• Приглашаем посетить наш сайт
    Мамин-Сибиряк (mamin-sibiryak.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    1918. Страница 8

    27 Августа. Два вопроса на разрешение: первый – не могу ли я теперь оторваться от нее и оглянуться на пережитое как на любопытный эпизод моего путешествия, или так будет продолжаться до какого-то конца. Второй вопрос, каким бы способом я мог ее «вывести в люди» (что так смешно пытается сделать Александр Михайлович посредством учительства).

    Ты права, дорогая, страсть – не главное в нашей любви, нас, мне кажется, свело первое вот что: я жил и, верно, ты жила как бы в ожидании, что вот придет она (он?), настоящая, цельная женщина, а не та половинка хорошая, которую всюду встречаешь и не можешь ей совершенно отдаться. Так идет время к концу и вдруг... вот она, не та ли самая?

    Она любила идеалистов, потому что боялась голой страсти своей и за ширмами идеализма тайно для себя самой искала «жизни» иной...

    Уже воспоминания. На террасе Свадебного домика у колонны она мне говорит:

    – Я боюсь, что это у вас короткое увлечение.

    – Увлечение? может быть, но если в эту ночь вы отчего-нибудь умрете, завтра и я умру.

    Однажды Соня сказала, что я на свете один только; это у нее вышло после моего рассказа о себе, что не целовал никогда рук и ног у женщины, с которой жил: животный половой акт – это аскетический акт (безличный)...

    При самом последнем нашем объяснении спросил я ее: «Любишь меня?» – «Люблю!» – говорит. И еще: «Помни, я женщина для тебя роковая». Я спросил: «Значит, это не конец?» – «Нет, не конец».

    Сегодня я думал, как ей теперь трудно и так, что чем она больше ему говорить будет о нас, тем больше будет лжи, потому что всего сказать невозможно. Верно, она запутается, замучится, и спасенье наше в семейном гении Александра Михайловича: вот испытание его силы любви. Надо быть готовым, на худой конец, действовать решительно и ясно.

    28 Августа. Успенье.

    Разговор с Ефросиньей Павловной за кофеем с растрепками.

    – Нет, больше не буду есть, а то объешься, помрешь, и какая-нибудь влюбленная дама огорчится, узнав, что писатель умер от объедения.

    – Барышня так, а дама – не все ли равно, что скажет дама? Барышня, я понимаю, горячая любовь, а дама... мужа обманывает, ложь, преступление, что тут хорошего?

    – Как мужа?!

    – Я к примеру: ты сказал – дама, значит, замужняя. Какая тут любовь, не может тут любви быть: или расчет какой-нибудь, или так, трепалка, пока с ней мужа нет, каждому готова на шею повеситься.

    Этот разговор интересен как голос объективной жизни (экономическая необходимость, беременная женщина).

    Из ее слов:

    – Я тип изучила такой и, когда встречаю этот тип, говорю себе: «Захочу – и будет мой». Ты к этому типу принадлежишь. Когда ты сказал: «Я могу влюбиться в девушку, но не в женщину бальзаковского возраста»,– я подумала: «Ну хорошо, не пройдет двух дней, ты будешь мой». Тогда я начала игру, но вдруг сама попалась.

    Молодой парк. Гений Рода между тем уже ставил престол свой в разоренной России, ему не было никакого дела до гражданской войны, бесправия, даже голода, даже холеры. Мы сидели на том самом месте, где весной под мужицкими топорами ложились ясени, березы и тополя прекрасного парка, и краснеющий на солнце снег был похож на кровь, бегущую из срезанных пней, и бродили тут объевшиеся отравленной падали пьяные вороны... Теперь все пни были закрыты сильными лиловыми колокольчиками, и густая поросль ясеней, тополей и берез возвышалась над колокольчиками новым молодым парком. Гений родовой жизни всюду в разделенной стране брызгал части живой водой, и части срастались и начинали жить совсем по иным законам, которые хотели навязать природе бездушные «человеки». Так и мы под покрывалом идеальной дружбы мужчины и женщины двигались в чувствах своих от поцелуя руки до поцелуя ноги и неизменно шли к «последствиям» по общей тропе, проложенной радостным гением Рода.

    – это поэзия полового акта, который по существу своему чист и свят.

    Святой (аскетический) половой акт безличен (самец подходит к самке сзади, и ему все равно, какое у нее лицо: «Нам с лица не воду пить, и с корявой можно жить».

    Это упрощенное природное отношение к женщине-самке давало, освобождало во мне силу любования украшенной поверхностью земли, и «человечина» меня не цепляла. Но, видно, так до конца не проживешь, и вот на пути моем встречается женщина, к которой нужно подойти с лица.

    Так жили отец, мать, и все живут так: занимаются охотой, картами, садом, спортом, чем-чем только не занимались – и все пропало.

    До сих пор моя героиня (и в жизни, и в писании) была дикарка, теперь сложная женщина.

    Задача: остановить стихийно-трагический ход нашего романа, силу найти в себе к вниманию и анализу, не губящему чувство, а умеряющему, дающему ритм.

    Ближайшая задача: выждать, какую они выработают между собой «конституцию», и ждать хода с той стороны. Возможные ходы: она говорит ему, что любит меня и в любви этой «более идеального», что эта любовь не мешает ей быть ему верной женой, любящим другом и заботливой матерью его детей. С его стороны самое невероятное: 1) разрыв беспощадный, 2) самое вероятное – разрешение любви под его контролем, в мою сторону усиление дружбы, связывающей меня по рукам, в ее – обнаружение во мне «француза». При моем и ее сильном чувстве жалости к нему, сострадании и проч. ни ей, ни мне нельзя будет и думать о решительных действиях, и так все прошлое закроется грустной вуалью тургеневских настроений Семиверхов – совершенно в духе ее натуры.

    Опасные мотивы: 1) ее роковой возраст, 2) ее преобладание в семье. А впрочем, умела же она остановить свой «физический» роман и выйти замуж за идеалиста. Много значит и мое отношение...

