• Приглашаем посетить наш сайт
    Клюев (klyuev.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    1917. Страница 6

    12 Октября. Романы совершаются «на погибель» (Россия гибнет, и мы погибаем).

    Эвакуация Петрограда – это разрытая куча муравьев.

    Несомненно, что если вступить хоть в какое-нибудь отдаленное общение с деятельностью Логоса, то вся окружающая нас разруха получит великий смысл, и полная бессмыслица, если оценить все с точки зрения нажитого прошлого (раздвоение Андрея Белого).

    Надо обдумать, что есть общего в оккультизме и циммервальдстве. Пути к интернационалу: «физический» (скажем так: творчество, опирающееся на землю), оккультный (общение непосредственное, (1 нрзб.) эти пути необязательны) и третий, сокращенный (Циммервальд, марксизм). Характерная черта пути последнего: соблазн малых сих, которые совершенно не понимают вождей и внешним образом с ними, внутренно врозь. Еще черта: претензия. Горький – ходячая претензия.

    Трагедия собственника земли и трагедия художника, прилепленного к земле,– покажи: неколебимое колеблется – землетрясение. (Вы пашете, а земля ходуном ходит. Выход: перемещение себя на такое место, где земля не колеблется.) (Новые беженцы: книги по искусству распространяются, потому что многие начинают понимать, что бежать по земле невозможно и нужно искать новую землю.)

    Объяснения школьного учителя:

    Мир через «и» десятеричное или «i» с точкой – весь мир, как вселенная.

    Мир через «и» восьмеричное, разные толкования, первое обычное, в смысле тишины и спокойствия, мир без аннексий и контрибуций, мир как лозунг гражданской войны.

    12-го на заседании С. Р.– Кускова: русская хозяйка.

    Все хотят мира и все хотят защищать свое отечество. Но никто не знает, как заключить мир и как сохранить отечество. Оборонцы признают общность интересов буржуазии и демократии. Интернационалисты не признают общности и стоят за классовую демократию. Если армия бежит, то одни обвиняют других, объясняя это следствием Корниловщины, другие – следствием Циммервальда.

    Определение Корниловщины: система организации армии на основе личного авторитета военачальника. Определение Циммервальдской группы в отношении организации: на основе авторитета органов демократии.

    Пораженцы и оборонцы – это бранные слова, на самом деле все хотят обороняться от немца.

    Правда в словах Кусковой, что народ наш до того измучен, что предоставленный самому себе не способен к жертве, следовательно, необходимо принуждение. Верно, что в церквах народ молится об избавлении от внутреннего врага.

    14 Октября. Корона острова Капри. Пишет с фронта воин письмо мне, что в их окопы из немецких окопов прилетела крылатая бомба и на хвосте ее был пук газеты «Товарищ». Номер газеты он присылает с эпитетом – вот безобразие! В газете факты, правда русской жизни извращены и подделаны под немецкие интересы, а фельетон в газете «Солдаты» подписан именем народного русского писателя Максима Горького.

    Виноват ли Максим Горький, что имя его летит к нам из немецких окопов?

    Бедный человек П. А. В. усомнился в Горьком и спрашивает меня:

    – Вы тоже художник, скажите, почему так, если вас обманет кто-нибудь, то вы все-таки останетесь художник, а меня, не-художника, обманут, я буду только дурак? А к чему я веду, вот к чему: Максима Горького оправдывают тем, что он художник и поддается влиянию обманщиков из «Новой Жизни». Можно ли его тем оправдать?

    Я спросил обманщиков, как считают себя сотрудники «Новой Жизни» – большевиками?

    – Мы большевики,– ответили они.

    – Чем же вы отличаетесь от большевиков «Рабочего пути»?

    – Те головотяпы, а мы культурные большевики.

    Из великой подлости русской жизни, заплеванной, загаженной, беззаконной вышел Максим Горький и влюбился в Италию на острове Капри и там надумал свою идеальную Европу. Что ему сказать, если теперь спрашивают его: «Любите ли вы свое отечество?» Старуха-царица из сказки о Золотой рыбке что скажет о своей хижине у синего моря? Или птенчик, пробивший скорлупу, о скорлупе в гнезде, сплетенном ласточкой из куриного помета? Или человек, ночующий под лодкой, когда уснет на пружинном матраце? Или мужик, что скажет теперь о своей прежней поденщине в 15 копеек? Бедная хижина царицы-старухи, скудное гнездо с разбитой скорлупой, сыро и холодно под лодкой ночевать и возвращаться мужику в батраки с заработком в 15 копеек.

    Униженным и оскорбленным, которым нет и не может быть выхода материального из унижения и оскорбления, сказал Достоевский утешение: «Терпите, Константинополь будет наш, и се – буде, буде!» И бедные люди, без выхода здесь в лучшую жизнь, страдая, любили свое отечество. Из-за чего же теперь терпеть, страдать, если выход нашелся? Всем этим людям Горький хочет прорубить окно в Италию. Толпою, как на Ходынке, ринулись униженные и оскорбленные в Италию, давят друг друга насмерть, ведут из-за этого грабежи, пожары, захваты – тому хочется новые сапоги, тому жениться и мало ли что. И все они называются большевики.

    – А вы кто же, вожди этой Ходынки, надумавшие такое дело, вы тоже большевики?

    – Мы,– отвечают,– культурные большевики.

    – А принимаете ли,– спрашиваю,– вы, как культурные большевики, все преступления некультурных, те, которым Достоевский, как обреченным на вечный замкнутый круг, давал утешение «Царьграда»?

    Все отказались и говорили:

    – Мы пишем всегда против этого.

    Один-единственный, самый искренний и вдумчивый, однако, ответил:

    – Принимаем!

    – И офицеров потопленных на свою совесть принимаете?

    – Все принимаем!

    Горький так не говорит, он уже обойден, царство его уже пробежало мимо, хотя корону Италии оставили ему как утешеньице.

    А бедный человек горюет о Горьком и не понимает, как это художника, значит, высшее существо, можно так легко обмануть и в дураках оставить.

    Носящие разные короны: Эллады, Египта, Атлантиды – все один за другим покидают Горького. И те, кто за сапогами бежали,– теперь далеко, и коронованные испугались. Вот время спросить себя и вспомнить, как достается корона Италии.

    Не сразу, ох, не сразу достается корона и совсем не похожа на сапоги.

    Нищий даровитый поэт в измызганном пальтишке пришел к богатому социал-демократу, поужинал, и хозяин, отдавая уважение достойному, пошел провожать его до хибарки.

    – Будущее несомненно наше! – говорил хозяин.

    – Может быть, не сейчас,– отвечал поэт.

    – Это ничего не значит, я говорю то, настоящее будущее, а настоящее (1 нрзб.).

    – О да!

    – За это будущее мы теперь, наверно, пострадаем. Почему же вы не с нами?

    – Не знаю, почему-то не с вами, у меня как-то нет веры, я, должно быть, не идейный.

    – Но как же вы не понимаете, что совершается вокруг вас, ведь это же повторение начала христианства, и вы не принимаете участия.

    Тогда внезапно бедный поэт взбесился и, обрывая бахрому на пальтишке, вдруг все и выложил, как ему достались песни о звездах, лесные сказки, водяные (1 нрзб.), земные напевки!

    – Я столько страдал, а вы хотите сманить меня сапогами.

    – И мы готовы пострадать, за кого же вы нас считаете?

    – Если вы хотите говорить о христианстве, вас я считаю за антихриста.

    Раз я провел вечер в ресторане в обществе Горького и Шаляпина. Я первый раз тогда видел Шаляпина не в театре. Он был в этот раз нравственно подавлен одной неприятной историей и сидел без всяких украшений, даже без воротничка, белой глыбой над стаканом вина. Кроме Горького и Шаляпина тут, в кабинете, было человек десять каких-то мне незнакомых и дамы. Разговор был ничтожный. Вдруг Шаляпин словно во сне сказал:

    – Не будь этого актерства, жил бы я в Казани, гонял бы голубей.

    И пошел, и пошел о голубях, а Горький ему подсказывает, напоминает. И так часа два о голубях в ресторане, потом у Шаляпина в доме чуть не до рассвета все о Казани, о попах, о купцах, о Боге, без всяких общих выводов, зато с такой любовью, веселостью.

    Горький спросил меня после, какое мое впечатление от Шаляпина. Я ответил, что бога видел нашего какого-то, может быть, (1 нрзб.) или лесного, но подлинного русского бога. А Горький от моих слов даже прослезился и сказал:

    – Подождите, он был еще не в ударе, мы еще вам покажем!

    Так у меня сложилось в этот вечер, что Шаляпин для Горького не то чтобы великий народный артист, надежда и утешение, а сама родина, тело ее, бог телесный, видимый. Народник какой-нибудь принимает родину от мужика, славянофил от церкви, Мережковский от Пушкина, а Горький от Шаляпина, не того знаменитого певца, а от человека-бога Шаляпина, этой белой глыбы без всяких выводов, бездумной огромной глыбы, бесконечного подземного пласта драгоценной залежи в степях Скифии.

    Вот бы спросить в то время, имеет ли Горький отечество, любит ли родину. Я бы ответил, что чересчур сильно, болезненно, пожалуй, садически.

    Политика страшна тем же, чем страшно описание у Адама Смита разделения труда при изготовлении булавок. Человек, изготовляющий булавочную головку, исчезает за этой головкой, в политике исчезает человек за частностью мертвой. Так и Горький, народный писатель, исчез за булавочной головкой политики, совершенно, без всякого следа утонул в этой бездне частных враждующих сил. И теперь говорят, что у Горького нет отечества, что он изменник Родине.

    В Совете от казаков появился Савинков. Это что-то новое, волнующее. Савинкова я хочу посмотреть так же страстно, как курсистка Шаляпина, и, думая о Савинкове, хожу по кулуарам и беседую о разных политических пустяках с редакторами своей газеты. Но кто-то подходит к редактору, здоровается, разговаривает о чем-то несколько времени, я не слушаю разговора и смотрю на полу серого пиджака этого человека и думаю о своем. Когда он уходит и скрывается в толпе, редактор говорит:

    – Ну, вот вам Савинков, каков?

    А я видел только серую полу. Скорее искать, смотреть. Нет нигде Савинкова, ни в кулуарах, ни в зале, ни в бюро, ни в читальне, ускользнул, исчез, прошмыгнул куда-то, и так я его не увидел.

    все бы на царя смотрел.

    Сегодня он в буфете подошел ко мне, узнал (вместе учились в Германии), присел к моему чаю, и я не почувствовал никакого желания спросить его о чем-нибудь важном, государственном. Измученное лицо, усталый и скучный до безнадежности.

    – Я думаю,– говорит он,– дело демократии пропало, совершенно пропало.

    И как-то от его слов не жалко демократии, не страшно.

    – Может быть, как-нибудь обойдется... сладится, дотерпим.

    – Нет, где уж, вот продовольствие. Он зевнул и почесал бороду, я спросил:

    – Терещенко когда выступает? Посмотрел на часы:

    – Сейчас выступает.

    Смотрел на Мих. Ив., как хорошо он говорит, какой вежливый, изящный, и думал я о том, как все-таки сложены министры, какие все хорошие люди: Керенский, Авксентьев, Терещенко, Маслов, какая все это чистая гладь интеллигентная. Керенский как будто выделяется, но это не достижение, не высота, а взрыв: взорванный интеллигент.

    В кулуарах встречаю Семена Маслова, поздравляю с высоким постом. Семен – это самое-самое, святая святых народнической интеллигенции. Вид семинариста, а глаза кроличьи, доверчивые. Помню, увидев его у меня в квартире, Ив. А. Рязановский сказал: «Ничего нет, а будущее их, таких кроликов!» Это кроткий монах, аскет религии человечества (то, что от Успенского). Позвал меня на свой доклад, знаю уж, какой это доклад: без выкупа, с выкупом, однолошадные, двухлошадные – всю жизнь он на этом сидел, и земля от него все-таки так же далека и непостижима, как университет от моего работника Павла.

    Охранительный человек Д. В. Философов смутил меня предложением войти в новую газету Савинкова «Час».

    Савинков один из зачинателей того, что называется Корниловщина: Корнилов, Савинков, X., Y.,– это не Наполеон, а ряд индивидуальностей, прорывающий там и тут сито демократии. Не случайно в газете принимают участие старые закоренелые индивидуалисты-аристократы от литературы – Мережковский, Гиппиус. Это все революционеры-индивидуалисты, ищущие пути к соборности через отечество Града Невидимого. Их, конечно, с первых же шагов облепят мухи старого мира.

    Это будет очень интересная газета, и пугает только скандальность Савинкова – заведет черт знает куда бедного Дмитрия Сергеевича.

    Одно из сит демократии – «Воля Народа», в которой я теперь по недоразумению пребываю, исповедует чистую наивную веру в русскую демократию. Это самый невинный орган и чистый от искательства «демонов». Савинков для этих людей самый главный враг, потому что Савинков против Советов, а у них все связано с Советами и Комитетами.

    Андрей Белый остановился на Разумнике.

    Троцкий зубной врач.

    Еще раз была встреча во сне – видно, уж это до самой могилы! И было много волнующих приключений, объяснений. Но во время пробуждения вдруг как защелкнуло, и я забыл все, что было, а сердце живет еще там, бьется теми видениями и, словно море, волнуется с острыми волнами на потопленном граде чудес; все утонуло, стало невидимо, и только это море, море ходит с острыми режущими волнами, о, как холодно, как жаль мне погибшего сновидения, и некого спросить, и нечего сказать – море, море! Невозможно вернуться, невозможно встретить и не захочу в жизни, да, не захочу, это невозможно в жизни, закрытое морем, недостижимое – вот почему так прекрасно кажется на море, в нем скрыто невозможное, недостижимое.

    Козочка, пятнадцать с половиной, холодный нос, детские губы с ложбинкой. Песенки все поет, сочинила сама.

    – Я вам стихи – Вы не поэт (1 нрзб.).

    Я рассказывал Козочке о границах России, как они мне чудятся:

    – Такая большая Россия, и я по ней странствую и не знаю точно, где она кончается и начинается другая страна.

    – Как же,– говорит она,– а география?

    – Вот юг,– продолжаю я,– Кавказ Лермонтова, потом Каспийское море бурное, потом начинается желтый песок, и на песке открытое озеро, и на берегу птица Фламинго, дальше горы желтые, земля желтая, все желтое-желтое, а небо синее-синее и неподвижный зной, и так все это желтое уже ненереходимо, кажется, конец там.

    – Памиры,– говорит Козочка,– это плоскогорье, опушенное кедровыми лесами, оттого и называются Памиры.

    (Козочка, глаза козьи, нос холодный, жаждет жизни, копит по 3 р. в месяц на поездку по Волге.)

    Наша жизнь в Петербурге – «вихри враждебные» и в них все летит обломками, как во сне: знакомый человек, кресло, церковь, извозчик – совершенно точные предметы обыкновенной действительности, а фон расплавленной текучей жизни, взволнованной. Вихрь создается каким-то духом с пикой в руке, с которым все вокруг пытаются сговориться, и громадная масса людей не понимает, что этому духовному началу можно противопоставить только духовное.

    Создаются всевозможные организации, всякие Советы, партии, чтобы противопоставить себя этому духу с пикой в руке, высчитывают, цифрами доказывают, сколь огромна масса населения против этого духа с пикой в руке, и ничего не получается: ни доказательство числами, ни уговоры разумных, ничего – явное непонимание с двух сторон.

    Один ветер дует с войны, с этого места, где сотни тысяч людей погибли... Оборвались сотни тысяч жизней, непрожитые часто до половины, и вихрь этих душ, не познавших землю, неустроенных, нарушает весь наш привычный порядок жизни. Мы смущены им, мы не сможем наше жизненное будущее противопоставить этому духу неустраненному как высшую ценность и жалко лепечем: «Нужно оборонять отечество!» Злобно издевается воющий ветер над нашей мещанской «позицией», устремляясь разрушительно в самые истоки нашего существования.

    Управляющий домами приходит ко мне с «Биржевкой» в руке и советует купить револьвер по объявлению за двести пятьдесят рублей.

    – Я никогда не носил револьвера, я ненавижу этот способ.

    – Хорошо, но завтра в наш дом, может быть, ворвутся грабители и на наших глазах будут насиловать женщин.

    Я не могу, не хочу, потому что мне унизительно от высшей природы переходить к низшей, от высшей даже силы к револьверу. Вы бывали на войне и, вступая с войском в захваченный город, видели, конечно, вы обращали, наверное, свое смущенное внимание на иконы святых (7 нрзб.). Распятия выставлялись на окнах домов рядом с цветами обыкновенной жизни нашей, в окнах с тюлевыми занавесками. Это выставляли те, кто не умеет, не хочет стрелять.

    Мне приходит мысль, как в завоеванных городах, повесить крест на двери, выставить в окно икону. И сейчас же приходит в голову, что в нашем доме есть несколько семей евреев и мусульман, у которых нет православных икон. Этим способом я их подвожу под разгром.

    Как же быть?

    И все-таки чувствуешь где-то в смутной глубине души, не смея назвать настоящим именем, какую-то оборонительную святыню Града Невидимого Отечества.

    Есть какой-то, верю я, путь истинный в истинном Граде, и неподдельной красотой там сверкают те же наши (1 нрзб) и не в сундуках лежат, сверкая, украшения тела нашего, алмазы, рубины, топазы, и не политые кровью и не засыпаны навозом – земля, украшенная цветами, и покровы духа нашего – мертвыми словами газет и общества нарочитым говором.

    Не теми словами говорим мы, друзья, товарищи и господа мира сего, наши слова – мертвые камни и песок, поднятые вихрем столкнувшихся сил; есть путь иной и единственный.

    Из деревни приехал в город, два месяца ходил я на собрания, в общественные говорильни, слушал внимательно, что говорят, читал записанное в газетах, накопил гору сказанных и написанных слов, и дух мой, спасаясь от гибели, забился в смертельной тоске. Нет, не теми словами говорим мы и пишем, друзья, товарищи и господа мира сего. Наши слова – мертвые камни и песок, поднятые вихрем враждебных столкнувшихся сил.

    Собираю, пишу картину художественную, нижу слово за словом, привычно подбирая их одно к одному, но вот входит хозяин из очереди и говорит мне, рассказывает ужасное. Я бросил художество и хочу писать для газеты, но слова мои будто мертвые камни. И то не нужно и это не нужно, что же делать? Входит хозяин с «Биржевкой» и предлагает купить револьвер.

    Почему я не с вами!

    Ленинский дух революционный сродни духу бюрократическому: то и другое оторвано от жизни и разрушает уют.

    Революция для одного заключается в отмене «ты»; а другому – в отмене «вы». Ленин так пропускает это.

    Как бюрократы, так и Ленинская революция пропускает нечто совершенно необходимое для жизни человека на земле, одно – во имя уюта, другое – во имя революции; уют и устремление – тут виновато какое-то общее число (переизмеривать): личность пропускается. Ленин смешивает личность с уютом, и ему жизнь лица есть мещанство. Если я стану защищать личность у Ленина, то все, кто хочет уюта, бросятся со мной, а потом будет опять предустановленная гармония.

    28 Октября. День определения положения. Подавленная злоба сменяется открытым негодованием. «Авантюра, авантюрист!» Оборотный вид авантюры. А кто ее начал? На себя! «Авантюра!»

    Первый день страха, и человек, повторяющий: «Ничего не будет, теперь ничего не будет, потом, а теперь ничего не будет».

    Шатия – красная гвардия (шапка на затылке, сапоги без подметок). Конец черносотенца:

    – Шатия напала на меня, а я им говорю: «Ах вы, шатия проклятая, изменники царю, чем вам царь плох?»

    – Большевики побиты!

    – Слава Богу, теперь будет царь.

    Эксцессы на Невском: выстрелы и собачка рыженькая.

    Преступление и народ: теперь «введены в заблуждение». Как заваривается на Невском: митинги, разоружают шатию, стрельба.

    Фельдфебель о шатии:

    – Он затвор не может закрыть, а я взял и говорю ему: «Винтовка есть оружие (по солдатскому требнику)».

    Человек с кружкой и белыми погонами крестом. Не видали ли вы, не встречался ли вам где-нибудь такой человек, изможденный, благородного вида, с белыми погонами крестом и с кружкой, меня этот человек почти что преследует, куда я ни приду, везде он со своей речью, которая начинается: «Товарищи, забудем личные интересы» и кончается: «В данный момент по сему высказанному отрешимся от личных интересов».

    Электричество то погаснет, то опять загорается, и когда загорается, по всему дому (1 нрзб.) звонки.

    Что произошло – вы не понимаете, что это значит, и вот выходите к людям и вдруг понимаете... Определенно немец, Вильгельм, пришел, когда пришли большевики: они чужого правительства.

    Население нашего дома, домовый комитет: фруктовщик черносотенец, Корниловка (2 нрзб.) монархистка Еф-рос. Ант. и ее «шатия».

    Фельдфебель:

    – А прочие государства придут усмирять.

    «Казаки ночью перерезали красногвардейцев».

    Газеты «Новая жизнь» и «Воля Народа» передают противоречивые факты о положении «фронта».

    Нехорошо, что сам Керенский распоряжается, довольно звука «Керенский», чтобы всевозможные партии стали на дыбы.

    Рано заявлять частичные требования (партийные). Смешно читать в «Новой жизни» об устранении «(1 нрзб.) элемента» при наличии погрома и молчании «буржуазных» газет.

    Большевизм рождает бессмысленную вражду одних партий, словесную муть разбили большевики, казаки защищают отечество. Значит, и диктовать условия должны победители.

    Две господствующие партии боролись с самого начала переворота: с. р. и с. д. Теперь с. р. имеют претензию использовать поражение большевиков. Значит, не к единению дела, а к новому разложению («А прочие державы»...). Третья возникает сила казаков.

    30 Октября. Раньше я не понимал сердцем, почему наши «идейные» старики так ненавидят «Новое время» и как можно так ненавидеть газету. Теперь я совершенно так же ненавижу «Новую Жизнь» и все ее Иудушкино племя. И если так будет продолжаться дальше, то политическая злоба отравит сердце. Вот попробуй теперь сказать, как раньше: «Я стою выше партии!»

    Долетел голос в трамвае:

    – Кто идет за правду, а кто за деньги.

    В Думе устанавливается терпимость к большевикам, значит, слякоть, и Марья Михайловна в отчаянии вопит:

    – Я уйду в Жиронду.

    – В Жиронду, Марья Михайловна, к кадетам!

    – В Жиронду!

    О Керенском ничего не известно. Грешный человек, желаю, чтобы его убили, и потом войско его создало легенду и пошло по-настоящему, без разговоров. Мы измучены несогласием соглашений, необходимо что-то высшее партий.

    Большевики не партия, а дух, порожденный столкновением партий и их словесным бессилием. Против этого духа помрачения должен подняться дух земли и все очистить.

    Позор, принятый в Думу через большевиков, должен быть искуплен, иначе нет у нас отечества. А на это чувство гнева отвечают предложением компромисса.

    О Москве ходят темные слухи, соседка барышня рассказывает:

    – В Кремле засели большевики, а на Воробьевых горах меньшевики.

    И время от времени я слышу это повторение:

    – А на Воробьевых горах меньшевики. Хозяйка моя спрашивает, можно ли завтра ехать за мясом: говорят, завтра бой будет.

    – Не ездите.

    – Да... положение...– И отойдя в кухню: – Хуже губернаторского.

    Принесли ужин, и опять:

    – А то поехать?

    – Лучше не ездите, да там сами увидите.

    – Ну, хорошо: будем ждать текущих событий.

    Хозяйка моя монархистка и так уродлива, что все боятся ее и принимают не то за ведьму, не то за сумасшедшую, и она может смело говорить правду красногвардейцам.

    Сбегал на 14 линию к Ремизову. Едва пропустили. Пропуск спрашивают через окошко в железных воротах. Узнали, пропустили вооруженные охотничьими ружьями дежурные домового комитета. Каждый дом – маленькая крепость. Потом из освещенной электричеством квартиры, от самовара и общества давно знакомых милых людей переходишь в ночную тьму – как жутко! Черно, черно, как чернила, и мелкий дождик идет. Редко встретится испуганный, тоже перебегающий к себе человек. Через железные ворота домов иногда долетают голоса дежурных: «У меня шестизарядный, системы...»

    Какая ужасная жизнь! «Господи, умили сердца!» – молятся в церквах.

    В редакции сегодня сказали, что одну женщину убили за то, что она продавала «Волю Народа», что газету отобрали и жгли на Невском.

    Радуешься возвращению домой, и слышу, хозяйка говорит:

    – Что день грядущий нам готовит?

    – Ничего не узнал: неизвестно. Завтра, вероятно, кончится.

    – Ну, тогда я не поеду за мясом, буду ждать текущих событий.

    У Ремизова старик Семенов-Тяньшанский по-старчески, учительно, как новую им открытую истину говорил:

    – Мы находимся во временах Кромвеля и французской 1-й революции, а они хотят ввести пролетарскую республику. Нам нужна революция во имя (1 нрзб.) прав личности: то, что провозглашено в манифесте 17-го октября. Социализм – это антипод свободы личности.

    Просто сказать, что попали из огня в полымя, от царско-церковного кулака к социалистическому, минуя свободу личности.

    И так сейчас множество ученых, философов, художников и всяких мыслящих людей сидят в крепостях своих домов и думают, думают.

    А кончится все животной радостью... Фунтик сахару достанется случайно человеку – и то как радуется, воспоминание, как ел при царе, одному воспоминанию радуется.

    31 Октября. Не знаю, как называется тот Бог, с которым я, оказывается, всю свою жизнь советовался, к которому прибегал, который вел меня...

    что человек действительно происходит от обезьяны.

    Из беседы с Иваном Васильевичем Ефимовым. Горилла поднялась на ноги.

    Горилла поднялась за правду.

    В трамвайной толпе яростный шел спор, яростно кто-то стоял за правду и называл Керенского вором.

    – А думаете, Ленин не украдет? – слабо возразили.

    – Не оправдается Ленин, и его туда же!

    Потом нельзя было уловить смысла спора, это было рычание. Я протолкался к рычащему за правду и увидел гориллу...

    – Насилие...

    – Пикни еще и увидишь насилие.

    Кто-то слабым голосом сказал:

    – Товарищи, мы православные!

    Горилла не утихла, но полезла куда-то еще яростней.

    Мы потом об этом слышанном «Товарищи, мы православные» целый вечер беседовали с Иваном Васильевичем.

    «Товарищи» – это одно сочетание, а «православные» – совершенно другое, и так странно казалось, что в этой фразе «Товарищи, мы православные» соединилось столь разнородное, будто между теми и другими кто-то поставил знак сложения: товарищи + православные, а результат сложения – ярость гориллы.

    Вот этот вопрос, почему союз трудящихся – товарищи и союз верующих вместе взятые превращают и товарища, и православного в гориллу, мы с Иваном Васильевичем и обсуждали.

    Мы отбросили, с нашей точки зрения, несущественное в большевиках-солдатах, что они будто бы изменники, что они утомились и хотят мира, что они разбаловались в Петербурге и всякое другое, мы взяли только существенное, что эти солдаты простые, малограмотные крестьяне, выросшие под влиянием церкви, воспитанные на идее необходимости подавить личное начало ради чего-то высшего. В конце концов это те униженные и оскорбленные, которым Достоевский давал утешеньице: «Терпите, Константинополь будет наш, и се буде, буде!»

    Конечно, тут не в слове дело: мало кто знает из них, что такое Константинополь и на что он нам нужен, важно то – это слово создает моральное состояние, сознание какой-то общей правды, за которую в ближайшие наши годы умерли сотни тысяч людей. Так что будем называть этот город Константинополь хотя бы «Китеж, невидимый град».

    Не важно то, что как кто говорит про себя, верую или не верую, ходит молиться в церковь или не ходит, важно, как живет, и не важно, что скверно живет, ну, его осудят, а все-таки в этой же плоскости миром осудят, скажут: «Искариот – изменник града, этого самого невидимого града Китежа».

    Вот что значит: мы – православные.

    А с другой стороны: мы – товарищи. Опять не я, а мы, потому что все эти люди, бабушка русской революции, Вера Фигнер, шли аскетическим путем, отказываясь от себя лично во имя государства будущего. Недавно мне рассказывали, будто Ленину в Финляндии захотелось посмотреть музей искусств, а где он находится, Ленин не знал. Спросил кого-то из знакомых и сказал ему: «Только никому не говорите...»

    И так шло с двух сторон: православные умирали за невидимый град, а товарищи за видимый град на земле, но сами этим градом пользоваться не смели, ни видимым, ни невидимым. Другими словами, православные назывались народ, а товарищи – интеллигенция. Между теми и другими были русские европейцы, которых теперь называют кадетами и буржуазией: эти стояли за свободу личности.

    Ни народ, ни товарищи, однако, оправдания этой свободе в русских условиях не находили и кадетов всегда ненавидели и теперь перенесли эту ненависть на всю по-европейски реформированную интеллигенцию, и теперь сделали ее пищей гориллы.

    Так что в чистом виде появление гориллы происходит целиком из сложения товарищей и православных.

    – Мы, товарищи, православные!

    Все равно – град видимый товарищей или невидимый град православных, ворота в этой обители верующих узкие и войти в них можно только поодиночке, один за другим, и не у всех сразу, а у всех по имени спросит Архангел пропуск.

    Вот это главное и упустили товарищи. Православные шли этим путем вместе и в невидимый град через узкие врата смерти поодиночке. А товарищи впустили всех сразу, без всякой подготовки, чистилища.

    Хотя бы посмотрели, как в церкви идут люди прикладываться к чудотворной иконе: идут по одному, каждый перед этим оправится, выстоится и, когда черед дойдет, приложится честь честью и непременно каждый по-своему, по своей манере.

    «Мы, – говорят, – все равны!» Ну вот и посмотри, как равны, один шел с благоговением, и того одного затолкли и все изломали, истоптали и стало ни на что не похоже, и град невидимый стал городом Петербургом, оскверненным, загаженным, и люди стали гориллами.

    Я наблюдал за этими товарищами православными и в церкви и в городе – одно и то же везде. Начинается все прекрасно, все вдруг вместе радостно чувствуют, что вот это имение, этот город и эта прекрасная столица с золотом на стенах дворца – все это наше, а потом все ринутся и, не зная, что такое священное «мое», прямо переходят в «мое гориллино» и спешат (1 нерб) отломить со стены града золото, берут в руки золото, а это никому не нужная позолота.

    И подсвечники оказались не золотые, а бронзовые.

    Смотрите теперь: сами отворившие град испугались и говорят, что все объясняется необразованностью народа, и все вопят кругом, что народ темный, понимая в этом чуть ли не грамотность.

    Но ведь мы же знаем, что грамотность и образование делают людей чище только снаружи: грамотные люди изменили родине и предали ее на растерзание немцев?

    Нет, не хватает не образования, а просвещения, не хватает нового крещения и кропления святой водой. Православные люди жили плохо, но умирали хорошо, а товарищи должны приготовить хорошую жизнь, а для этого опять-таки нужно пройти через чистилища личности.

    Еще мы беседовали с Иваном Васильевичем о пораженчестве, и общая мысль наша была такая, что хлыстовство так же относится к православной церкви, как пораженчество к русскому государству. И хлыстовство приводит к Распутину, а пораженчество – к Троцкому.

    Начало же пораженчества мы рассматривали на примере новгородского купца Артюшки, промотавшего имущество отца своего: «Девки, бабы сс-те на меня, новобранец нынче я»

    Мещанство. Дон-Кихот скучает. Однажды Дон-Кихот остался один: Санчо куда-то ушел. За водой пришлось идти, дров нарубить и т. д.

    В ночь на 2 Ноября: караул. Оружие всякое кучей стоит. Черные железные ворота. Москва разгромлена. Керенский отступил. С юга движется Каледин. Горилла в казармах: ей не нужны ни большевики, ни эсеры, ей нужно исполнение обещания. Большевики победили, потому что они не интеллигенты, и прямо взялись за казарму и фабрику, не сидели, как эсеры, в кабинетах.

    2 Ноября. Хоронили еврейку Веру Слуцкую в красном гробе с оркестром, публика с отвращением смотрела и делала замечания:

    – Опять представление, кому это нужно!

    – Чертей хоронят.

    Вот сравнить с Апрельскими похоронами.

    Женя, Катя и Соня спрашивают меня, кто у нас Марат, не раз и не два спрашивают и, наконец, я догадался; девочкам хочется разыграть роль Шарлотты Корде.

    Так у нас с марта месяца все революционеры представляют Французскую революцию и теперь дошли до такого азарта, что вовсе забыли о театре, и лупят актеры Французской революции друг друга по-настоящему.

    Сомнение о слове «человек» в нашем употреблении: сомнение о человеке, созданном Французской революцией, и превращение его опять в обезьяну.

    6 Ноября. Роман во время голода, Козочка в начале революции и в конце: безалаберщина на службе, в еде, мать уезжает, семья распадается, и она достается кавказцам (симпатюги). Начальник Окулич, здоровенный человек, прямой, честный, патриот, устраняется со службы, попадает в подполье.

    Моя чиновница-монархистка швырнула избирательные списки и сказала: «Я за царя!»

    Шатия развела костер (в ранней очереди) и горящими стружками бросала в стоящих в очереди женщин. Они кинулись на шатию – безобразную, страшную...

    Фельдфебель учит красногвардейца обращаться с винтовкой по уставу, и он сам не за большевиков, не за казаков, и тех, и других критикует.

    7 Ноября. Большевистское нашествие, в сущности, есть нашествие солдат с требованием мира, это нашествие первого авангарда развалившейся армии, обращенного на свою страну, затем пойдет сама армия за хлебом.

    Основная ошибка демократии состоит в непонимании большевистского нашествия, которое они все еще считают делом Ленина и Троцкого и потому ищут с ними соглашения.

    Они не понимают, что «вожди» тут ни при чем и нашествие это не социалистов, а первого авангарда армии за миром и хлебом, что это движение стихийное и дело нужно иметь не с идеями, а со стихией, что это движение началось уже с первых дней революции и победа большевиков была уже тогда предопределена.

    Летом к нашему берегу на Васильевском приплыла барка с дровами, всю середину улицы завалили швырком. И все лето, пока было тепло, в этих дровах была солдатская Вальпургиева ночь. Теперь, осенью, треньканья балалайки прекратились в дровах, иногда отсюда слышатся выстрелы: раз! и два! потом, словно подумав немного – три и, бывает с разными промежутками и четыре, и пять, и шесть. Вчера мне объяснили эти выстрелы: воров расстреливают в дровах.

    Нева плещется о железные пустые баки и от этого кажется: где-то из пушек стреляют. Многие, проходя здесь, прислушиваются к этим звукам и принимают за выстрелы и начинают разговор о дикой дивизии, о каком-то корпусе, посланном с фронта выручить Петроград, о флоте, который должен обстрелять войска с моря. Многие, проходя здесь и слушая рассеянно глухие удары волн о железные баки, начинают один и тот же разговор о том, кто выручит, кто освободит Петроград от тиранов.

    Прислушиваясь к глухим ударам волн, похожим на выстрелы, я хожу возле черных железных ворот нашего дома с винтовкой, из которой не умею стрелять: я охраняю жильцов нашего дома от нападения грабителей. В тесном пролете я хожу взад и вперед, как, бывало, юношей ходил из угла в угол по камере тюрьмы с постоянной мыслью, когда же освободят меня, когда мир освободится от власти капиталистов, когда настанет всемирная освободительная катастрофа, когда настанет, по Эрфуртской программе, диктатура пролетариата.

    Вот совершилась теперь мировая катастрофа и наступила диктатура пролетариата, а я по-прежнему в тюрьме, и лучшие часы, когда так я хожу с винтовкой, из которой не умею стрелять.

    Я в нее теперь не верю, и если бы она совершилась, я бы ее не принял за решение, потому что я знаю теперь, что врата рая открываются и Архангел пропускает туда поодиночке опрошенных святых.

    Девочки гимназистки Катя, Женя и Соня приходят иногда посмотреть на меня и посмеяться на мой воинственный вид с винтовкой, из которой я не умею стрелять. Они покупают антоновку, и мы едим яблоки из мешочка и смеемся. Сегодня они приходят серьезные, бледные, сегодня у них заговор какой-то. Девочки спрашивают:

    – А кто из них Марат?

    Я понимаю: им хочется разыграть роль Шарлотты Карде и освободить Петроград от тиранов.

    – Ленин или Троцкий? Кто больше похож на Марата? – спрашивают гимназистки.

    В ответ я стал им рассказывать про Архангела, который стоит на карауле у дверей, спрашивает имена достойных людей и пропускает поодиночке всех.

    Я им сказал, что большевики (1 нрзб.) на Ленина и Троцкого – это авангард разлагающейся армии.

    – А где же Марат? И кто Марат?

    – Нет ничего...

    8 Ноября. Вошел ко мне один из них (2 нрзб.) клоп с папироской во рту и стал разговаривать о политике: признает огромное мировое значение за большевистским переворотом.

    – Россия,– сказал он,– со всеми своими естественными богатствами представляет колоссальное наследство. Большевики разорвали завещание, и спутали все карты, и вызвали всеобщий мировой передел.

    Потом он стал мне раскрывать о мировом значении кусающихся насекомых.

    – Велик ли клоп,– сказал он,– а укусит ночью, и громадный человек просыпается.

    На Октябрьское восстание у меня устанавливается такой взгляд: это не большевики, это первый авангард разбегающейся армии, которая требует у страны мира и хлеба. Подпольно думаю, не вся ли революция в этом роде, начиная с Февраля? Не потому ли и Керенского так ненавидят, что он стал поперек пути этой лавины?

    Входит хозяйка из керосиновой очереди и великую новость сообщает:

    – Ленин хочет объявить Германии войну!

    Причины: дерзкий ответ Вильгельма большевикам на предложение мира.

    Хозяйка видела двух матросов Балтийского флота, сказала им новость, и они будто бы ответили:

    – Будем драться до полной победы.

    Слышал о каких-то блуждающих корпусах, называли несколько нумеров и мест их блужданий, не помню точно ни нумеров, ни переходов, а так слышать странно:

    – Блуждающие корпуса.

    В детстве, помню, так же загадочно, необыкновенно говорили про умирающую тетушку:

    – У нее блуждающие почки!

    И все похоже на смерть тетушки с богатым наследством: она умерла без завещания, (8 нрзб.).

    всякое отношение к царю, но простым людям в очередях, даже красногвардейцам, прямо говорит:

    – Вы изменник царю.

    Красногвардейцев она называет «шатия», шатающиеся люди, все эти (1 нрзб.), кто кормится крохами с царского стола,– черносотенцы.

    Ее не трогают, потому что считают за сумасшедшую. Сегодня принесли избирательные списки, она пересмотрела и спросила:

    – Который же за царя?

    Ответили:

    – У нас республика. За царя нет.

    – Я за царя,– сказала она.

    И бросила списки.

    Керенского она ненавидит.

    сосед мой, художник, перестал писать картину. Он писал и во время войны, и во время революции, днем при свете масляными красками, вечером при электричестве акварелью, при открытой форточке, через которую слышались выстрелы. Он был моим утешителем. Теперь сказал:

    – Не могу.

    На улице мороз и снег лежит. Бывало, радуешься и слышишь:

    – С обновкой, с обновкой.

    А теперь думаешь об армии, что она голодная и холодная.

    – А обещали!

    И видел я на Невском много лошадей, которые подохли от истощения.

    Неужели так скоро будет и с нами? Кто выручит нас, кто разделит между нами наследство умирающей матери, неужели мы доведем до суда? Если дойдет до суда (Европы?), я от своей части отказываюсь.

    Талант – это быт внутреннего свободного человека, это дом свободы.

    «Вставай, поднимайся», и прозвали ее Козочкой.

    Как она раз после одного выстрела из пушки прибежала к нам в восторге:

    – Вот такое ядро над головой пролетело!

    И показала руками диаметр в аршин.

    Как мы смеялись!

    с ней по улице, вдруг вся преобразится и сияет радостью.

    Увидела где-то своего легендарного кавказца.

    Наверно, не тот, но все равно похоже, лишь бы имел вид кавказца.

    В церкви много народа, священник молится:

    – Господи, умили сердца!

    – Ну, пришли хоть к какому-нибудь соглашению?

    Отвечает другой:

    – Никакого не может быть с ними соглашения.

    В церкви молятся:

    – Умили сердца!

    А я молюсь за церковной оградой: Господи, помоги все понять, все вынести, и не забыть, и не простить!

    Скорбная приходит ко мне Козочка: ей бы только прыгать да песенки петь – семнадцать лет! а вот она такая взволнованная, брови рожками, лоб наморщенный – задумала Россию спасать, спрашивает:

    – Кто у нас Марат?

    – Ты хочешь, как Шарлотта Корде?

    – Да, я хочу. Кто Марат: Ленин, Троцкий? Кто похож на жабу?

    – На жабу никто не похож, деточка, но, может быть, не побрезгуешь убить Шимпанзе?

    – Обезьяну? Нет, обезьяну не хочу.

    Пристала и пристала: подавай ей настоящего Марата, похожего на земляную жабу.

    Думал я думал, что с голодной бешеной девкой делать, и достал ей билет на Шаляпина, прослушал с ней певца, и забыла про Шарлотту Корде.

    – Господи, умили сердца!

    Радуюсь я за Козочку, (2 нрзб.), слава Богу, миновала чаша ребенка, а для себя, потихоньку твержу неустанно, но верно свою молитву, обращенную к неведомому, но верю, твердо верю настоящему Богу: «Господи, помоги мне все понять, все вынести, и не забыть, и не простить!»

    11 Ноября. У последнего конца.

    М. М. говорит, что слышала от лица, бывшего в штабе Савинкова, еще до восстания Корнилова, что Керенский сказал Савинкову: «Вместе с Корниловым вы вызываете контрреволюцию, я умываю руки».

    – Савинков. Не нужно разбираться в документах для выяснения этого. Ясно, что Савинкову нужен был Корнилов для подавления Советов, а Керенский примыкал к Советам. И оба погубили себя, один генералом, другой Советом.

    Всюду говорят, что с. р-ы погубили и себя, и Керенского, не оказав ему поддержки.

    Вся революция показывает невероятное непонимание демократической интеллигенцией народа и обратно. По-видимому, первопричина этого непонимания лежит в различии самой веры первых революционеров и веры народа. Большевизм есть общее дитя и народа, и революционной интеллигенции. Большевистский интернационализм ничто иное, как доведенная до крайности религия человечества. Это и погубило Россию, а не как теперь говорят: погубили Советы, погубил Савинков, погубил Керенский (меньше всех виноват Корнилов).

    Еще часто говорят, что Правительство с самого начала должно было заявить державам, что мы не можем воевать: в результате худшим было бы нынешнее положение. Но это явно было невозможно, потому что тогда громадное большинство населения было на стороне «буржуазии».

    Собирается крестьянское совещание – последние судороги партии с. р-ов: в угождение армии хотят выдвинуть Чернова. Напрасные усилия: при германской поддержке русское общечеловечество будет доведено до своего послед него конца.

    – так возникли зародыши патриотизма.

    12 Ноября. Армия не существует, золото захвачено, общество разбито, демократия своими руками разрушает фундамент своего жилища – что же есть? Плывущие по воде предметы, за которые можно ухватиться: Чернов, который популярен еще в армии через свое понимание земельного вопроса, Учредительное Собрание при заткнутых ртах? А что будет дальше? Все пожимают плечами, и слово «оккупация» у всех на устах.

    И вот подумаешь: «А что было, может быть, ничего не было?» Была маниловщина и больше ничего.

    Политические деятели, как бешеные, и спорят теперь уже не о будущем, а о прошлом: кто виноват. Работает задний ум. Спорят – как нужно было поступать Керенскому. Один говорит, надо было уйти, другой говорит, что уйти было невозможно.

    – А кто у нас не Манилов?

    птицы скоро опять сядут на вершину, а мягкие волны опять будут лизать и подмывать.

    Разбежались бушующие волны океана, ударили о гранит, смыли царственных птиц, и неведомо куда разлетелись хищные орлы.

    Бушуют, бьют волны, не дают садиться никому на утес. Но скоро они утихнут, и птицы опять полетят на утес.

    Скоро опять будет утро и на утесе орел, а внизу мягкие волны будут по-прежнему лизать гранитную скалу, и не зная, что так размывая гранит – подножие власти, они ближе к цели, чем в бурное время.

    Говорили раньше: «У нас в России». Теперь так не скажешь: где это у нас, какое это наше такое пространство и кто эти мы, русские, пожирающие друг друга чудовища.

    Родина стала насквозь духовной, мы знаем, что это никто не может отнять у нас и разделить, но не ведаем, как воплотится вновь этот дух.

    Гость сказал: – Россию погубил не Совет с. р-ов и с. д., а погубила самочинная шайка Исполнительного Комитета: выступления Бабушки и «Марсельеза» – все это красные флаги, которые дразнили быка.

    Ходишь:

    – Чай! Чай!

    – Ну ладно, давайте кашу.

    – Крупы нет, вот сало и больше ничего.

    Поел сала и опять махать крюком. И вот есть же, значит, в земле не одна война и разделение, есть в ней и союз: как ни худо, а мечта (1 нрзб.) о каком-то настоящем покосе. (Военная организация и школы прапорщиков сельского хозяйства.)

    Обобществление: помещик думал, что это на него валится, а оно на всех. Черный передел.

    – тут остался, в аду.

    Посещение Тат. Вас. Майской: догорает закат.

    Настоящая буржуазия и что под этим словом теперь.

    А мои спутники по «Воле Народа» – истинные мещане.

    Я отвечал: – Тем хуже мещанство, но Адам, который занял землю и устроился благополучно,– мещанин настоящий. И второй Адам пришел, когда земля занята,– кто из них лучше?

    – страдал второй Адам – вопрос насыщения его, а не духа.

    «Вопрос о мерах к ослаблению роста революционного движения дошел даже до палаты лордов и вызвал здесь чрезвычайно любопытные дебаты» («Новая Жизнь», № 207).

    На улице метель. После двенадцати, когда потухло электричество, мы зажгли купленную в монастырском подворье восковую свечу и продолжали беседу.

    Упрекали меня, что я написал: «Русский народ погубил цвет свой, бросил крест свой и присягнул князю тьмы Аваддону».

    – Аваддон,– говорили,– это дух мещанства, корысти, а русский народ глубоко страдает, лица рабочих и солдат – это лица больных, тут убийство, и покаяние, и всё – только не лоснящееся благополучие духа тьмы. Черту русский человек не переходил.

    – Да, я думаю тоже, что черты русский человек не переходил и во всех своих гадостях он может покаяться. Найдется выход.

    Вздохнув, кто-то сказал:

    – Да, тяжело быть палачом в стране, где многие святыни созданы разбойниками.

    На это простой человек из чайной сказал:

    – Русскому человеку нужно пуп от Бога отрезать, тогда все и определится: на одной стороне будет добро, на другой зло. А пока будет Бог, все будет путаться.– Подумав, он прибавил: – Когда пуп отрежете от Бога, то человек будет заключен в себе и разбойнику тогда выхода не будет к нам через «тот свет»: тогда разбойнику голову отрубить будет очень просто.

    Мы спросили, каким же способом русскому человеку можно пуп от Бога отрезать.

    И раздумчивый человек на это нам так ответил:

    – Тут не нужно стараться: когда наперекор идешь, то еще больше в божественном вязнешь. Способ дан: пойдут от немцев дешевые ситцы, и всякая штука, и ученье для выгоды, и расчет жизни – так само собой и отрежется пуп, и человек будет заключен, выхода ему не будет.

    – А что Керенский, что большевики,– говорил он еще, это, по-моему, все равно, они все наперекор божественному идут, но мыслимо ли долгое время все наперекор, придет час – умирятся, и цап! их и покрыло божественным покрывалом голубым. Хулиганчики разные хулиганят по винному делу, пукают из винтовок, топят в Фонтанке людей, в тюрьмы сажают буржуев праведных и благоразумных. А придет час, и покаются, какие хорошие станут. Выйдут из тюрьмы тогда буржуи праведные и скажут в умилении: хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас было божественного! Только,– продолжал, раздумывая, человек,– теперь это не будет, немцы не дадут, отрежут, потому что правильно вы сказали...

    – Русский человек перешел черту, и к прежнему возвратиться ему невозможно.

    Мы хотели еще поговорить об этой черте, но вдруг погасло электричество. Ощупью мы выбрались из темного дома на улицу и в разные стороны разошлись.

    На улице была метель и ни одного человека, все равно как в самой глухой пустыне. Внезапно охватил меня страх, и я бросился бежать к Большому проспекту в надежде, что там увижу людей и трамваи. Но и на Большом никого не было – стало еще страшнее, и еще быстрее бежал по Большому к своей линии. Завернув на свою линию и уже недалеко от своего дома увидел я: в метели мчалось на меня что-то огромное, черное.

    Поморозило меня и пробежало в голове: – Ужо тебе!

    Так из метели вышел пудель, а когда я в своей квартире вспомнил разговор наш, то из пуделя вышел какой-то русский Мефистофель и все говорил мне:

    – Русскому человеку нужно пуп от Бога отрезать.

    Общее положение

    На вопрос мой одному крестьянину: «Кому теперь на Руси жить хорошо?» – он ответил: «У кого нет никакого дела с землей». Солдат ответил: «У кого нет дела с войной», купец – с торговлей. Словом, всем плохо выходит.

    Тогда я опять спросил крестьянина, чем он теперь жертвует. Он ответил, что ему плохо, но жертвы он не приносит. Солдат сказал: «Довольно жертв!» Купец: «Мы сами жертвы, а какому Богу – неведомо».

    Так, расспросив разных людей, я не нашел в них смысла текущих событий по их ответам и понял одно: все эти люди ждут или чают чего-то лучшего – огромная масса людей только чающие, как те калеки, которые ожидали движения воды в Силоамской купели.

    Другая сторона – те, кто обещает спасение, кто жертвует собой, чтобы сдержать обещание, – кто же эти люди, оценкой действий которых историк по старым приемам осветит время, потерявшее (1 нрзб.) смысл?

    В России не вижу еще таких людей, но слуг их знаю, они работают на каких-то хозяев мирового дела. Кто же эти хозяева? Вхожу в интерес мировой истории – очень интересно, вот сегодня делаю вырезку из газеты: но как, как это жить повседневно, не могу: вот, например, по-прежнему называют русских свиньями и иначе не называли (2 нрзб.) свинья, так французы тоже нас так называют.

    – любопытные дебаты. И так приближаюсь к какому-то мировому смыслу – очень интересно, и я решаю: значит, все дело там, и предаюсь этому делу.

    Конечно, европейцы: там ключ всему. На одной стороне Вильгельм со своим народом, на другой стороне Англия. Просвещенная часть русского общества стояла за Англию, ожидая от нее устройства такой жизни, в которой будет обеспечено существование личности с европейски организованными способностями. Простой народ воевал за царя, образованные, чтобы свергнуть царя. Немцы во всех отношениях ближе к русскому народу, чем англичане, и потому, когда царь был свергнут, то воевать за англичан стало не нужно. Тогда образованная часть русского общества (2 нрзб.) от народа, царь свергнут, но то, из-за чего он свергался, не пришло.

    В настоящее время весь народ русский находится во власти сил мировой истории человечества и покорно предался их воздействию на себя. Теперь все русские люди спешат занять удобные места в зрелище, за которое заплатили так дорого.

    30 Декабря. Когда стучусь к Ремизову и прислуга спрашивает: «Кто там?» – я отвечаю, как условились с Ремизовым, по-киргизски.

    – Хабар бар?

    Девушка мне отвечает со смехом:

    – Бар!

    И я слышу через дверь, как она говорит Ремизову:

    – Грач пришел!

    эту новость: Россия погибает. И на вопрос мой киргизский: «Хабар бар?»

    – Есть,– отвечает,– Россия погибает.

    – Неправда,– говорим мы ей,– пока с нами Лев Толстой, Пушкин и Достоевский, Россия не погибнет.

    – Как,– спрашивает,– Леу?

    – Толс-той.

    – Леу Толс-той.

    Пушкина тоже заучила с трудом, а Достоевский легко дался: Пушкин, Лев Толстой и Достоевский стали для Насти какой-то мистической троицей.

    – Значит, они нами правят?

    – Ах, Настя, вот в этом-то и дело, что им не дают власть, вся беда, что не они. Только все-таки они с нами.

    Как-то пришел к нам поэт Кузмин, читал стихи, Настя подслушивала, потом спрашивает:

    – Это Леу Толстой?

    Потом пришел Сологуб, она опять:

    – Это Леу Толстой?

    Ей очень нравятся стихи, очень!

    Как-то на улице против нашего дома собрался народ и оратор говорил народу, что Россия погибнет и будет скоро германской колонией. Тогда Настя в своем белом платочке пробилась через толпу к оратору и остановила его, говоря толпе:

    – Не верьте ему, товарищи, пока с нами Леу Толстой, Пушкин и Достоевский, Россия не погибнет.

    31 Декабря. Есть люди, которые живут на ходу,– остановился и стал бессмысленным. И есть читатели, которые массу читают, но после прочтения ничего не помнят. Так теперь, похоже, и мы все в государстве Российском в заключение Нового года: испытав такую жизнь, никто не знает, что будет дальше и что нужно делать.

    Я вам скажу, что нужно делать: нужно учиться, граждане Российской республики, учиться нужно, как маленькие дети. Учиться!

    Раздел сайта: