• Приглашаем посетить наш сайт
    Тютчев (tutchev.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1954 гг. (Собрание сочинений в 8 томах,1986 г.).
    1914

    1914?

    Как хочется мне написать кому-то: солнце мое! Как мне больно в твоем свете смотреть на самого себя! Как страшно мне твое вечное молчание. Чуть я поднимаю голос, твое строгое молчание убивает и осуждает его. «Ты – маленький!» – узнаю твой тайный голос, отвечающий моим словам.

    И одно мое спасение – отвернуться, не смотреть на солнце, а туда, куда оно светит, и слить со всей земной тварью свой голос, и это большой-большой голос, но только не мой, а всех.

    Но чуть окреп мой голос в хоре, я уже его опять обращаю назад один в сферу вечного света и вечного молчания, и снова я слышу в молчании: «Ты маленький!» И опять покаяние, смирение и слияние маленького с большим, и опять минуты восторга, покрывающие тайное страдание.

    А ведь говорят же другие: «я хочу! это я!» Но как меньше и меньше верится в эти голоса, голоса тоже становятся маленькими, и нет в их бытии прежнего очарования. Какой же конец? Солнце пустыни и белые черепа, и где-нибудь мой череп спаленный, и «я» большое, победившее и пребывающее в вечном свете неподвижности и молчания.

    Вот прошла большая полоса моей жизни, двенадцать лет под гипнозом. Так петух, когда проведут от его клюва по полу мелом черту, неподвижный остается и смотрит на нее, смешной со стороны и такой страшно значительный изнутри: еще бы, целый мир в этой белой черте для него! А стерли черту, и нет ничего, и петух зашевелился и стал просто петух.

    Конечно, победила она и тем именно, что я перестал верить в нее, потому что теперь я уже знаю наверно, что это я творил ее.

    Та фантастическая женщина, которой посвящены мной эти двенадцать лет, похожа на страшное зеркало, в котором самый хороший человек все равно будет с кривой рожей. Есть такая особенная точка в сердце, возле которой все нажитое изо дня в день с великим трудом меркнет и всякая жертва не принимается и отвергается. Но ведь может быть все-таки зеркало это не криво?

    Главное, я стал писать о себе, после неудачи о себе, все о себе и потому, что неудача попала в самое сердце (...) и отсюда-то и пошло все: как сухой клоп, я высыхал [от] этого самоанализа и от (1 нрзб.) ощущения – я – маленький. Я жил, получая кровь от матери-земли, и тут какая-то большая радость и любовь была и правда, о которой ей нельзя было сказать: для нее это было падение: для нее абсолютной или живой? Всяческое падение... Но его не было... И вот тут-то ее неправда какая-то. И почему ее лицо живое осталось для меня закрытым?

    Падение несомненное и в то же время спасение, как это может быть? Спасение в унижении, смирении и страдании: счастье в несчастье, высший трепет и боль, веришь не веришь, нет минуты спокойствия, обжиги случайных радостей: роса на елке, цветы, много цветов, добрые животные, а люди все чудаки – отверженцы, страх перед людьми «порядочными», «умными» (...)

    И вообще моя натура, как я постиг это: не отрицать, а утверждать: чтобы утверждать без отрицания, нужно удалиться от людей установившихся, жизнь которых есть постоянное и отрицание и утверждение: вот почему я с природой и с первобытными людьми.

    1914. (д. Песочки под Новгородом.)

    1 января. Вчера был наш русский Новый год, он старыми снами для меня начался: я видел во сне судьбу свою, Вас, лицо постаревшее Ваше – не Ваше, но сила прежняя. Но как ни больно мне было, как ни горько видеть таким лицо моей возлюбленной, все равно я руку свою отдал Вам и сказал: хорошо! Едем вместе. Пробудившись в Новый год, я сильно страдал весь день, неизбывная грызла тоска, и только на другой день я понял значение сна и тоски новогодней. Прошлый год я [написал против]. Нельзя против судьбы...

    Близко-близко я подступал к счастью, и вот, кажется, только бы рукой взять его, да тут-то как раз вместо счастья – нож в то самое место, где счастье живет. Прошло сколько-то времени, и привык я к этому своему больному месту: не то чтоб помирился, а так иначе стал все понимать на свете: не в ширину, как раньше, а в глубину, и весь свет для меня переменился, и люди стали приступать ко мне совсем другие.

    Общинный дух русского крестьянского люда, столь милый сердцу старого нашего интеллигента, происходит от креста, соединявшего некогда крепостных рабов. Крест является человеку в неволе как свет и высший дар свободы. Этот свет излучал некогда лик русского крестьянина, и этим светом жило прежнее народолюбие, и он сохранился в прошлом нашей истории.

    6 января. Зимний рассвет: строгий, красный начался и не кончился: солнце выбивалось, выбивалось, да так и не взошло, какая-то мгла затянула все.

    Снег в эту зиму необыкновенный, выходу нет, неуберимая сила, давно того не было, бывали снега, слов нет, бывали, да не такие. Хотели мы с хозяином один дубок посмотреть за баней, через дорогу – всего пройти десяток саженей, и не могли, вернулись. А все метели каждый день еще прибавляют, и кажется, что вот придет день и не выйдешь из дому, проснешься – темно, окна засыпаны. Вокруг деревни пустыня недоступная.

    Нет ничего более жалкого, расслабленного, бессильного, как русский крестьянин зимой в сильные морозы. Русская печь, такая огромная – самая слабая печь для защиты от мороза и самая угарная: как мороз, так уж непременно все в доме угорают. Я думаю, это оттого, что в мороз тепло из печи сильнее устремляется в холодную избу и угарные газы проникают через кирпичную кладку. Раньше угары были сильнее, бывало, как закроют печь в мороз, так в гости к соседу, если у того труба еще не закрыта. А если все-таки угорят, то самое лучшее средство выйти на улицу и считать звезды, часа два считать, полнеба пересчитать, и все пройдет. И вот все тогда молятся, все охают, бледные как смерть от угара, молятся, чтобы прошел мороз. Молитвы эти бывают разные, самая лучшая, слышал я, в месячную ночь выйти, стать по колено в снег и просить месяц и двенадцать лысых: «Месяц ясный, двенадцать лысых, мороз сломайте!»

    Теперь в нашем краю совершилась неизвестная миру техническая революция: завели чугунки, и угар прекратился. И такая вера поселилась в эту чугунку: затопишь чугунку, и нет угара. Я думаю, это оттого, что угар уходит в трубу чугунки, а отчасти и потому, что в нагретую чугункой избу не так устремляются вредные газы из печи, как в холодную.

    Снятую мной избушку каждый день топили, но когда я приехал, все стали говорить о чугунке: необходима чугунка, а то угоришь. Не мог я нигде достать чугунки и, делать нечего, решил жить так. Истопила печь Авдотья, прислала дочку свою Лизу, девочку лет двенадцати, закрыть трубу. Посмотрели мы с Лизой, нет синих огоньков, и закрыли трубу. Прибежала сама Авдотья, посмотрела:

    – Ничего, ничего,– говорит,– только вот, Лиза, поставь горшки в печь, а то дух в избе скоромный, а как съедобным запахнет, так лучше.– И ушла.

    взять вещь, а руки проходят (1 нрзб.) через вещный венчик и не сразу попадаешь на вещь. А Лиза что-то уж очень долго копается с горшками. Оглянулся я туда: Лиза не стоит, а сидит на полу.

    – Ты что, Лиза?

    Она поднимается, ничего не говорит и так странно смотрит на меня и вдруг так с открытыми глазами какими-то не протестующими, валится. И вокруг нее, больше, чем везде, почему-то, кажется мне, этот особенный заколдованный духовный круг. Я иду к ней, но меня качает в сторону, и я все-таки иду, но никак не могу отчего-то приблизиться к девочке. Но дверь такая широкая, бегу к двери, отворяется, Лиза у меня на руках, болтается голова, ноги висят, не Лиза, а мешок с чем-то, я несу, весь мир обведен заколдованным кругом, спотыкаюсь и куда-то лечу: куда-то в хорошее.

    Обвязанный мокрым полотенцем, поднимаю голову и говорю старику:

    – Ну, вот, дед, побывал я на том свете, ничего... В избе смеются: собралось много народу смотреть на меня.

    – Что вы смеетесь,– говорю я,– правду говорю: умирать вовсе не страшно.

    – Не страшно, не страшно! – подхватили сочувственно все.– От угара смерть самая легкая!

    – Смерть,– говорит старый Крюков,– всякая смерть легкая. Жить трудно, а умирать легко: умер, стало быть, отмучился.

    Крюков такой человек, что как завидит только образованного человека, так и сам начинает рассуждать и философствовать и все по-своему, а цель – найти общую точку.

    – Смерть легка, а отчего же страх?

    – Страх от людей. В горячке, в беспамятстве бормочет человек, а ближним представляется страх. Это хорошо: страх ведет к смирению. Человек смиряется и на другого смотрит: как другой живет.

    Мы что в одиночку: как дикие звери, сами по себе, в норах забивались. А как страх загулял, так на другого смотришь, а третий зовет к послушанию, хочет привести всех к одной точке. Только это трудно, чтобы к одной точке – вы как думаете?

    В чугунку подложили дров, запахло чугуном – ужасный запах! – застучало в голове, и мысли опять стали дробиться. А как хорошо отвечал старику пчеловод из Сибири и потом курсистка, дети моего хозяина. Не помню их ответа, не помню длинного спора. Прекрасные были ответы, прекрасные рассуждения, мысли, чувства. Или ничего особенного не было, а так, что вот чужие люди в глухой деревне, а как будто в своей семье – весь мир одна семья, стоит только заговорить по-человечески.

    – Точку-то как найти, что есть точка? – перебивает старик,– как вы понимаете?

    – У каждого своя точка, личная.

    – А как же общая?

    – Нельзя и своей упустить.

    – И не упускай, а только как же без страха, чтобы к общей точке прийти?

    Опять подложили дровец в чугунку, запахло чугуном, и все спуталось с воем метели. Но бьется такая радость, что я в семье своей. Под лесною елью с огромными снежными лапами, где-то в избах под сугробами нахожу я себя, и так радостно быть тут и мечтать, и так верить, что все где-то возле самой точки все мы собрались такие далекие и такие близкие.

    Много раз топили чугунку, и опять изба остывала – то жар, то холод, ничего среднего, ровного – вся наша Россия снежная.

    Был Кант, явственно слышал слово Кант: что-то старику говорили о Канте. И он отвечал им (...)

    – Месяц ясный, двенадцать лысых, мороз сломите!

    Молилась месяцу, а потом с фонарем в руке обходила темные углы и ставила белые крестики.

    12 января. Метод писания, выработанный мной, можно выразить так: я ищу в жизни видимой отражения или соответствия непонятной и невыразимой жизни моей собственной души. Встречаясь с достойным писания сюжетом, вдруг получаешь как бы веру и, не находя, страдаешь неверием.

    Поэтому я и не могу ничего написать из прошлого о себе самом: прошлое мое есть то, что перешло в невыразимое, что есть уже сама душа без материала для выражения, там все стало «я», то есть хаос бесчисленных материально умерших существ или даже, может быть, не рождавшихся. Нужно жить, переживать что-нибудь, и они оживают, и я пишу об этих новорожденных.

    В своем прошлом я «засмыслился» и потому не могу о нем писать, нет концов клубка. Нужно верить в настоящее, знать, кто я, чтобы писать о прошлом.

    13 января. Наблюдения в Песочках. Почтальон Николай был пастухом, а теперь почтальон – целая карьера. Пастух в деревне – дурачок. Кто же возьмется быть почтальоном? Конечно, только дурачок. Теперь эта должность перешла к Николаю, и тут в этом дурачке оказалось шестое чувство (шестое чувство – интеллигентность, это есть особое состояние души, первичное состояние, которое потом эксплуатируется в высших слоях настоящими «интеллигентами» или «аристократами», и так создается внешняя защита этого состояния души).

    Прасковья Сергеевна стоснула по мужу (Александра Сергеевна, сестра ее, такая же): особое бабье состояние души, особые типы баб (...), которые могут стоснуть (знание на расстоянии и проч.). На такой женился Карпов: боялся жениться, видел худую жизнь отца с матерью. Сватался: разговаривает хорошо: о хозяйстве. Страх преодолел. Как привыкали друг к другу: ни с того ни с другого расплачется. Как взаимно уступали при вспышках (бабе нельзя поперек) и (плач, когда съездит домой). И вывод: на неизвестной жениться лучше.

    В этом есть смысл: когда «любят», то до свадьбы развивается своеволие, например, хотя бы поссориться, поругаться, совсем другое, когда женаты или когда на воле: ссориться на воле и думать, что вот захочу и уйду, не отвечаю за свои слова, так привыкают не отвечать за слова; а в браке за лишнее слово ответ немедленный.

    Так или иначе, но в этом «браке на неизвестной» характерная черта народа русского. И возможно, что ею, этою чертою, бывает окрашена и любовь некоего интеллигента к неизвестному безликому образу, и в вихре этого чувства бывают схвачены только редкие черты, как оболочка, из которых не составляется желанного образа.

    Ни пост, ни молитва, ни покаяние, ни всякие опыты – это все способы, а основа всего – первое тайное движение сердца: крик первого петуха в ночи.

    Чистая красота (бесполая, как Венера Милосская) достигается художником.

    Весь женский вопрос уже давно изображен великими художниками. Создавая образ Венеры Милосской, мастер перепробовал все дозы мужского и женского, пока не удалось найти ему чудное гармоническое сочетание: женщина вся осталась, но она действует, а не только отдается. Просветляет, а не затемняет дневное сознание.

    1 апреля. В сущности говоря, женский вопрос – это мужской вопрос, это вопрос нашего мужского сознания, потому что для великого множества людей сознание пробуждается в момент необходимого требования «жизни», то есть женщины, и тут для одних «счастливых» открывается путь сознания жизни в ширину, а для несчастных в глубину: счастье и несчастье – это только два различных измерения жизни. Я был несчастлив «глубоко», и я жил в себя, а не в ширину, в себя жил с первого проблеска сознания, и со мною жила голубая невеста, которой никогда не суждено было воплотиться. Я только испытывал предчувствие счастья широкого и был однажды на рубеже двух дорог, двух миров...

    А то мне иногда представляется, будто где-то висит громадное зеркало, похожее на спокойное озеро с прозрачной водой, и в этом зеркале-озере все видно, и там все настоящее и прекрасное, а когда очень плохо, и мелко, и непонятно здесь, то стоит мне только заглянуть в то озеро-зеркало и все понимается. Так вот я оттуда, из этого озера, а не из Хрущева с глинистым прудом, где плавают головастики.

    И лучше всего был у нас сад. Я часто видел в сновидениях его; по склону горы как-то иду я, деревья не частые, но каждое дерево издали светится, и птицы, все как в раю, в Месопотамии где-то. Если так и до сих пор снится, то как же любил я в детстве эти обыкновенные яблоневые деревья сада.

    Я и мать свою помню, как богородицу, вся была в черном, подошла к моей кроватке и рассказала, что в эту ночь светлый мальчик родится и звон по небу пойдет. А была она, мать моя, в жизни просто купеческая дочь...

    Но зачем все о себе и себе. Неопытному человеку может показаться, будто я действительно о себе это пишу,– о себе, как есть – нет! нет! это «я» мое – часть великого мирового Я, оно может свободно превратиться в того или другого человека, облекаться тою или иною плотью.

    Это Я – вершинная линия, проведенная над бесчисленными «я» всяких ямок, долин, горушек, пригорков. Это Я уже было, когда я маленький родился в помещичьем деревенском доме черноземной полосы.

    Только величайшее уединение дает соприкосновение со звездами, когда где-нибудь в лесной пустыне идешь пропащий, так и думаешь про себя, что пропащий человек, никогда уж больше не воскреснуть и ничего не было в прошлом, кроме фиглярства, и вот оглянулся, нечаянно увидел за елью над холодной строгой зарей большая звезда сверкает...

    15 апреля. Среди белого дня вспугнули сову, и она белым днем, неуклюже размахивая крыльями, полетела невидящая куда-то вперед – там грянул выстрел, она повернула назад от выстрела – назади рубили лес, испугалась, и, не видящая выхода, она, нелепо размахивая крыльями, стала подниматься вверх по отвесной линии, все вверх, все вверх. Мы долго следили за ней, пока она не стала еле видимой точкой: слепая к свету летела... и казалось нам, что так не бывает, что это единственная сова и так случилось единственный раз.

    – вовсе не от неудач: удачливый, счастливый человек может быть тоже неудачник (Иов) а неудачник – (2 нрзб.) это особая мера, философия, тип, мироощущение; моя неудача – это не есть неудача, потому что я (2 нрзб.) ощущаю большое, к которому должен пробиться в опыте долгой жизни. Это мое испытание.

    10 июня. У человека, почти у каждого, есть своя сказка, и нужно не дела разбирать, а постигнуть эту самую сказку.

    14 июля. В июле бывает такой задумчивый денек прозрачный с холодком. Над рекой: в полях полусжатых, вчера могучих, стоял какой-то вопрос.

    [Петербург.]

    [Август.} Россия вздулась пузырем – вообще стала в войну как пузырь, надувается и вот-вот лопнет.

    Должно родиться что-то новое: последняя война.

    Вот уже неделю в Петербурге и начинаю привыкать: город – военный лагерь, живется при военном положении много свободней, куда-то исчезли хулиганы, нищие, исчезло разнообразие, цветы жизни, все неожиданности, у всех одно лицо, все стали друг на друга похожи, и Петербург – прямая улица, как большая дорога проезжая па войну.

    Большая широкая дорога Невский, едут, едут по ней, сверкают штыки, так сосредоточены в себе и так скупы на все окружающее солдаты. Кажется, все с ними идет в одну сторону, к открытым воротам города, и там будет солнце и даже бесконечная цепь штыков навстречу солнцу.

    В пустой квартире через форточку чудится где-то сражение, мы ничего не знаем о нем, на бабьем положении живем и все читаем, все стали идейные.

    Пишу, а в окно одновременно врываются звуки граммофона, плач женщин и отдаленное солдатское пенье.

    Так вот, почему же никто из социалистов не поднял голос против войны и пошел под расстрел?

    Лапин чуть глаза мне не выдрал, когда я попытался сказать против войны.

    [Галиция.]

    25 сентября. Исчезновение мечтательного чувства к природе, расспрашивать, как представляется на войне природа: лес во время бомбардировки.

    Деревня – лес на пути от Зборова до Злачева. Деревня со старой церковью и мостом. Тарнополь: утка из камышей, грачи, гуси летят, дуб, розы, гиацинты. Зборов (...) Рост признаков войны: как по следам консервных коробок и махорочных оберток – от Подволочиска до Тарнополя вид наших полей, чернозем, слегка взволнованное море, картинное шествие казачьей сотни.

    Волочиск – наша пограничная станция с Австрией, здесь мы добивались пропуска, и я начинаю с Волочиска описание своего необыкновенного путешествия по завоеванной стране. Местечко обыкновенное, грязное местечко юго-запада, где ютится всякая еврейская беднота. Тут был маленький бой, и за лесом в болоте есть первый крестик братской могилы. Таможня, водокачка и несколько других казенных зданий взорваны нами при первом известии о наступлении австрийцев, от взрыва погибло много сельскохозяйственных орудий (...) Среди этого хаоса нужно было устраиваться и притом принимать громадное и все возрастающее число первых раненых. Вначале эти раненые (1 нрзб.) сюда прямо после битвы. Волочиский питательный и перевязочный пункт был первым этапом на русской земле.