    Обошел вчера все места наших свиданий, был в парке, где стоят наши четыре ясеня – четыре брата, и в Енцове на крутом спуске, и в Семиверхах в семейных дубах – везде вижу целомудренную рябину со своими ярко-красными и обильными плодами.

    Александру Михайловичу скажу: я люблю ее так, что готов принять на себя все последствия, но в дальнейшем своем отношении готов согласиться со всем, что они предложат вместе. Ясно, ясень?

    Из ее слов:

    – Вы говорили, что у вас нет сострадания к больным, но я вам говорю: если я заболею, вы будете возле меня, как сестра милосердия. Вы говорите, что вы непостоянный, шатающийся человек, а для меня вы будете делать все постоянно и не шатаясь.– И дальше: – Ты говоришь, что ты...

    Ее слова:

    – Тут «святая святых», с вами, о чем никому, и даже ему, рассказать нельзя, и с ним у меня есть такое же «святая святых» (тайна), которую нельзя вам рассказать. Вот я теперь «жить», должна как – от тебя тайна и от него тайна...

    Так странно: думает о «святая святых», а рождается преступление – отчего так?

    Мы бродили в Ельце по улицам вечером, я говорил ей о Японии, что мы с ней в Японию поедем. Она хохотала:

    – Мальчик мой, никуда мы не поедем, мы будем жить с Сашей, а вы будете нашим гостем.

    И так раздумываешь о любви и приходишь к мысли, что как прав народ наш, разделяя это слово на два: любовь в нашем смысле (романтическая) понимается у них как зло, и любовь-понимание – добро. Только где же грань и разделение: начинается роман... Начинается наш роман понимаем двух: они встречаются, и угадывают друг друга, и сознают в этом свое превосходство, им кажется, будто они двое, только они двое нашли какой-то секрет и этим перед другими возвышаются (сумасшествие вдвоем).

    Нет! они такие же бедные, жалкие, ничего не понимающие люди, а что им кажется их особенностью и превосходством в понимании – это нива гения Рода, на которую вступают они нечаянно, на этой ниве разделения нет между людьми, тут живут открыто, без одежд и стен. Они вступили на землю гения Рода нечаянно и не успели еще забыть себя как людей, связанных с разными враждующими частями материи, и приписывают это себе как личностям... Нет и нет! Мудрые древние люди и их ближайшие к нам потомки, наши дедушки и бабушки, хорошо знали, что на ниве любви живет только безличное, и выдавали своих дочерей за неизвестных им женихов, у них был верный расчет: своя воля в поисках счастья – свое препятствие счастью, и если все-таки приходит счастье, то приходит, обходя «свою волю».

    Теперь, когда молодые пониматели находят друг друга, они находят не самих себя, как думают, а берег той обыкновенной земли, на которой жили предки наши, исполняя закон Судьбы (вот почему природа кажется в это время такой прекрасной).

    Не знаю, как сложатся наши отношения, и разно думаю в разное время про эту брачную пару, иногда мне кажется, что, в конце концов, несмотря на заблуждения своей чувственности, она сумеет разобраться в своем «святая святых», найти и отстоять свое право женщины (и я помогу ей в этом), и он поймет и даст нам возможность сживаться душой. Иногда я так подумаю и представляю нас трех в маленькой пошло-капризной борьбе. Но пусть! мне остается все-таки как идеал и смысл образ пусть мной самим созданной женщины. С ней могу я теперь понять большой участок жизни своей. Вижу теперь при свете зажженного ею огня свою полевую жизнь: вот всегда мне казалось, что недостатки моей семейной жизни против других происходят от недостатков моей жены, теперь же ясно вижу, дело не в этом, дело во мне самом, потому что я был по отношению к жене зверем, может быть, хорошим, добрым, но только зверем, я никогда не испытывал чувства радости служения любимому человеку, что любить значит служить любимому.

    Ефросинья Павловна вся расцветает от моего внимательного отношения к ней, и не знает она, что это отношение было внушено мне тою, которую она считает «трепалкой», «разлучницей» и обманщицей. Знаю, что ложно, но не знаю, как открыть ей глаза на Соню настоящую.

    29 Августа. Как же сложно теперь с легким сердцем показаться на глаза другу. Ясно, что нужно сидеть, дожидаться, пока позовут, и как будет эта встреча, с ложью – мучительно, невыносимо, объяснение до конца... весьма трудно. Исход, мне кажется, один: перерыв отношений «до радостного утра».

    А и так тоже думается: никогда у нас с Ефросиньей Павловной не было такого лада, как сейчас, никогда не жилось так приятно, между тем едва ли проходили какие-нибудь десять минут, чтобы я не вспомнил свою Соню и не обласкал ее в сердце. Так, может быть, и очень вероятно, первое время будет она жить. Мне кажется, первое время она даже будет бояться моего появления. И не надо появляться.

    30 Августа. Солнце в саду, тишина величайшая предосенняя, и в душе (1 нрзб.) безоглядного счастья. Бывает (и это было весной): постыдно быть счастливым, когда вокруг бедствие, а то наоборот, «и пускай!», провались весь свет – я буду счастлив! (цвет побеждает: та роковая ночь, как борьба креста и цветов и победа цветов).

    Та ужасная ночь мне представляется как моя победа, потому что я, будучи на высоте чувства деятельного сострадания к Е. П., в то же время не унизился, не утерял чувства к С. А со стороны на суде человеческом так: привез в свою семью женщину, в которую влюбился, довел этим жену до сумасшествия, разыграл перед возлюбленной героя, потом увез больную в город и наслаждался с возлюбленной всеми радостями жизни...

    Было уже поздно, я отворил окно – небо чистое, звезды. Я искал увидеть на небе хоть небольшой остаток нашей луны – не было и остатка луны нашей на небе. А новая луна будет – новая жизнь вокруг будет другая, и по-другому она будет смотреть с неба.

    Каждый день теперь от нее будто дальше уезжаешь, начинают показываться разные предметы, интересные сами по себе, без отношения к ней. Сбывается наше предположение: все будет входить в свою колею. И все-таки навсегда она моя: сколько бы ни прошло времени, встретимся, и в один миг по одной искре из рукопожатия…

    Три дня лил дождь, сесть было некуда – такая везде сырость, мы проходили мимо смета с соломой, разгребли до сухого и сели в солому; из-за парка огромная, как будто разбухшая от сырости, водянисто-зеленая поднималась над садом луна. Мы сидели на соломе напряженно горячие, пожар готов был вспыхнуть каждую минуту. Вдруг в соломе мышь зашуршала, она вскочила испуганная и под яблонями при луне стала удаляться к дому. Я догнал ее.

    – Соломинку,– сказала она шепотом,– достаньте соломинку.

    Я опустил руку за кофточку и вынул соломинку.

    – Еще одна ниже.

    Я ниже опустил руку и вынул.

    – Еще одна!

    С помраченным рассудком я забирался все дальше, дальше, а вокруг была сырая трава и огромная водянистая набухшая луна.

    – Ну, покойной ночи! – сказала она и ушла к себе в комнату.

    А я, как пес, с пересохшим от внутреннего огня языком, с тяжелым дыханием, стою под огромной водянисто-огромной луной, безнадежно хожу: в спальне дети, тут сырая трава и водяная луна охраняют честь моего отсутствующего друга; муж соломенной вдовы.

    Наутро она говорит, что нежность и благодарность чувствует ко мне, и вообще находит, что в наших отношениях гораздо больше идеального, чем страстного.

    Ночное прощание, бычок на веревочке.

    Мне хотелось что-то новое творить для нее на стороне, писать новые, небывалые пьесы для театра, я еду в Москву, думаю, делаю там, и в то же время чувствую, будто она меня привязала, как бычка на веревку, и тянет, тянет: я рвусь вперед сильнее и сильнее, а она меня тянет и тянет к себе, и чем больше я делаю усилий расширить свой круг, тем он теснее, теснее, и я все ближе и ближе к ней. Я пишу ей, что не приеду, она пишет мне, что ждет и знает, что я непременно приеду. Так веревка становится все короче, короче, и вот она уже прямо тащит меня к себе. Не доезжая последней станции, я делаю последнюю попытку – уехать к себе, я собираю вещи, готовый сойти на станции, но когда поезд останавливается, я сажусь и закуриваю трубку, и так прибываю прямо к ней на балкон: ласковая хозяйка отвязывает веревку, берет своего бычка за уши, гладит, и чешет, и нежит. Еще вспыхивает голубой огонь, но все больше и больше в нем пятнистого красного, дальше, дальше, и вот не разберешь больше ничего: красный пожар, и она в нем чародействует, меняя лицо каждую минуту, как это наше светило среди спокойных звезд, вспыхивающих то красным, то голубым.

    И я, притянутый к жизни живой, в ту минуту понимаю, что нет раздельно голубого и красного, наша настоящая жизнь – безумные действия, где все перепуталось: и зло, и добро, истина и ад, правда и ложь – все одинаково служат гению Рода.

    – Кармен в обществе благочестивых потомков соборного протоиерея отца Павла Покровского.

    Коммуна молотит. Третью неделю не вижу, не знаю, не хочу знать, что делается в народе, как и куда что идет, сегодня, наконец, душа моя смутно, как солнце через окошко, из закрытого неба заглянула к подземному миру, смотрю – какая нелепица: в усадьбе на дворе скирды стоят, будто нарочно поставлены, чтобы спалить все, и мужики с бабами молотят. Настоящее гумно помещичье за прудом пустое стоит, подъехать нельзя к нему: тут огород, а где огород был, там теперь овес. Посмотрел, как молотят: где у нас человек был один, теперь три, и мы по двугривенному платили, а тут по шесть рублей в день. Солому тут же из-под молотилки увозят кто куда, и зерно выходит сырое, зеленое. Покачал я, как старый хозяин, головой, улыбнулся, смотрю, все смеются вокруг меня.

    – На какого хозяина,– спрашиваю,– вы так работаете?

    – На Ивана Ветрова,– отвечают,– у нас один теперь хозяин: Иван Ветров.

    С серебрящимися на висках волосами встретились мы в нашем краю и вдруг поняли, что напрасно ездили по чужим краям, напрасно искали на стороне друзей: чудесный край был возле нас, и мы рождены были друг для друга. И я понял тогда, почему тянуло меня из родного прекрасного края на сторонку чужую: далекое казалось ближе к далекой, недостижимой. А когда она явилась в мой край, понял бедный человек, что нет лучше на свете места, где я родился.

    Прекрасный человек Александр Михайлович и мечтатель, каких я люблю, но есть в его мечтательности что-то меня раздражающее, я думаю так: изживая мечту, он не успевает заглянуть в темный провал жизни (как я заглядываю), как уже загорается новой мечтой, и она, новая мечта, переносит благополучно его через провал. Сказать, что он жизни не знает, нельзя: он рабочий человек и знает все тяжелое, трудное больше меня. Но, подогретый, он приспособляется к жизни и остается идеалистом там, где нельзя оставаться,– это меня и раздражает, и создает из него двойственное существо: как будто он, с одной стороны, чересчур даже приспособлен к жизни и как нужно хитер, затаен и т. д., а с другой, непобедимый мечтатель-идеалист. В конце концов, получается, что нельзя его ни бить, ни любить. Отсюда, вероятно, выходит и трагедия жены его, прекрасной, цельной женщины: отдаваясь ему, она не может отдаться вполне затаенному, неискреннему человеку, а полюбив другого, она не может разорвать с ним, потому что любит его по-настоящему, и ей нельзя то, его настоящее, не любить. Чтобы разорвать с ним, ей нужно себя разорвать физически, просто разрубить себя топором надвое. Но так как это невозможно, она с ним двойная, тройная, припрятывая в свое глубокое сердце все, к чему рвется душа, и для своего утешения рассказывая ему («подготовляя») по возможности все, что можно...

    Не тужи, не горюй, не смущайся, моя дорогая, нашими грехами с «осадками», в конце концов, грехи эти – узлы, которыми нас с тобой кто-то хочет связать.

    Рябина стояла под ясенем, в Апреле она стала одеваться сложными листьями-пальчиками. Ясень стоял над нею высокий, неодетый. Последним одевается ясень. Будто глядя сверху, любуясь рябиною, оделся он в Мае такими же, как она, большими, сложными, сквозными листьями. Рябина цвела в то время скромно белыми цветочками. В конце Сентября ударил первый зазимок, и сразу большие, как руки, опали с ясеня все его листья и засыпали рябину, только ярко-красные и обильные из-под убитой зелени виднелись плоды дерева рябины.

    Обратный роман. Она – жена моего друга, я ничего не чувствую к ней как мужчина, я не допускаю себе мысли о ней как о женщине, она мне, как родня – жена моего друга, мать двух детей, заключенная в счастливой семейности. Встречается мне на улице по приезде из Петербурга, я ей рассказываю про мужа ее, как он там голодает и как я там голодал.

    – Приходите,– говорит,– ко мне сегодня обедать, я вас хорошо угощу.

    Друг мой отбил у меня невесту, но Бог с ним: едва слезы мог я удержать, когда стоял в церкви во время их венчанья, но через год сказал: «Бог с ними!», через два – благодарил Господа, что сотворил меня холостым. Через пять лет приехал к другу гостить. Его не было дома, с женой его мы погрузились в воспоминания (солома). Честь друга моего была спасена, я не обманул его доверия, как пять лет тому назад он обманул мое.

    31 Августа. Помню, Петров-Водкин писал яблоко во время революции и потом говорил мне, что такое яблоко он мог написать только во время революции. Так, дорогая, и любовь наша могла выйти такой лишь во время революции (первое: время страшно быстро летит, все рушится, собираешь последние усилия, чтобы нажиться, и это дает решимость на такие поступки, каких не мог бы и помыслить в другое время – и многое другое – разобрать это на досуге).

    Моя милая, не думай, что это конец, могила, верь, что это падение – начало нашей долгой любви, необходимое, неизбежное начало, после которого мы непременно взойдем на такую высоту, какая нам и не снилась никогда. Поблагодарим же теперь нашего Бога, что в последнюю минуту не допустил он нас сделать наших близких несчастными. Ты знаешь, отчего мы падаем в тьму? нам темно, потому что мы своими слабыми глазами смотрим прямо в огонь любви, теперь больше не будем так... Если кто-нибудь любит и чувствует там где-то алтарь – не входи туда, напротив, обернись лицом в другую сторону, где все погружено во мрак, и действуй там силой любви, почерпнутой из источника позади тебя, и дожидайся в отважном терпении, когда голос тайный позовет тебя обернуться назад и принять в себя свет прямой. Будем же так жить, как мы жили, ты со своей семьей, я со своими рассказами, только пусть все мелочи нашей жизни теперь будут освещены светом нашей любви.

    Так хочу ей сказать сегодня, но, кажется, это только настроение, потому что нет в этих словах какой-то оправдывающей силы, такой силы, которая была бы значительней силы кипящей подземной страсти.

    Переход из тьмы зла к свету Христову в женщине нельзя понимать схематически: тут в каждой есть особый дар скрытый, из которого все развивается,– что это за дар? У сестры этого дара нет.

    Ее главное: она меня высоко ценит, моя любовь – эгоизм, если я люблю ее только за это, но нет: я ценю ее за глубинность и тонкую нежную душу.

    Мне кажется иногда, что сестра моя такая злая потому, что видит добро и красоту ясно, но, не зная, как взяться за это, отдается бешенству зла. Она слишком страстная и умная, чтобы заменить эту силу утешительным состоянием. Пусть она будет исходным типом моих женщин. Мать моя определила ее состояние кратко: «Бешеная, потому что замуж не вышла».

    Феврония имела такую же (приблизительно) катастрофу, как Лидия, но почему-то (почему?) страсть свою (она стала бы проституткой) перенесла на о. Амвросия и ему отдалась, как Жениху.

    Обе, как евангельские девы: одна темная, другая со светильником.

    Типы дев темных: в бездне тьмы лежащая Лидия, в бездне гордости и лжи Серафима Павловна Ремизова (сложились типы), Маруся Спиридонова (вспомнить, собрать).

    Последний суд будет за красоту, только нужно помнить, что это не наш суд, преступление эстетов состоит в том, что они на себя берут это право – судить-рядить по красоте.

    1 Сентября. Поэзия разлук и свидания (горя и радости).

    Помнить на Сосне гуся...– искры воды, переплесы волн, и совершенно так же у нас: подвижная и спокойная радость; любовь – это движение, даже самая спокойная любовь – спокойное лоно текучей воды.

    Ну и пошутили мы над жизнью. Представьте себе землю, где идет борьба за каждую сажень, где закон и суд находятся в руках воров и клейменых убийц, время вообразит себе, когда из усадеб, разграбленных и частью сожженных, разрушенных до основания, убежали все их владельцы, время расстрелов без суда, выстрелов по огоньку в окошке – в это время вихрей по этой разделенной земле, не обращая внимания на границы и межи, из усадьбы в усадьбу, из парка в парк каждый день под руку с веселым смехом, радостным восклицанием, с частыми остановками для поцелуев и всяких шалостей проходит на глазах всех пара – настоящий господин и настоящая дама в одежде столичного происхождения, с манерами того класса культурных людей, который объявлен теперь «вне закона». Они так заняты собой, им кажется весь мир их личным владением, где они могут позволить себе все, что угодно,– встречные крестьяне, вообще-то до последнего сбитые с толку всякой смутой, как пораженные видением далеких барских времен, внезапно останавливаются и, посмотрев на смеющихся, не зная, что делать с ними, снимают картуз, и господа им приветливо кивают: здравствуйте, милые...

    Не знаю, зачем счастливому человеку чужую жизнь наблюдать, он как бы идет под зонтиком, и вода, вся падающая на него, скатывается. Несчастный, дойдя до последнего несчастья, вывертывается, как зонтик иногда от сильного ветра – хлоп! и вывернулся вверх чашей,– и вода, падающая сверху, в него собирается.

    Девушки, самые чистые и, значит, более других достойные любви, начинают любить, не видя его, сердце двинулось, но кто он – разобрать невозможно, значит, опять-таки лица в любви не видно или оно обманчивое,– лицо не в любви, это претензия, взятая из мира не-любви. И в то же время справедливо, что любовь с этой претензией (на вечность, лицо) только и есть любовь.

    Любовь – это борьба за личность (и вечность).

    Хорош пример с В. П.: влюбленная в 20 лет говорит: «Лучшее, да, лучшее осталось с вами»,– а в 35 лет пишет, оскорбляясь за напоминание: «Никогда мое лучшее от меня никто не возьмет, оно всегда со мною».

    «Случается иногда, что два уже знакомых, но не близких друг другу человека внезапно сближаются в течение нескольких мгновений, и сознание этого сближения тотчас выражается в их взглядах, в их дружелюбных и тихих усмешках, в самых их движениях» («Дворянское гнездо». Тургенев).

    2 Сентября. Вчера приехала из города Ефросинья Павловна и рассказывала про Н, что приехал он измученный, с проваленными щеками, старый, седой, что прежний петербургский лоск его совершенно слинял, ходит в косоворотке, брюзжит на детей и очень настойчив в правах своих хозяина дома – видно, что настоящий отец, настоящий хозяин. Она же все время, перекидываясь с одного в другое, тараторит ему, так что он время от времени останавливает: «Ну перестань, не все же сразу».

    Живо ее представляю с лукавыми огоньками в глазах, как на прощаньи в городе, нашу Кармен, и совершенно то же настроение, как на прощаньи в деревне, владеет мною: невозможность дальнейших отношений, отвращение к лжи, случайность-призрачность нашей встречи и вообще какой-то художественный театр.

    Кажется, так нужно, так необходимо и так легко это сбросить, кажется, единственный благородный, вообще соответствующий высоте наших отношений при завязке нам остается поступок – расстаться решительно и навсегда. Но недаром годы прошли: прошлый опыт подсказывает, что легкость эта только кажущаяся, эта легкость в своем роде тоже от поэзии любви (обмана), что самая сладость этой легкости и есть одна из форм выражения страсти, что если взаправду знать, что больше никогда не увидимся, то на место сладости должно стать равнодушие к жизни, убожество ее, мука ее, тягота, что заменить сразу это чувство какой-нибудь деятельностью можно только после мучительно сложного мыканья, что и ей это сделать нелегко, и она, со своей стороны, имеет тысячи возможностей показать себя снова манящей царевной.

    Я не знаю, что это за чувство мое, когда она с ним,– ревность? кажется, нет... а какая-то неприязненность к ней, что она, моя прекрасная, может быть и пребывать в столь унизительном состоянии лжи. Скорее всего, чувство это есть наиболее пакостная форма ревности: раздетой, обнаженной ревности выход, как в обыкновенной ревности: вскрыть обман ее – убить ее, вскрыть невинность ее – себя убить, вскрыть его, негодяя – его убить, то есть все бить – бить и любить, тут же выходит, что нельзя ни бить, ни любить по-настоящему, а сидеть на краю стола и дожидаться, пока он отвернется... и хап! себе в рот незаметно безе со сбитыми сливками. «Сладко?» – спросит она. «Сладко, милая, а тебе тоже сладко?» – «И мне сладко».

    Вот я так думаю, что ведь ей-то должно быть еще хуже – труднее, чем мне, и как я себе это представляю – так и поднимается к ней снова завлекающая любовная нежность, происхождение которой в бездне омута или в облаках.

    Я – не люблю, исполняю семейный долг, люблю тебя, и если ты готова, я брошу семью.

    Она – я люблю его и никогда не брошу, но я и тебя люблю, и ты никого не бросай, будь моим тихим гостем, я найду способ рано или поздно дать тебе все твое.

    Вспоминаю сон, записанный мною лет десять тому назад: я сплю в одной комнате, а за дверью спит она с другим, она входит ко мне, я быстро прячу что-то под одеяло, и когда она хочет сесть ко мне на кровать, я говорю: «Осторожней, тут спрятан наш грех». Тогда она чувствует, видно, ко мне какую-то особенную нежность и, верно, чтобы устранить, что ли, обиду мою на «другого» в той комнате, показывает картинку из «Сатирикона», в которой один за другим проезжают всадники мимо чего-то. «Вот,– говорит,– видишь, один проехал, вот другой, вот третий.– Показывает на спящего в другой комнате моего соперника и говорит: – Этот уже проехал!»

    В том-то и беда, что «наш грех», собственно, уже совершился, и не в грубом (мужицком) виде, а через перепутывание наших общих тончайших ночных – лунных щупальцев, так что распутать их никак невозможно, если кто-нибудь не разорвет со стороны.

    Наша луна.

    особенно сильная яркость серпика происходила, кажется, от контраста с туманным кругом, и, как бывает перед утром, все особенно крепко-яркие звезды, и Медведица, и Полярная, и утренняя Венера, и какие только еще есть звезды и планеты – как-то все в одном углу собрались кучкой, собирая всю славу неба к этому последнему серпику нашей луны.

    Что бы она там ни говорила про свою любовь к мужу – разница в формах выражения, но существо ее отношения к мужу и моих к Ефросиний Павловне совершенно одинаково.

    Как женщина красивая и, значит, до некоторой степени избалованная, она иногда бывает слишком самоуверенна, неотгадчива в мнениях людей (недопис.).

    11 Августа. Вчера собрался уезжать в Хрущево, но, прочитав в газетах, что все послы всех центральных держав выехали, решил остаться и разобрать, почему они выехали: если это означает германскую оккупацию, то надо лучше переждать бурное время здесь. Первая моя мысль об этом была, впрочем, другая: что немцам запахло миром или просто они почуяли необходимость мириться, а так как союзники не признают русского правительства, с которым они дружат, то вот и отозвали послов. Сегодня я на этом остановился более или менее прочно, потом – доставать на вокзал билет на завтра, и узнал, что вчерашний мой поезд потерпел крушение и было много жертв.

    Читаю с особенным интересом дневник царя, не выношу всеобщих насмешек над записками царя, потому что документ этот в своей простоте заключает трагедию.

    людей, а в то же время вокруг такая совершается мерзость? Мне кажется, Ульяне за ним так должно быть хорошо, надежно до конца, она с ним должна быть счастлива и навсегда быть с ним, и всякие помышления на перемены странны. Все-таки есть в заборе их огорода какая-то трещинка, и лунный свет через нее пробивается, и в нем Ульяна – моя, не хочу, не желаю, злюсь очень много на себя и даже на нее, но... это есть и, верно, так всюду. Вспоминаю, сколько умных, прекрасных во всех отношениях и серьезных людей встречалось в моей жизни, а остаются со светом влияния на меня только самые чудные и нелепые во всех своих жизненных отношениях, и это закон для всей жизни. По-видимому, мораль и разумность бытия занимают вообще очень ограниченное место во вселенной.

    Приехал куманек-контролер, посмотрел хозяйство и разорался:

    – Скирды промокли – непокрытые, в мякину зерно ссыпают...

    Кричал, кричал – есть захотел.

    – Пойду,– говорит,– к помещице чай пить.

    – Ну,– показывают,– вон она идет, посмотри на нее, на помещицу.

    Лидия в огаженной юбке, в сапогах проходит с ведрами – корову доила. Рядом с ней идет с палкой в руке Николай в пальтишке хуже, чем у нищего.

    – У этой помещицы,– говорят,– не разживешься чаю, сама не пьет.

    Пошел ревизор на огород, съел две моркови и уехал.

    Встречает ревизор председателя комитета бедноты, человек живалый, в котелке.

    – Такой бедноте,– говорит ревизор,– я руки не подаю! – И отошел. Под вечер есть захотел.– Где бы чаю напиться?

    – Можно только у председателя бедноты.

    – У этого? а хороший человек?

    – Ничего, хороший.

    Пришли, напились чаю, три сорта варенья, спиртик. Выпил и говорит:

    – Я, товарищи, конечно, кричу, моя такая должность кричать, а, конечно, вам вреда не сделаю.

    – Приказываю! – велел ревизор.

    И, конечно, отправили. Потом на деревню пошли и уговорили мужиков в знак радости, что Ленин поправляется, послать ему по пять фунтов хлеба с души.

    Артем – хозяйственный мужик, жадный как голодный волк, он все понимает по-волчьему, и в его деревенском волчьем гнезде есть своя правда – куманьки ненавистны волку, но, зная, что от них поживиться можно, он надевает овечью шкуру и даже служит у них караульщиком.

    – по природе кулак и буржуй деревенский, но есть у него что-то в голове: выпил рюмку, и все добро к черту летит, орет, бушует. Смутной душой своей он коснется высшего закона человеческого, не расставаясь ни на миг с полным обликом зверя, так что чем ближе к человеческому подвинется, тем яростнее начинает орать. Он спорит «накидкой», броском, не вслушиваясь в возражения. Вид имеет гориллы.

    Синий – бывший лакей Стаховича, потихоньку услуживает униженным господам: то муки выдаст, то меду и разного – будто с салфеткой по двору ходит; смутное сознание превосходства господ. Впрочем, он всем угождает, на этом построена вся его карьера: всем угодить, чтобы выйти сухим из воды. Он всем сейчас нужен, но нет такого зверя в деревне, который бы не презирал его: у всякого зверя есть гнездо и в гнезде своя волчья, гориллина и всякая правда, но у Синего все ложь, и гнезда у него нет на земле: этот черт, посланный для мужицкой смуты. Все теперь ему кланяются, а заглаза даже дерево указывают, на котором повесить. Только будет так, что ошибутся, другого за него повесят, а он в другой появится губернии (заведовал уборкой хлеба, запутался, сжег, чтобы избежать отчетности, все запасы и как сквозь землю провалился – уехал в Смоленскую губернию).

    Вся жизнь до самых недр своих пропитана ложью, нельзя никому жить, чтобы не входить в кумовство с куманьками. Если бы нашелся безумец, который вздумал бы правду вывести, то весь торжествующий ад поднимется против него с чертовой печатью от всех комитетов бедноты.

    Все происходит от какой-то основной неправды...

    Это самый тот наш прежний строй, только теперь безобманно и у всех на глазах: какая-то отрицательная школа воспитания гражданина.

    – интересно, что иностранных.

    По-видимому, в литературе так же, как и в хозяйстве,– куманьки.

    Ничего, это ужасное ничего, которое бывает, когда встретишь ту, которой увлекался, за которую жизнь хотел положить – и доведись! положил бы... вот теперь две дороги, обе ужасные: или беда, или это «ничего».

    ... Вздор! это дождь залил землю, и душа остыла, всякое чувство гаснет – а...

    Выйдешь за околицу: все та же земля, и деревни, и усадьбы там вдали с тенистыми парками – садами...

    Усадьба, как труп, кишащий червями...

    6 Сентября. Потерялось кольцо. Семья (дяди, тетки, дедушки) – все верят в значение этой утраты, и она плачет, придавая то же значение простой потере кольца. Чтобы не плакала, нужно разрушить веру, представить как суеверие, предрассудок; любя ее, хочется найти какой-нибудь выход и предрассудок уничтожить, для того, чтобы она стала весела, не страдала. Так, вероятно, нигилисты разрушают религию, чтобы избавить человека от страдания, так возникает то, что называется «религия человечества», робеспьеровское Верховное начало – Разум.

    Еще в этом есть и эгоизм: все рушится, а я хочу, чтобы она оставалась со мною, я говорю, что там, у дедушек нет ничего, все вздор: «Найдется кольцо, еще наскучит носить его».

    нового грубого бытия затерянной и никому не нужной пуговкой.

    Оба мы нежно ухаживаем за А. М.: особый род любви-нежности от сознания своей виновности. И я думаю, что и наше влечение друг к другу имеет свой особенный, утонченный оттенок от его греховности.

    – Я и тебе надену крестик!

    – Ну,– отвечаю,– это потруднее сделать, чем Леве.

    – Мне же,– говорю,– надо серьезно.

    – Ну что же,– отвечает,– я ему серьезно надела.

    О, дорогая моя грешница! как влечет тебя к святому греху...

    – Я бы,– говорит,– границы никогда бы не перешла.

    – И очень,– отвечаю,– плохо.

    – Почему плохо?

    – Потому что так больше лжи, да и значит ли что-нибудь эта граница?

    – Что-то значит.

    Так создается непереходимое поле сладострастия с чувством вечного грешника и лжи – что имеет, конечно, другое значение, чем настоящая страсть, настоящий грех и настоящий крест «за границей».

    – конец! Она ответила, что это невозможно, и выйдет так, если только я уеду. А впрочем, ей это «мужское» решение понравилось.

    Признание: никогда не испытывала полного удовлетворения чувства в брачной жизни... а сама семейная жизнь – счастливая. Так растет виноградный сад у вулкана.

    Как-то вечером неискренно она говорит ему:

    – Ты опять на собрание, это ужасно!

    – Почему ужасно? я делаю свое, предоставляю тебе полную свободу.

    Я:

    – Да, вот вы уходите, а что без вас тут творится...

    – Вулканическая природа! – говорит он.

    – Неизвестно,– говорю,– для вас: есть теория вулканическая (под землей огонь), есть теория плутоническая (вода) и есть платоническая – все возможно, а вы не знаете.

    Выступил я решительно, а он увильнул по-адвокатски:

    – Ничего не понимаю, ведь я же о Леве говорил, что природа у него вулканическая.

    Она видела сон: рушится и горит великий город, а она с кем-то стоит, смотрит и наслаждается красотой огня, как Нерон. И еще потом стоит, смотрит с горы на белый город в садах, как в Крыму, много фонтанов бьет, и счастье полное в душе льется через край, как вода из бассейнов фонтанов. Тот, с кем она любуется, уходит зачем-то в пещеру, и тут появляется мальчик, плачет горько и говорит ей с упреком: «Зачем она с ним, ведь это дьявол!» Тогда она уходит в монастырь и пишет оттуда «ему», что все между ними кончено и подписывается: «Сестра Агнесса».

    Любование своим собственным пожаром... это наше игривое настроение, когда все горит... Отзвуки прошлого: «сестра Агнесса». А главное: моя природа этого сна.

    Общий осадок от этого быта втроем тот самый, что предвиделся: опошление чувства. Еще чуть-чуть– и поэтическая тайна развеется. Нужно все сделать, чтобы предупредить распадение.

    Ее упреки мужу, что он своими делами далек от нее. И постороннему странно: весь день занимался интересным ему делом и ничего не расскажет. Вероятно, у него в этом отношении подобное со многими: жена – уют, а дело делом и так до полного разделения. Я это стал испытывать только в последнее время, когда уже окончательно убедился в невозможности... (или утомился, или разлюбил?).

    циник со стороны имеет полное право сказать: наилучшие условия для брака втроем.

    К сну «сестры Агнессы»: пожар города, огонь. Маленький огонек вспыхнул и сейчас же исчез, словно подумал: «Нельзя! грех!» и спрятался, а вскоре как бы раздумал и вспыхнул сильнее, и снова – нельзя! грех! – и опять затаился, стал синим, едва заметным,– и вдруг сразу большим заревом осветился город. Тогда исчезла в пламени вся затаенность и нерешительность, и счастье пламени, счастье горящего охватило стоящих на горе у пылающего города.

    – Помнишь,– сказала она,– как мы боялись чего-то, и вот нет ничего: только радость.

    NВ. Пошлостью называется состояние, когда идеальное наивно заменяется неизбежно житейским, цинизмом, когда сознательно (недопис.).

    9 Сентября. Из поэмы «Цвет и крест».

    – так тихо!

    Тихо-тихо: земля под ногою, как пустая, бунчит.

    Светлый прудик тихий, обрамленный осенним цветом деревьев, как затерянное начало радостного источника, встретился мне на пути. Тут с разноцветных деревьев: кленов, ясеней, дубов, осин – я выбираю самые красивые, будто готовлю из них кому-то цвет совершенной красоты.

    Источник радости и света встретился мне на пути, и все ясно мне в эту минуту, как жить мне дальше, чтобы всегда быть в свете и радости. Но годы мои... я не раз был у источника и скоро терял его, и теперь в радости встречи думаю: как удержать мне в памяти тропинку, по которой нежданно я пришел сегодня сюда. И в жужжании последних пчел мне слышится голос:

    – Возьми крест и передай любимому человеку цвет свой!

    – кажется мне – знакомые лица, и совершается великая тайна посвящения: она крест надевает на его шею, он передает ей свой цвет.

    Исчезли все сомнения: пусть все цветы потемнеют и светлый источник засыплет прелая листва, закует-заморозит зима все вокруг, засыплет снегом лес – ни пройти, ни проехать. Пусть! крест ее сохранит цвет в душе и в темные осенние вечера, и в зимние ночи.

    Выхожу на опушку леса, а там уже все знают о посвящении: сияют радостные скрещенные верхи, ликуя, поднимается в прозрачность последний жаворонок.

    Тут уже знают – что совершилось в лесу: вот по скрещенным верхам поднимаются тихо те двое: в подробностях, как чудесно изукрашена земля под их ногами: такие тончайшие зеленые кружева!

    как цвет и крест в ярких сумерках.

    Я хотел ей рассказать все, но оказалось, что все рассказать невозможно и нельзя: есть личные тайны, которые не только нельзя рассказать другому, но и себе не признаешься в них: их можно рассказывать другому лицу только поступками, а словами сказать – убивать их.

    Она сказала, что невозможно возвратиться к началу. А я думаю, что возможно одно чувство заменить другим: чувство, которое обращено друг к другу внутрь, тем чувством, которое обращено к миру, одно порождает страсть и «последствия» (дети, собственность, государство и пр.), другое порождает любовное внимание к миру.

    «Правда,– говорит она,– что если уедешь...» – то есть какая-то внешняя причина должна быть, чтобы изменить русло чувства.

    Это неинтересно, это у меня уже было: искусство вместо семьи. Но вот это интересно: быть вместе и удержать себя (посвящение, задача жизни, подвиг).

    – в Москве, я – один.

    Из пансиона Тургеневских женщин Соня ближе всех к Одинцовой – именно тем, что всем кажется холодной женщиной, а на самом деле у нее этот холодный пояс служит только для охраны ее тайны, а в чем эта тайна – она сама не знает.

    – Может быть, это моя неиспользованная страсть? – сказала раз она.

    Вот эту тайну мне и нужно уловить.

    Я подстерег сон ее тайный, который никому нельзя рассказать. Тихим гостем прокрался к ней, и она увидела скромного свидетеля снов своих, который сам, как сон, и ему можно все сказать и о всем спросить...

    – тихий гость, свидетель грешного сна чистой женщины...

    Она пришла на то место, где я родился, и сразу поняла меня и сказала, что это место чудесно-прекрасное, а в душе моей зарытыми лежали богатства бесчисленные, и я увидел, что все эти богатства теперь мертвые, которые зарывал, как скупой рыцарь, в землю, она одна, может открыть... И она тихой гостьей пришла ко мне осмотреть все тайные богатства мои.

    Роковой седой волос выбивается на свободу и будто шепчет:

    – Спеши!

    В ней есть то же, что в покойнице Маше: она не погнушается никаким человеком, никаким делом, никаким положением и всегда со всяким человеком, делом и положением останется сама собой – истинная аристократка.

    – Вот бы настоящим критикам разобрать интересный вопрос, почему Пришвин не хочет описывать людей, а все коров, собак и всякую всячину.

    Это вот почему: потому что сердечной жизни человека (себя) я не понимаю и боюсь трогать это догадкой, спугивать, непережитое отдать бумаге, расстаться с будущим. Тут дело мудрое.

    Сплю один в доме – жуть! в углу дубинка, под кроватью топор. Раньше казалось, так трудно, так невозможно убить, а теперь про это думается просто, и даже такой человек представляется, что убить его нужно. Какая-то нравственная мель: всюду песок и камни подводные, с которых сбежала живая вода.

    18 Сентября. Коммунистов зовут теперь куманьками.

    «партия». Жили с ним девять лет счастливо. Только раз как-то в дороге ей встретился похожий на того, прежнего, лицом господин, и она была смущена в чувствах до обморока. «Счастливая жизнь» мужа проходила, как в саду, насаженном у Везувия во время между двумя извержениями. В нем много мечтательного идеализма, которым скрашивает он свою жизнь, в ней ничего, кроме «только женского». Теперь у нее сложился взгляд на мужчин: идеалисты – с ними семейная жизнь, люди страсти – насильники. Ограничив семью двумя детьми, в виде праздника она разрешила себе легкий флирт, «как все». Но есть натуры, которым нельзя безнаказанно быть «как все». Бывает увлечение до измены по чистоте, по цельности натуры. Ей встретилась третья порода мужчины: страстного мечтателя; не насильником вошел он к ней, а тихим гостем, обещая будущее безболезненно, непостыдно, свято, мирно и безгрешно. И вот Везувий задымился – что-то будет?

    Ощущение жизни настоящей (полной) дает страсть, сущность которой борьба; всякая борьба, в конце концов, сводится к борьбе с собой. «Счастливцы» браком пользуются, чтобы отдохнуть, собрать силы для новой борьбы. Но это предстает в сознании не как средство, а как совершенно другой план бытия: то страсть, а то любовь, то война, а то мир.

    Козлоногий фавн теперь с большим трудом может поспеть за нимфой-бестужевкой. О, как хотела бы она быть достигнутой! но она должна убегать. Оглянулась... далеко в долине козлоногий фавн ее возится с прачкою, а она магистр медицины.

    Соня плохо поняла мой союз с Ефросиньей Павловной: она говорит, что мы с ней неподходящая пара; но в том-то и дело, что я свою тоску по настоящей любви не мог заменить, как она, браком по расчету на счастье; я взял себе Ефросинью Павловну как бы в издевательство «над счастьем». Кажется, Соня моя в существе своем большая трусиха, и я очень боюсь, что последнюю черту нашей страсти мы с ней превратим в целое поле, черта переходится – начинается новая жизнь, а поле...

    Да и я сейчас, кажется, порядочный трус: она боится разбить свое семейное счастье, а я боюсь расстаться со своей застарелой свободой.

    Не могу себе представить нашей встречи втроем, мне кажется, чувство наше неминуемо должно раздробиться и опошлиться – то, чего боялась она, когда ехала ко мне, и что не случилось, ценою... Александр Михайлович такой страстности, как Ефросинья Павловна, не проявит, и, значит, все рассиропится. Я чувствую неизбежность этого варенья... Это, конечно, ревность к ее «счастью».

    Коммунистов мужики называют «куманьками», раньше, бывало, «товарищ!», а теперь: «Куманек, нельзя ли разживиться...»

    Раздел сайта: