• Приглашаем посетить наш сайт
    Крылов (krylov.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    1918. Страница 6

    17 Июня. Ради блага общего человечества происходит над живыми людьми жестокая расправа, а против этого из жалости к нашему человеку видимому начинается там и тут восстание.

    Пытались и у нас восстать: события.

    20 Июня. Кровожадная жена комиссара народного просвещения поклялась, что впредь расстрелов не будет, и эти люди, выпив всю чашу унижения и страха до дна, успокоились, как после потопа, когда Бог обещался больше не топить людей и дал в знаменье на небе радугу.

    Комиссар народного просвещения, чувствительный человек, исполненный благими намерениями, выпустил для нашего города три замечательных декрета.

    Первый декрет о садах: уничтожить перегородки в частных садиках за домами и сделать из всех бесчисленных садов три: Советский сад № 1, Советский сад № 2 и Советский сад № 3.

    Второй декрет: гражданам запрещается украшать себя ветвями сирени, бузины, черемухи и других плодовых деревьев.

    Третий декрет: ради экономии зерна, равно как для осуществления принципа свободы выпустить всех певчих птиц.

    В то время, как комиссар народного просвещения сочинял эти декреты, кровожадная жена его у могилы трех растерзанных мещанами при обыске красноармейцев клялась, что за каждую голову убитых товарищей будет снесено сто буржуазных голов.

    Так создалось в нашем городе, что в одном из номеров «Советской газеты» (1 нрзб.) на первой странице был напечатан декрет о певчих птицах и петитом на четвертой странице в отделе «Местная жизнь», что вместе с ворами и разбойниками расстрелян контрреволюционер, бывший председатель земской управы.

    Душа обывателя уездного города устроена так странно: если (1нрзб.) от землетрясения погибнет сто тысяч людей, или взорвется Киев, Одесса, или вдруг исчезнет с лица земли целая прекрасная страна Франция,– что Франция! все человечество на земле, а знакомые и родственники целы в своем городе,– душа наша не дрогнет всей дрожью. Но если известного с детства человека, старого председателя земской управы, признают контрреволюционером, увезут куда-то и расстреляют, то становится страшно и непонятно простой душе, как вместе с декретом о свободе птиц певчих уничтожается жизнь человеческая.

    Я объясняю это так: обыватель понимает жалость «по душам», «по человечеству», а умом и волей понять все человечество, ради которого родные и знакомые приносятся в жертву, этого он понять не может и ужасается.

    Две недели они сидели в своих щелях и дрожали, перешептывая друг другу все новые и новые ужасы, пока в «Советской газете» не было напечатано, что осадное положение снято. Тогда они мало-помалу стали выходить из домов и, воображая тысячи шпионов вокруг себя, закупать провизию. Откуда-то появился в городе сахар по 1/2 фунта на человека, все ожили, бросились покупать сахар и передавали друг другу, будто кровожадная жена комиссара народного просвещения поклялась, что вперед расстрелов не будет. Услышав это, выпив всю чашу страха и унижения до дна, люди успокоились, как после потопа, когда Бог обещался больше не топить людей и в знамение этому дал на небе радугу.

    У него нет ничего: отец-мать живут где-то далеко в провинции, живы или померли – даже неизвестно, десять лет не видел, жена сбежала, земли, капиталов никогда не было. Все, что есть – чемодан, жалованье за случайную службу – он большевик.

    Получив власть и, так сказать, верховное освящение своей бездомности, они совершенно обнаглели и устремились как бы по высшему праву против святыни жизни живой.

    В среду будет съезд советов, новое издевательство над волей народа. Хотя тоже надо помнить, что представительство всюду было издевательством над волей народа, и нам это бьет в глаза только потому, что совершился слишком резкий переход от понимания власти как истекающей из божественных недр до власти, покупаемой ложными обещаниями и ничего не стоящими бумажками, которые печатаются в любом количестве. Последний обман, по-видимому, будет в деньгах: мужики верят еще бумажкам, и этим держится вся финансовая система.

    Нужно запомнить: при чтении «Вечного мужа» Достоевского представился наш мужик в образе этого «мужа», и мое последнее отвращение к этому рабу, отвращение Величанинова.

    Личная задача: освободиться от злости на сегодняшний день и сохранить силу внутреннего сопротивления и воздействия.

    Да, нужно выносить жизнь эту и ждать, что вырастет из посеянного, Боже, сохрани забегать вперед! если это необходимо, то оно, в конце концов, будет просто, легко и радостно.

    На вопрос: «Не люблю, как... а почему рука ваша?..»: одни начинают любовь с поцелуя пяток ноги, эти меняют женщин, как белье, другие встречают ее в заоблачном мире в бесплотности и потом несмело целуют руку, встречают глаза, губы, и так она встает среди белого дня, как видение, и тело ее, настоящее, земное, поражает, как осуществленное сновидение.

    Сказано слишком много: так разойтись и быть равнодушными друг к другу невозможно.

    2 Июля. Н. А. Семашко. «А. А.! мое впечатление от Н. А., что человек он очень страдающий, а не довольный. Потому Вам надо закрыть глаза на его политику и подойти к нему с человеческой стороны. Ведь если бы можно было ко всем настоящим большевикам так подойти, наш долг был бы это сделать, но это невозможно, и мы не делаем только потому, что невозможно».

    Свинья, пожирающая своих собственных детей.

    Какое плодовитое и вообще семейственное животное свинья, а вот нет-нет и уродится такая мать-свинья, которая пожирает своих собственных детей. Можно понять такую бунтующую свинью: «Не хочу быть свиньей и только размножаться для зарезу, хочу против закона этого идти, пожираю в знак этого собственных детей!» Но еще, кажется, не было случая в природе, чтобы дети пошли на мать, это случилось в человеческом обществе, в России, дети пожрали мать свою.

    У Елизаветы Ивановны муж – прекрасный человек, доктор, всегда занятый, любящий ее без памяти, и двое славных детей, Миша и Маня, и в общем средний достаток, но сама Елизавета Ивановна, по душе тоже чудесная женщина, была похожа на дом с открытыми окнами в ненастную погоду, когда ветер свободно ходит по дому, там хлопая окнами и разбивая стекла, там разбрасывая по комнате бумаги, там рассеивая по полу опрокинутый со стола табак.

    Все в городе уважали Константина Карловича и, кто ближе знал, любили, никто не любил Лизавету Ивановну, все презирали, ее любил один только Константин Карлович и как бы следил за ней издали, прячась в тени.

    Ее упрекали, главным образом, за то, что она всегда берется не за свое дело, всюду хочет «играть роль».

    5 Июля. За стеной живет крупный землевладелец со своей семьей, для существования он продает последнее: мебель, одежду, мелкие золотые вещицы. Но он твердо верит, что придет время, и он будет в десять раз богаче, чем был.

    Приходит п-к Б. и начинает вопросом беседу:

    – Как вы думаете, этот месяц еще продержится советская власть и прочее?

    После него приходит Н. А. С., который говорит нам, что никогда не была так прочна Советская власть, как теперь. Никогда не было так плохо положение Германии, как теперь: Австрия погибает, Болгария вот-вот сцепится с Турцией.

    Сущность моего протеста пока не осознана, но, вероятно, она имеет общую основу с тем индусом, который сказал, что они, индусы, не соблазняются гражданством, они предпочтут отдать это гражданство другим, чтобы остаться индусами.

    8 Июля. Может ли из страдания человека одинокого выйти счастье, радость-спасение всего человечества? Или его радость – награда сама собой, а их счастье само собой, только потом, чтобы все на свете примирить и сладить, устанавливают, что страдание одинокого человека мир спасло.

    Человек-муха.

    Мирбах. Записываю и этот исторический факт – как он ворвался в нашу будничную жизнь, что показалось мне, человеку, не принимающему прямого участия в событиях.

    В субботу, когда это произошло, мы ничего не знали, хотя живем вовсе недалеко от Денежного переулка, возле Храма Христа Спасителя. Хозяин нашей квартиры, интересный человек, художник, сейчас пишет портрет одной дамы. Пишет он, я так понимаю, лицо, которое встречалось ему, может быть, в юности, может быть, даже во сне, а позирует одна женщина, многим нам знакомая. Жена художника, большая хозяйка, кормилица наша, очень ревнует мужа к этой даме и дошла со мной даже до откровенности, до сердечных припадков и до ужасных скандалов с прислугой. У них есть девочка двенадцати лет, Яничка, мы с ней большие друзья и часто сидим у окошка, обращенного к скверу Храма Христа Спасителя. Пойти вечером к окошку называется у нас кинематографом. Нам виден в соседнем доме лысый человек Иван Карлович, он пускает иногда Яничке в окно стрелку и сам, будто не он, становится в глубину комнаты и оттуда (нам все видно!) хитро улыбается; это немец, обыкновенно занятие его у окна – пасьянс. В квартире повыше его живет атлет и почти голый, в сильном электрическом свете совершает свои упражнения. Вся душа его в мускулах, в чудовищных узлах, Яничка не понимает, как может нравиться такое безобразие. Упражняясь, он иногда кричит нам:

    – Приходите завтра на состязание!

    Выше атлета таинственное окно (1 нрзб.), на подоконнике две розы, обои красные, но никогда никто у окна не показывается.

    На дворе живет большой индюк, две курицы и очень тощий петух. Постоянно слышится оттуда пение канарейки. А левее Дом, заслоняющий Пречистенский бульвар, нам виден сквер Храма Христа Спасителя, и там, как гусыни, все больше дамы в белом и вообще буржуазия. Говорят, там и Мирбах гулял.

    – Она недобрая, но интересная.

    – Мама не любит ее.

    – У мамы есть свои причины.

    Атлет совершал свои упражнения, в сквере плавали гусыни – как будто ничего не совершилось. Иван Карлыч прислал нам стрелу с письмом: он писал нам, что есть знакомый дом (2 нрзб.), с балкона видно все представления, и завтра, в воскресенье, человек-муха будет пролезать в замочную скважину всего в шесть дюймов шириной. «Приглашаю,– писал Иван Карлович,– вас всех и папу и маму посмотреть на сверхъестественное, как человек-муха пролезет в замочную скважину. Очень интересно. И познакомимся».

    Вечером за чаем мы прочли содержание стрелы всем и смеялись, и решили всех-всех заставить непременно идти смотреть человека-муху.

    В воскресенье утром Иван Карлович раскладывал пасьянс, мы пустили стрелу о согласии. Художник нервничал, что его дама не идет,– хотелось работать.

    Вдруг Евсей Александрович, знакомый журналист, приходит и объявляет нам: Мирбах убит. Потом – бух! – бах! – пушечный выстрел совсем близко, потом другой, третий.

    – Как Мирбах? – кричит художник.

    – Бах-бух! – гремели выстрелы.

    – А это что?

    Мы бросились к окну: от Ивана Карлыча остались там только карты – не кончил пасьянса, атлет исчез, быстро разбегалась из сквера буржуазия, пустынно стало в сквере, В пустоте – бах-бух! – раздавались выстрелы.

    – Как Мирбах, как Мирбах? – повторял художник.

    Журналист почти ничего не знал или говорил такое, чему никак нельзя верить.

    – Ну что же теперь делать, надо идти на улицу, узнать...

    – Никуда, никуда! – твердила жена художника.

    Художник рвался, ссорился с женой, я понимаю его: тонкой кисточкой привык он каждое утро соединять свиданием прошлое с новым, живым, как прошлогоднее семя незаметно прорастает, и вдруг – бах-бух! – как-то, право, нет ничего, даже улицы пусты, даже сквер пуст, и ничего неизвестно: вот жди какого-то всеобщего бах! бах! – Мирбах.

    Жена художника, которая всех кормила, будто зубами в нас вцепилась, как будто она даже торжествовала, как будто ей все это на руку было, она царица над нами:

    – Никуда не пущу, никуда не пущу.

    После ахнуло: бах! бух! – на дворе рядом лаяла собака, болгал индюк, кричал петушок. Канарейка пела, ни на что не обращая внимания.

    – всеобщей – Мирбах.

    Потом как все стало удивительно: сначала прекратилась стрельба, потом пришли кое-какие газетные сведения, улицы наполнились, в сквере показались дамы в белом, около пяти к нам позвонил весь расфранченный Иван Карлыч с букетом цветов, подал его Яничке и стал звать смотреть на человека-муху.

    – Все кончено, все кончено! – говорил он.

    Хозяйка успокоилась, мы поехали на трамвае и в самом деле видели с балкона, как в большой замок со скважиной в шесть дюймов пролез человек-муха. И все пошло по-старому (примеры).

    Заключение: думаю, думаю теперь у окна, что же тут случилось, вот все живут, будто ничего, а что это было?..

    Так что все состояние пустоты продолжалось в моей душе, как затмение, несколько часов: в одиннадцать был первый выстрел – бух! – пустота всеобщая – Мирбах, а уже в шесть по моим часам человек-муха пролез в свою скважину.

    Он не считает изменой жене какую-нибудь случайную связь в дороге («по нужде»), изменой считает, если он духовно полюбит. Наоборот, он охотно допускает духовную связь своей жены к другому и не простит ей мимолетную связь.

    Какое же число-то? знаю, что по старому июнь, по новому июль, словом, где-то едем возле Петрова дня. Вот газета старая, еще до убийства Мирбаха, отсчитываю, выходит среда 10-е июля (по новому).

    Может ли из страдания человека одинокого выйти счастье, радость-спасение всего человечества? Или его радость – награда сама собой, а их счастье само собой, только потом, чтобы все на свете примирить и сладить, устанавливают, что страдание одинокого человека мир спасло. (Бульвар и отдельный человек. События и жизнь бульвара.)

    11 Июля. А. А. П.– буржуа. Голова.

    Он был из купцов любовником, и настоящие деловые купцы говорили о нем:

    – Александр Александрович у нас настоящий аэроплан, только разница одна: аэроплан поднимается и опустится, а наш Александр Александрович, как поднялся, так уж и не спустится.

    Придет, бывало, к нашему голове деловой человек с таким делом, что сделать нельзя (денег нет или мало ли что), как тут отказать? нелегко. Тут голова и поднимается и «о вообще», и пошел, и пошел, час сидишь, два сидишь, весь свет облетаешь с ним и не спустишься. А придет барыня за чем-нибудь, тут выход простой: барыне все обещать, ручку поцеловал и забыл.

    Капитал от отца имел большой, вначале много «убивал» его в городские дела, заслужил себе почет, уважение, говорили, что самый умный человек у нас, первый самый. На широкую ногу жил, и в саду своем большом прекрасном такую завел чистоту необыкновенную, Боже сохрани папироску бросить, что папироска – плюнуть совестно. Ежедневно, бывало, человек двадцать баб сад метут. Так потом, когда пошатнулись дела и Александр Александрович, можно сказать, на нет сошел, и говорили:

    – Промелся!

    – Настоящий аэроплан, поднимается, летает, а спуститься не может.

    Я думал, что в годы революции он как настоящий буржуй захрипел, пропал, а может быть, даже по своей летучей природе где-нибудь выступил и пропал за смелое слово. Вдруг встречаю его на Пречистенке – все такой же и даже как будто в столице расцвел. Все-таки я подумал, что тут он скрывает что-то, убежал, и говорю:

    – Почтение, контрреволюционер!

    – Как, что? – испугался он,– я не контрреволюционер.

    Оказывается, служит где-то председателем, да еще как хорошо, жалованье большое, дела нет, получает вроде как бы за представительство.

    Насчет же России как-то просто необыкновенно и все с тем же, как бывало, либеральным задором (. 4 нрзб.).

    – России,– сказал он,– нет, как России. И не будет, вот подождите международную конференцию, увидим: все поделят, ничего не оставят. России нет совсем.

    Дальше, дальше, выше, выше поднимается, часа ведь три продержал на бульваре, и что удивительно, что и тут у него выходит как-то необыкновенно оригинально и либерально в высшей степени, что России совсем не будет. И выходит это у него и м (кому?) в наказание, а нам как бы в отместку: нам вроде хорошо летать.

    – не слушал, спал – не спал, а сон видел, свой обыкновенный сон военно-революционного времени, будто вдруг разорвалось что-то, и весь город обрушился, я же почему-то цел один из всех и с любопытством смотрю на происходящее, хожу, рассматриваю, оглядываю.

    У Игнатова. Россия в бездне, мораль забыть нужно, лишь как-нибудь из бездны выбраться... с первых дней революции мне было так, не верить (броневик, без предела мстительность), если бы не было 905 года, а то ведь я видел это, чего же мне ждать было?

    Думаю о священности власти и экономической необходимости:

    Победоносцев, например, знал то же, что и Маркс, только тот создает из неизбежного тайну, а Маркс вывертывает все наружу: пожалуйте, смотрите! Это понятно: Маркс еврей, как всякий еврей, утративший чувство родной государственности...

    Мостом между личностью и массой бывает известная атмосфера обмана, легенда, которой живет народ. Так в любви обманом-мостом бывает брак.

    Бульвар живет, как поле трав: растет, а Боги гремят на Олимпе, они думают, что решают что-то, на самом деле приносят жертву росту трав.

    12 Июля.

    Человек, которому нельзя обижаться.

    После того, как событие, которое все вокруг меня называли историческим, было, по официальным сведениям, ликвидировано, я пошел на бульвар в свое кафе и раздумывал: «Что им, этим людям, растущим на бульваре, как трава, досталось от этого, прибавилось что-нибудь, изменилось, или там, на Олимпе, война сама собой, а тут все растет само собой?» Ко мне подсел старый мой приятель, человек высоко интеллигентный, вроде профессора, и после обычного обмена приветствиями и прочее сказал мне такой монолог:

    – Самое ужасное в нашем положении, что я не имею права обижаться. Он – муж умер, а мы незаконные дети, прижитые от любви. Вот видите, стоит просто голодный человек, он обидится и потом за обиду украдет с легким сердцем или пойдет по улице и заорет: «Хлеба, хлеба!» Пусть его даже за это застрелят, но все-таки он свою обиду избыл, и в общем получается человек, равный самому себе. Но я обижаться на голод не могу: я знаю, что не одним хлебом сыт человек, что не в этом обида моя. В чем же? – спрашиваю себя. Меня задирает все вокруг, постоянно поскребывает, как уязвленного, по-настоящему обиженного человека, но в чем обида? Вы знаете, был у меня хуторок, устроенный на трудовые деньги в газете. Рядом со мной хутор кулацкий, нас одинаково разорили, но он явно обижен, он, вижу, ходит в комитет, везде жалуется, (1 нрзб.), и смотрю, его теперь уже сделали кооператором. А я за свой хутор обижаться, как тот кулак, не могу: хутор ведь не есть моя почва, это придаток ко мне, вроде развлечения, я не земледелец, а земля – народу, признаю, что народу-земледельцу, и по существу обижаться не могу. Где же самое существо обиды, чтобы встать, вот как этот голодный или кулак и прямо действовать? Разве [закрытый – ?] журнал, в котором я работаю, но это дело тоже подобное хутору, завтра журнал можно открыть, между тем обида моя не погашается. Пересчитав видимое, за что все обыкновенные люди в моем положении стоят горой, не нахожу обиду свою в видимом и перехожу «на вообще». За Россию, но за какую: с проливами или в старых границах, за Россию с Польшей и Латвией, с царем или без царя, без Польши, без Латвии, без Украины, Сибири, Кавказа. Тут начинается длинное размышление об установлении пред [метного – ?] существа моей родины, за это я, как за хлеб голодный или кулак за свой хутор, постоять бы мог; не могу предметно установить и в этом свою обиду, вот как французы стоят за свое Отечество. Тогда с этого среднего «вообще» перехожу на всеобщее «вообще», ищу коренную обиду свою в попрании личности, божественной природы ее: на это уж, кажется, я могу обижаться. И вот только стал на ноги: «Как же так,– раздумываю,– почему же я во время монархии и во время войны так сильно этого не чувствовал, понятно, как всякий наш интеллигентный человек, я стоял за личность и сейчас так же стою, но ведь нынешняя-то обида нынешнего происхождения, стало быть, я не на самом большом «вообще» стою, а на особенном в области моей индивидуальности. И тут опять сначала начинается: индивидуальность, я так понимаю, это домик, в котором живет личность, а если говорить о домике-индивидуальности, то прямо же и придешь к обыкновенному разоренному моему деревенскому дому, к закрытому журналу, словом, к тому, за что мне, интеллигентному человеку, позорно обижаться. Так выходит, что все вокруг меня обижаются и орут: «Большевик, большевик виноват!», а я, так больше всех их обиженный, права не имею обижаться и все подыскиваю, подыскиваю существо истинной обиды своей.

    17 Июля. Сержусь сам на себя и капризничаю. Спрашивается, отчего смута и отчего противоречия,– как будто сама не понимает: по обе стороны семьи, и тут это таинственное путешествие.

    Письмо – это любовь по воздуху, как у Новгородского дурачка, который влюбился в дочь Соборного протоиерея «по воздуху» и потом посылал ей письма с адресом «Преблагословенной и Непорочной деве Марии», хотя на том же конверте приписывал: «Собственный дом соборного протоиерея о. Павла».

    Кончится тем, что стыдно потом будет встретиться.

    Достали масла и хлеба. С большим трудом Травина достала масла и хлеба и понесла вместе с мальчиком в тюрьму: половину себе оставила и половину ему туда понесла. Латыш им сказал:

    – Его тут нет!

    – Как нет, вчера был здесь.

    – Говорю вам нет: его ночью расстреляли.

    Были тут крики отчаяния и проклятия, рыдания неистовые и такие слезы. А когда ушла женщина с мальчиком, то на земле остались пакеты, разделенные надвое, с хлебом и маслом: половина ему и половина детям, себе.

    Все родовые интеллигенты и буржуазия страдают основным пороком, что не могут стать на точку зрения большевиков и судить их за это, а не за то, что вытекает, как следствие, из предпосылок.

    «Глупыми были»,– из чего тоже само собой вытекает: «Если вернется к нам, то не будем уж глупы».

    Кафе журналистов. Все газеты закрыты, и новости узнать можно только в кафе журналистов. Посетители разделяются на две группы: одни информируют – хроникеры, другие учитывают – публицисты.

    Тип матерого информатора Раецкий, важный мужчина, под сорок лет, рассказывает всегда так авторитетно, что новичку нельзя не верить. Вчера он уверял нас, что ультиматум немцев о введении охранительного батальона в Москву есть акт, связанный с Милюковско-кадетским соглашением с немцами. Потом нырнул к столику Мартова и через полчаса вернулся с совершенно противоположным толкованием, что речь Ленина и заседание ЦИКа совершилось «пост фактум» соглашения с немцами большевиков и все заседание – инсценировка.

    Про Милюкова говорят, что Россию он не может продать, и все нужно : Милюков за немцев, Маклаков за союзников, и оба кадеты и что посредством сложения получается всеобщий мир и торжество кадетской партии как посредницы.

    Мелкие известия.

    Чистополь занят чехословаками. Из Казани исчезают броневики. Ярославль окружен сводным большевистским отрядом из латышей, мадьяр, китайцев, финнов, всех, кроме русских. Город разрушен, одни трубы. Будто бы Вологда занята.

    Общий учет: неизвестно, когда будет основная перемена, но перелом совершился: раньше большевистские войска всюду побеждали (братанием), теперь всюду разбегаются.

    Минор. Каторга дала ему несколько углубленный взгляд, сравнительно с рядовыми Соломонами, но не дошел он все-таки до того единственного, чем побеждается большевизм. Вообще это скрыто сейчас в глубине России – то, чем побеждал Франциск Ассизский: пусть мучат – вот радость совершенная.

    Соломоны на необитаемом острове не могут существовать – это специалисты по свержению самодержавия, их социализм, как песня любви, которая обыкновенно исчезает, когда женщина стала беременной, все эти Соломоны сделали свое дело, Россия беременна, понесла, подурнела, бесится. И любовники ни при чем.

    Троцкий анархист-террорист.

    Рассуждение Гершензона о ножичке в руках младенца, рожденного от хилого любовника,– против вечного мужа (странное): как только чкнул, так и перестал быть интеллигентом. Вся (мой случай с «крой дубинкой») сущность-то этого ребеночка состоит в том, что он чкнуть не может и должен страдать за грехи: это страдание нужно принять как состояние высшее, непереходимое.

    – силу).

    Любопытно, что Семашко ненавидит интеллигенцию, непременно и должен ненавидеть, потому что как большевик он уже не интеллигент, он уже орудие в стихии: стихия против интеллигента. Но ведь и то святое начало (подобно Франциску Ассизскому) против интеллигента.

    Спрашивается: кто же он, этот интеллигент, в чем его сущность: его цена и вина (у нас есть и такая видимая личность: Керенский, судить Керенского – значит судить интеллигента). Это, во-первых, любовник, чарующий словами (Февральская любовь), и против него, его прекрасных слов – «правда» вечного мужа: теперь оказывается, что это действительно, правда. Святая ложь февральских любовников и гнусная правда октябрьского вечного мужа./

    Если кого-нибудь любишь и чувствуешь, там где-то алтарь – не входи туда, напротив, обернись лицом в другую сторону, где все погружено во мрак, и действуй только силой любви, почерпнутой из источника позади тебя, и дожидайся в терпении, когда голос тайный позовет тебя обернуться назад и принять в себя прямой свет.

    Наказание любовника через Миф о человеке, беднейшем из крестьян: пусть нет такого человеко-класса в действительности (это иллюзии), но как существо, противное интеллигенту (любовнику), он должен быть создан и создался и действовал как гримаса вечного мужа (не забывать о Щетинине)

    «Что вы все в личность упираетесь, да ведь они (большевики) тоже во имя высокой личности заводят свой коммунизм».

    Минор, каторжник, говорит о Троцком, который грозится заставить буржуазию чистить нужник,– верный признак, что никогда не чистил и что это ему страшнее всего.

    Как я спас в провинции одну семью от уплотнения: жили задом к городу в тоске, голоде. Нагрянула дама Петербургская с детьми (ссора с извозчиком). Я хотел ее отпугнуть от нашего места, рассказал об ужасах. В ответ на это она:

    – Вы, конечно, принадлежите к партии народной свободы.

    – Хороша партия,– пробормотал я вежливо, и вдруг мне блеснула мысль. Я продолжал: – Хорошая партия, я очень ее уважаю, только я к этой партии не принадлежу.

    – Вы беспартийный?

    – Нет,– отвечаю,– я один из вождей партии актуальных анархистов-террористов.

    Дама испугалась и уехала.

    – Да, блаженный человек! да ведь она нужна, канцелярия-то...

    – Она нужна, слышь ты, и сегодня нужна, завтра нужна, а вот послезавтра как-нибудь там и не нужна.

    – Ты пойми, ты пойми только, баран ты: я смирный, сегодня смирный, завтра смирный, а потом и не смирный, сгрубил. (Там же).

    20 Июля. Мещанин-индивидуалист и заступник интегрального социализма.

    Забытый царь.

    Вчера напечатано, что царь расстрелян «по постановлению» (областного Совета) и что центральный Совет находит действия областного Совета правильными. В «Бедности» же напечатано, что Николай Кровавый, «душитель» и т. д. «преблагополучно скончался».

    Владивостока.

    Спор Соломона союзнической ориентации с Соломоном ориентации Германской.

    Все социалисты – блудные дети религии.

    Один уверился в том, что сегодня он – чернорабочий, завтра проснется директором гимназии, как, впрочем, и действительно случилось многое в этом роде. Другой, копивший в костяной копилке своей знания, стал внезапно чернорабочим.

    Нелепо в высшей степени с точки зрения производства и накопления культурных ценностей, но все-таки нить этого сновидения довольно ясно видна: очевидно, необходим какой-то новый увер человека в правильность сочетания того и другого состояния.

    сумасшедших, а Липа другая, которая с ним «лучшая», и силу он для нее чувствует такую, что весь мир легко может завоевать, не только может, а он уже и есть весь мир его собственный. Для той, первой, Липы нужно создавать «положение», и, когда он об этом подумает, то он ничего, и другая Липа, открывающая чудеса. Когда же он обращался к ней общей – одной, то с испугом видел, что она сразу и хочет, и не хочет, она и прекрасна, и дурна... главное, что тут взяться нельзя для будущего... всякое на свете устроено так, что, например, лежит и, приложи руку, двинется или же не двинется, например, гора, но в то же время и ясно ответит, что «не двинусь», а тут было так, что гора ответила: «Хорошо, я двинусь, только зачем же двигаться, а впрочем, как вам угодно, я сама по себе и двинусь, и не двинусь, и сам ты, мой милый, подумай хорошенько: может быть, и не стоит того, чтобы двигаться...» Так он себе и раздвоил ее: Маша – дочь протоиерея и пречистая и пренепорочная Дева Мария.

    Столинский с Марией Михайловной купил на Никитском бульваре «Правду» и, прочитав о расстреле царя, обменялись мнениями. Столинский сказал:

    – Это нехорошо, потому что дает лишний повод к реставрации.

    Более точная в суждении Мария Михайловна заметила:

    – Это значит, что чехословаки близко от Екатеринбурга.

    «честных тружеников» (Семашко, Рыков), которые фактически веруют в Ленина, берут на себя весь крест дела (слова Семашко: «Совершается большое дело»). Потом идут маленькие люди (Стеклов).

    Легенда в кафе: во французской миссии из Парижа получено радио, что Казань взята чехословаками.

    Хозяйка пришла, говорит:

    – Троице-Сергиев посад взят чехословаками, верно, верно! Иван Карлович, немец, сказал по-приятельски: «Уезжайте, уезжайте»,– и даже денег дал на дорогу.

    Соломоны дома, в кафе забили меня, прибили до последнего росшибу, а тут еще поиски обедов, забота о вечерней еде – пропадаю, нет ничего.

    – обида или тот приехал, не знаю.

    21 Июля. Движение души в пустоту (Татьяны к Онегину). Почему-то забытое прочно вышло из сна: жена Сысоева, умученная Большаковым. Такая женщина (как Анна Каренина) должна ревностью замучить любовника.

    Страшный суд: кофейная превращается в судилище 12 Соломонов. По-прежнему никто ничего не знает, но Соломоны живут, будто знают. Война сама идет, а Соломоны учитывают – учет (суд). Три группы: 1) информаторы-передатчики, 2) учетчики (политики), 3) Соломоны.

    Две ориентации: легкомысленные (чехословаки – все чехословаки, Троицкая лавра) и кадето-немецкая: партия раскололась на две, чтобы, как раковинки, сложиться двумя половинками и захлопнуться.

    24 Июля. Русский народ по приказанию Троцкого снимает возле Храма Христа Спасителя безобразнейшее изваяние царя Александра III. Вокруг множество цветов и культурных деревьев, кремлевские башни-красавицы, из которых одна, со снесенной верхушкой, называется «большевистскою».

    работу отпущено 20 тысяч денег. Раз уже пробовали снять его и не могли, теперь делают это планомерно под руководством архитектора, который дознался, что царь «составной». Вокруг шеи царя петля, канат спускается книзу, за концы привязывают мачты и поднимают кверху. Общее впечатление такое, что вся масса лилипутов хочет царя удавить.

    Действующие лица: малый лет 22-х – нигилист, рабочий лет за 40, говорит на «о», с севера, монах, буржуй с Москворечья, женщина-крикунья, немец, всякий черный люд, все они сходятся с разных сторон, высказывают что-нибудь по поводу царя, некоторые фигуры внезапно появляются со стороны Москвы-реки из-под низу с лесенки.

    Рабочие на отдыхе:

    – Нужно командира такого выбрать, чтобы нет ничего и никаких (не царя).

    – Что же, Ленин не командир?

    – Ленин? свергаем, статуя ставили, нам командир такой нужен, чтобы нет ничего и никаких.

    Из толпы:

    – Ленин! а кто у нас теперь сыт, кто не ограблен?

    Музыка играет марш похоронный, показывается вдали белая катафалка.

    – Что это белое, попы или девушки?

    – Гроб везут – какие попы.

    – Без попов? Ну, так комиссара хоронят.

    – Гогнулся комиссар!

    – Подсолнух!

    Нигилист:

    – Конечно, подсолнух, в реку его и никаких, нет ничего и никаких, а они еще музыку разводят.

    Рабочий за 40 лет:

    – Товарищ, нишь можно так, это выходит статуй, и нет ничего.

    – А я что говорю: чтобы никаких, а то говорят: управляющие, мы управляющие, и тоже бьют, нишь не бьют?

    – Так это всегда было: и раньше били, и теперь бьют, и всегда будут нашего брата бить, потому что без этого нельзя.

    – Ничего не нужно: к стенке – и готово, или трехдюймовку поставим.

    – Ты меня, я тебя, это не способ, никогда не поверю.

    – Чего же тебе-то надо?

    – По мне, чтобы без оружия, вот когда без оружия будут жить, тогда я поверю, а то все одно: царя свергли, царя-комиссара поставят – Ленина, (1 нрзб.), все одно, а чтобы нет никого и никаких.

    Внезапно из-под ступенек вырос монах.

    – Нечестивцы, что вы делаете? сына застрелили, отцу веревку на шею повесили!

    – Да нишь мы, вот чудак, нам, первое, велели, а второе, мы есть хотим.

    – Проклятые, за кого же вы стоите?

    – А ты за кого?

    – Я за мощи святителя.

    – Не мощи, а мышь.

    Монах с проклятием уходит, в толпе голос:

    – А кому он вредит, кому статуя мешает?

    Рабочие:

    – И мы то же говорим, вреда от него нет никому, по мне стоит и стоит, какой вред от статуи...

    – Дурак, ты не понимаешь: это место очищается: был царь, Ленина поставят.

    – Командира.

    – Так и пойдет, только это снаружи все, пока без оружия не будет, не поверю.

    – Затвердил: без оружия, тебя не задевали, а вот посмотри. Развернул рубаху, показывает против сердца заживший широкий рубец.

    – Кто это тебя?

    – Никто: партия. Неужли ж я это оставлю, как ты думаешь, оставлю я или нет?

    – Задело-то, задело.

    – Меня задело, а ты где был?

    – Я работал.

    – И я работал, нет, я спрашиваю тебя, могу ли это дело оставить?

    – Да на кого же ты пойдешь?

    – На партию.

    – Какую партию, ты скажи, кто?

    – Почем я знаю: задело и все, и я задену, а тебя не задело.

    Собирается большая толпа, выделяется голос женщины:

    – Свободу дали нам, а хлеба не дали, на черта нам эта свобода!

    Большевик:

    – Иди на работу.

    Поднимается в толпе шум, крик:

    – Давай работу!

    – Возьми: ты сам не идешь.

    – Врешь, врешь!

    – Нет, ты брешешь: вы работать не хотите, а не мы виноваты, работы много.

    Женщина, всех подавляя визгом, выпалила:

    – Проклятые! нашли работу хорошую, царя давить, работа! Всех вас эсеры перевешают.

    – Работайте, работайте, скоро придут немцы, всех вас перевешают.

    С верхних подмостков из-под короны кричит оборвыш, показывая на топор:

    – Вот что, вот что будет, вот что немцу.

    Тогда показывается немец и кричит:

    – Не верьте, не верьте, немцы придут с порядком, от немца плохого не будет никому, вот только ему, ему.

    Показывает на верхнего, тот показывает топор:

    – Этих били тысячи лет, и пройдут еще тысячи, всё будут бить, потому порядка от них быть не может, они дрянь, их нужно бить.

    Материалы. Замысел художника такой, чтобы отец был похож на сына и сын на отца, взглянешь с одной стороны – Александр, взглянешь с другой – Николай, как будто старинный пасьянс раскладываешь: Александр умирает, Николай рождается, или читаешь длинную главу из Евангелия о том, кто кого породил.

    – Сына застрелили, отцу веревку на шею.

    – Осьмушку нам сегодня не дали!

    – Кто довел?

    – Спекуляция. А разобрать, где спекуляция,– нет ничего, человек, а разберешь человека – нет ничего: ни спекуляции нет и человека нет.

    – Кто же довел?

    – Голод.

    – А голод откуда?

    – Война.

    – (3 нрзб.)

    – Буржуи.

    – Теперь нет буржуев, отчего же нет ничего?

    Партия – это как родня моя – стоит за меня родня в деревне, если кто обидит, так и партия стоит за меня, партия – друзья-товарищи, и ежели чужая партия, то я тоже не разбираю, где какой человек, партию общую – богопартию.

    Подождите, вот скоро эсеры придут, всех вас перевешают.

    Вся особенность Христа была в том, что шел сам и упреждал жизнь, а наш человек живет до тех пор, пока его не распнут, все на что-то надеется, чего-то дожидается, авось минует, авось пройдет, и глядишь – вот нет ничего:

    – Пожалуйте к стенке.

    – Как Валерий Брюсов, при чем он?

    – А вот! Показывают мне разрешение и газету «Возрождение», назначили Валерия Брюсова.

    – Да это не тот!

    29 Июля. . Под вечер выхожу к набережной Храма Христа Спасителя и смотрю на Кремль, в который я, русский человек, теперь больше войти не могу. Там среди дворцов белых, высоких храмов далеко блестит золотая, новая и до смешного маленькая главка церковная, как будто это новая вот-вот только проросла из земли или вылупилась, как цыпленок.

    Мне кажется, это не измена, как многим кажется, это легкомыслие: полюбил, отдался, запутался в чувстве, выбрался кое-как на простор, и теперь думаешь, где же это я бродил, как это вышло, вспоминаю – да вот как!

    Творчество мира. Царь без скипетра с отнятыми руками стал много лучше, вид его мягче. Крылья поворочены.

    Что бы там ни говорили в газетах о гражданской войне и все новых и новых фронтах, в душе русского человека сейчас совершается творчество мира, и всюду, где собирается теперь кучка людей и затевается общий разговор, показывается человек, который называет другого не официальным словом «товарищ», а «брат».

    – француз Москву сжег, а теперь француз наш друг, можно ли верить, что француз наш враг или друг.

    – Кто же он нам?

    – Никто.

    – А этот?

    Показал на «статуя».

    – Был царь... только ведь поставь тебя на его место, и ты тоже сам объявишь: нынче француз враг, завтра – друг.

    Подходит красноармеец:

    – Товарищи, расходитесь!

    – Ну вот, видишь: вчера был рабочий, нынче власть перешла ему, ходит с оружием и делает то же самое дело.

    Показал на царя и к солдату:

    – Братья, зачем вы так поступаете, подобно статую-царю, который, считаете, принес народу вред.

    Путаница.

    – Вы не понимаете: наедут советские, увидят митинг, вперед меня арестуют.

    Ожесточается на то, что не может ответить, и разгоняет.

    На площади разговоры продолжаются.

    – Я,– говорит один,– теперь уж на вашу площадь не пойду, пусть убьют – не пойду.

    – Товарищи, я не против этого, я только заметил, что вы его братом назвали,– какой он вам брат?

    – Конечно, брат.

    – Тогда и царь брат?

    – И царь.

    – Вы рабочий, выходит, у вас с царем отец один?

    – Конечно, один.

    – Почему же тогда выходит гражданская война?

    – А почему бывает: двое жили-жили вместе и подрались?

    – Подрались, и вы считаете их за братьев?

    – Да здравствует гражданская война!

    – Долой оружие!

    – Товарищи!

    – Брат мой!

    – Я вам не брат: да здравствует гражданская война!

    – Я вам не товарищ, а брат: долой оружие!

    – Подумайте, что вы говорите, какое государство может существовать без оружия, где есть на земле такое государство?

    – Есть, есть такое: там люди живут, работают, пашут, скотину разводят, торгуют, а воевать нет! махонькая страна такая...

    – Финляндия.

    – Ну, хоть бы Вихляндия.

    – Воюет; жестоко и другие воюют.

    – Нет, эта не воюет.

    Публика догадывается:

    – Швейцария!

    – Я говорю: есть, есть такая страна, где не воюют, хоть бы вот эта самая махонькая Вихляндия, значит, можно же так.

    – Ну хорошо, товарищи, ответьте прямо, если на улице двое дерутся – что вы сделаете, как остановите?

    – Я стану между ними и скажу: «Братья мои! не деритесь!»

    – А не послушаются?

    – Другой придет, сильнее меня – остановит.

    – Ну хорошо, он остановит, враги помирятся, поцелуются, и один пойдет в особняк, другой в подвал, и опять все по-старому.

    – И очень хорошо!

    – Капиталист будет опять наживаться.

    – Почему наживаться: ему, может быть, нужно долги заплатить, а не наживаться, это смотря какой капиталист, капиталисты разные.

    На дорожку теснится к цветочной клумбе. Выкрик из толпы:

    – А когда же конец войны?

    – Гражданской? когда будет один класс.

    – Когда это будет?

    – Когда?

    – Брат мой, никогда не будет конца, вы проповедуете вражду и зло.

    – А вы мир, который хуже войны.

    – Я проповедую мир с братьями и войну с самим собой.

    Тогда вдруг поднимается хохот в толпе, все хохочут. Через толпу пробивается белый старик, сторож сквера, с вынутой из решетки зеленой палкой с гвоздиком на конце и разгоняет палочкой с гвоздиком всю толпу, приговаривая:

    – Я вам дам траву мять, я вам дам цветы топтать!..

    С хохотом расходятся все. На лавочках буржуазия, барышни говорят:

    – Занятно, познакомились с народом.

    – Стало быть, выбран.

    – Кто его выбирал?

    – Триста лет прошло: память потерялась.

    – Нет, ты вспомни, кто его выбирал?

    – А ты мне скажи, кто нынешних выбирал, тех, кто теперь царя снимает?

    – Рабочие и крестьяне.

    – Так-то ли, брат мой?

    Сегодня издевательство над «статуем» дошло до последнего: на шее веревка, к носу приставлена лестница, между створками короны, там, где раньше крест был, теперь человек копается, будто в мозгу, и водружает наконец туда мачту.

    – Недоволен, сердится!

    – Еще бы, раньше, бывало, приходили старушки и крестились на него: он задом к храму сидит, а они крестятся на него.

    – Задом к храму, лицом к трактиру.

    – Кто же нас теперь оборонять будет!

    Матерая женщина с умным крепким лицом уговаривает сидящих на каменной стене горничных:

    – Милые мои, а служить все равно надо, я двадцать пять лет у господ жила, и никто меня не обидел, оттого, что я себя знаю, я такая ведь: самовар зажгла, чай засыпала, пока чай настоится, я двадцать дел переделала, кто с меня спросит и кто посмеет обидеть?

    Нынче царь стоит без скипетра, руки нет, вместо руки дыра, лестница из-под носа убрана, веревки на шее нет, без скипетра, без рук, вид его много лучше: мягкость, кротость, лицо его становится похоже на лицо человека, который только что в ужасных мучениях умер, и лицо его, искаженное страданьем, мало-помалу начинает светлеть, устанавливаться.

    – 29 Июля.

    Встреча с Семашко и пересмотр большевизма, конец немцам.

    Гершензон – уют, диван, дом коммуны, тринадцатый Соломон, солнце в колодце. Брюсов: болезнь его, на службе, в особняке на бульваре. Вячеслав Иванов: «Богоотступничество, и «пуп отрезать от Бога». Профессор геологии Иванов: «Статуй безвреден». Вячеслав: «Статуй жив, если его разбивают, значит, жив!» – «Статуй безвреден: я двадцать пять лет в Москве и ни разу его не видел». Анна Николаевна Чеботарева сказала о Москве и Петербурге Алексею Толстому: «Я патриот Москвы!»

    31 Июля. Вчера, 30-го Июля, мы подошли к памятнику – головы уже не было, как в «Руслане», голова огромная – десять наших голов – лежала среди груды черных частей «статуя», мальчишки в пустые глаза бывшего царя просовывали кулачонки, хватали за усы, все было похоже на часть какого-то фантастического поля сражения, с огромной головой и рукой, сжимающей скипетр, сам статуй без головы с торчащей из шеи мачтой был страшен, как огромный обезглавленный труп, а сегодня он без плеча кошмарно страшен.

    Последние наши слова о памятнике, что давил он, как низкий потолок давит голову.

    Редко бывает так – складывается, что если можно, то это и нужно, счастлив, кто жил так и не одумался, и живет так до последнего часу своего...

    Наверху – опираясь на мрамор, стоял седеющий господин в ожидании (памятник разбирают), дама, он спустился, поцеловал руку и, взяв под руку, подошли с дамой к памятнику. Что видели, что слышали? и потом ходили цветником и скрылись в Староконюшенном.

    1 Августа. От царя остались только кресло и сапог. Рабочий большевик собрал митинг и говорит, что, может быть, скоро мы погибнем, но не погибнет... он не мог найти подходящего слова, ему подсказали: «идея».

    Максималист с чехословацкого фронта, мальчишка, рассказывает с наслаждением о победах, расстрелах, они спасают Россию и хорошо это, но зритель оставляет душу свою на стороне погибающего...

    – нелепица!

    4 Августа. В «Русских Ведомостях» было напечатано тогда, что правительство собирается ассигновать сколько-то миллионов на пополнение русского флота.

    Я говорю матери:

    – Вот безобразие! Она говорит:

    – Нужно же защищать государство!

    – Нужно,– отвечаю,– эти деньги тратить на обучение народа, когда народ просветится, он поймет социализм, и тогда защищать государство не будет нужно.

    Теперь тот же разговор вели между собой Россия-мать и Керенский-сын.

    Николай Дмитриевич Кондратьев. Блудный сын возвращается: он смертную казнь признает, выходит из партии, хочет основать крестьянскую демократическую газету – он больше не интеллигент. Большевик Семашко другим путем возвращается: через демагогию падая в стихию народа.

    Явление максималиста с чехословацкого фронта.

    Потому максималист, что ценным считает действие, а не слова. Как он расстреливал комиссара:

    – К стенке!

    Тот умоляет, клянется, что он будто против большевиков. В него стреляют, он падает, но еще жив, в него еще раз стреляют, и, умирая, он бормочет:

    – Да здравствует советская власть!

    Русский социализм характерен отказом от личного – если завязывается личное, даже, например, художественное творчество – социализм прекращается. Это общее дело: интернационал – общее дело, отечество – общее дело.

    Отечество и Социалистическое Отечество. Написать действующих лиц русской революции.