    – Не нужно перевязывать, подождите,– говорили раненые,– дайте чайку.

    – девушки из местного населения, кто-то из помещиков прислал два больших самовара, кто-то изобрел термостат, сохраняющий теплую воду в течение восьми часов, кто-то собирал деньги (...) словом, все быстро наладилось (...) У нас все нравственные силы, все запасы неиспользованных общественных чувств устремлены на помощь страдающим.

    2 октября. Второй день во Львове.

    6 октября. В нескольких десятках верст от Львова находятся места грандиозных сражений, за этими местами и теперь идет непрерывный бой. Для вас, живущих далеко от места сражения, что значит, если телеграмма известит о нашем небольшом отступлении или о нашем движении вперед? – ничего особенного. Здесь совсем другое. Вот прибегает ко мне мой экспансивный товарищ и говорит взволнованно:

    – Сдачи не дали в лавке, говорят: «Попросите мелких денег у вашего правительства».

    соседний магазин, или даже просто попросят занести деньги после. При плохом барометре такой прямо невероятно дерзкий ответ: попросите денег у вашего правительства.

    в Галицию, совсем другое, я почувствовал и увидел в пластических образах времена инквизиции. Это не корреспонденции, это не рассказы людей, потерпевших от германского плена, это люди, потерявшие все... из-за чего?

    В Галиции есть мечта о великой чистой прекрасной России.

    Гимназист, семнадцатилетний мальчик, гулял со мной по Львову и разговаривал на чистом русском языке. Он мне рассказывал о преследовании русского языка, не позволяли даже иметь карту России, перед войной он принужден был сжечь Пушкина, Лермонтова, Толстого и Достоевского (...)

    – Как же вы научились русскому языку?

    – Меня потихоньку учил дедушка – дедушку взяли в плен. А я учил других, и так пошло. Мы действовали, как революционеры, мы были всегда революционерами.

    я.

    {Петербург.}

    3 ноября. В восьмом часу вечера получена телеграмма, что мама скончалась 1-го ноября – 4-го похороны. Я не успею.

    Сегодня она последнюю ночь в хрущевском своем доме. Последний раз я видел ее в августе. Яблоки... Сад осыпался... Оскал... Худая...

    [Хрущево.]

    Мать моя первый раз приснилась в ночь под 9-е: под липами за столом чай пьет, тут же еще кто-то. Мы разговаривали о Достоевском и его Катерине Ивановне.

    Письмо матери с пожеланием пережить войну я писал и послал в день смерти заказным.

    15 декабря. Светлое утро. Большая звезда. Огни в печах. Когда побелели дымы. В это первое утро, первое чувство мира за время войны. А в газетах вчера было, что наши захватили множество немецких повозок с рождественскими подарками. Во сне я подходил к смертельно раненным и потом лег на спину и захотел кричать что-то на весь мир, но язык, как у парализованного, не повиновался, и только по-театральному выговаривал начало мирового вопля: «Милосердный боже!» – и обрывался.

    23–24 декабря. Отрезаны нити общения с миром в деревне зимой, метель воет, все мутно, и вот мало-помалу начинаешь понимать мать, как она сидит в деревне и следит за нашей судьбой.

    Мать говорила:

    – Как хорошо теперь в это время иметь кусочек земли. Я удивился:

    – Как, теперь, когда идет мировая война, думать о кусочке земли!

    А мать спокойно ответила:

    – Так война-то идет из-за земли же.

    Потом она умерла, осталась от нее земля, кусочек земли прекрасный с парком и лесом, и часто я во время событий возвращался к чувству какой-то радости и мира – у меня есть кусочек земли; делили имение во время войны.

    Раздел сайта: