• Приглашаем посетить наш сайт
    Мандельштам (mandelshtam.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    1918.

    Пришвин М. М. Дневники. 1918-1919. Книга вторая. – М.: Московский рабочий, 1994. – 383 с.

    1918

    Петроград

    1 января. Встретили Новый Год с Ремизовыми: их двое и я, больше никого. На дворе стужа ужасная.

    Мучительно думать о родных, особенно о Леве – ничего не знаю, никаких известий, и так другой раз подумаешь, что, может быть, и на свете их нет. И не узнаешь: почты нет, телеграф только даром деньги берет.

    Эпоха революции, но никогда еще люди не заботились так о еде, не говорили столько о пустяках. Висим над бездной, а говорим о гусе и о сахаре. За это все и держимся, вися над бездной.

    Марья Михайловна сказала:

    – Сегодня ночь опять звездная, опять много потеряется тепла через излучение в межпланетное пространство, и завтра мороз, вероятно, еще будет крепче.

    Мне понравилось, как вчера в трамвае одна молодая дама, увидев объявление о бал-маскараде, гневно сказала:

    – В такое время, негодяи, о каких-то балах думают, нашли время!

    С Новым Годом поздравляем иронически и не знаем, что пожелать, говорим:

    – С Новым счастьем!

    Тюремный дневник

    (Без даты.) Тюремной невестой мне досталась барышня из обсерватории, я спросил ее через решетку: «Как звезды?». Она ответила: «Звезды сегодня большие, все небо открыто, за ночь много потеряется тепла через лучеиспускание в межпланетное пространство, и завтра будет сильный мороз».

    Двенадцать Соломонов нашей редакции, запертые в тюрьму в часы, когда они пишут обыкновенно статьи,- вскакивают с коек и вместо писания начинают между собою политический разговор о фундаменте власти и увлекают с собой в политику энтомолога, музыканта, сибирателя византийских икон и разных чиновников-саботажников: из банка, министерства.

    Двенадцать Соломонов редакции нашей газеты со всеми хроникерами, корректорами, конторщиками редакции и типографии и со всеми случайными посетителями редакции и даже теми, кто зашел в контору газету купить,– были внезапно арестованы в 3 часа дня 2-го января.

    Во время ареста три присутствовавшие в редакции члена Учредительного Собрания сказали:

    – Мы члены Учредительного Собрания.

    И про меня кто-то сказал:

    – Это известный писатель!

    – С 25-го числа это не признается.

    Нас привели на Гороховую, № 2, и, поставив в углу комнаты трех мальчиков с ружьями, оставили часа три сидеть на лавочках друг против друга в полутьме. Потом стали одного за другим вызывать, мы думали, к допросу, готовились, сговаривались, кому за кем выходить. Я был один из последних и, надев пальто, в сопровождении конвойного пошел по длинному коридору. Где-то в извилине коридора меня остановил какой-то комиссар, записал мое имя и попросил вывернуть карманы. Ощупав всего, он меня отпустил, и конвойный повел дальше, и, наконец, я почувствовал: вот эта последняя дверь, вот где трибунал. Изумленный, я остановился на пороге, передо мной сидели все мои прежние товарищи по редакции и все смеялись. И скоро я смеялся вместе с ними, когда вскоре вошел следующий за мной арестованный. Похоже было на игру в жмурки или как песочные часы пересыпают из одного яичка в другое

    Мы проголодались и потребовали у стерегущего нас воды и хлеба.

    – Я спрошу,– сказал стерегущий. И удалился. Вернувшись, он объявил: – Сейчас вас отвезут в тюрьму, там вы получите воды и хлеба.

    Скоро двух членов Учредительного Собрания отдельно увезли в Петропавловку, а нас пятерками в грузовике назначили ехать в пересыльную тюрьму.

    В грузовике перед отправлением наши конвойные – латыши затеяли спор о том, где находится пересыльная тюрьма, и, не выяснив хорошо это, поехали, всюду спрашивая у прохожих, где находится тюрьма пересыльная.

    По пути один из нас завел с латышами разговор – очень длинный, и тут мы узнали, что на Ленина было покушение, и мы обвиняемся в соучастии ниспровержения существующего строя. Весь длинный разговор нашего товарища с латышами в заключение выразился ими такою фразой:

    – Если бы Керенский теперь продолжал властвовать, то мы бы теперь, наверно, лежали в земле, а нет его, и мы вас, товарищи, везем в тюрьму!

    – Приехали, товарищи! – сказал шофер. Но политический разговор с латышами еще был в большом напряжении, и еще несколько минут, совсем забыв о тюрьме и о своей роли, у ворот они вели с нами горячий спор о бабушке.

    – Мы,– говорили они,– уважаем бабушку за прошлое, но жизнь есть эволюция, сегодня ты признаешь одно, а завтра другое.

    В канцелярии тюрьмы нас всех записали и отвели в камеру, где большое общество интеллигентных людей, истомленных скучным сидением, радостно приветствовало «Волю народа».

    2-го числа Нового Года трамваи не ходили, я поколебался, идти мне в редакцию хлопотать о выпуске Литературного приложения к «Воле Народа» или махнуть рукой: кому теперь нужно литературное приложение! Мороз был сильный, раздумывать некогда – побежал и довольно скоро прибежал в редакцию. Там сидели солдаты с ружьями, и два юнца-комиссара жестоко спорили между собой, кого арестовывать, всех или не всех. Ордер у них был арестовать всех подозрительных.

    – Я не подозрительный,– горячо говорил член Учредительного Собрания.

    И про меня кто-то сказал:

    – Это писатель!

    Арестующий комиссар ответил:

    – С 25-го числа это не признается.

    И потребовал мой портфель. Я сказал, что портфель наполнен рукописями поэтов и писателей и передать их не могу. Я не член Учредительного Собрания, не член партии, даже не член редакции, в чем же мог выразиться мой пафос, как не в защите Литературного портфеля. И я его защищал:

    – Я не дам!

    – Товарищ! – начал говорить капавший.

    Я сказал:

    – Вам я не товарищ: вы раб, а я господин.

    Я хотел этим сказать, что насильник, по моим взглядам, есть раб: взявший меч от меча и погибнет.

    – Вы раб, а я господин!

    На это комиссар ответил:

    – Так я и знал, что вы настоящий буржуй!

    И отобрали у меня портфель со всеми стихами и рассказами.

    В этом и ужас: мы не понимали друг друга.

    4 Января. Вчера выпущен продовольственный диктатор – бухгалтер Государственного банка Писарский. Сегодня продовольствие несколько расстроилось. Сельский учитель, вывезенный из недр Псковской губернии за отказ сдать дела школы, называется у нас «профессор».

    Лучшие представители 70-титысячной организации служилой интеллигенции Петербурга, которые называются у большевиков «саботажники».

    Порядок (конституция) нашей камеры был выработан товарищем министра Бородаевским и прочно держится до сих пор.

    Рассказ очевидца при выборах в Учредительное Собрание.

    Старушка говорила:

    – Я за церковь и за Бога, а то умрешь и, как собаку, закопают на Марсовом поле.

    Тот, который сидит за низенькой ширмой парашки, тихо разговаривает с тем, который возле ширмы умывается:

    – Мне сорок один год – черт знает что, опять студенческие времена переживаю!

    Сидящий возле за чаем член Учредительного Собрания услыхал это и отозвался:

    – Я считаю: совершенно то же самое, точь-в-точь.

    – А помните цветы?

    – Так это же не в студенческие годы – это принесли нам, когда нас арестовали накануне разгона Государственной Думы. Да, помните, как вошли и Чернов сказал: здесь член Гос. Думы – неприкосновенен! Дверь заперли, а Чернов выскочил в окно.

    Владимир Владимирович Буш, приват-доцент – словесник, Михаил Иванович Успенский.

    – Как поживаете – привыкли?

    – Да, обострожился.

    Чужие мысли.

    Музыкант: мир заключенный и тот мир, который в движении; музыка нам открывает тот мир в движении, тот мир свыше.

    – Туда отдает свое лучшее мать, ухаживая за ребенком,– сказал окружной инспектор Народных училищ.

    Энтомолог сказал:

    – Я пятнадцать лет работаю над изучением жизни насекомых, и вот вам пример: оса укалывает кузнечика так, что остается жив, но не движется, и кладет на него личинку. Вот, когда личинка выходит, она получает себе пищу. Она не сознает, а делает, значит, получает свыше указание. Так движется мир, подчиняясь высшему. Другие силы, напротив, идут от себя, от эгоизма, и эта сила разрушительна.

    Когда нас из редакции перевезли в тюрьму, то нас встретила в настроении заключенных повышенная уверенность, что большевистский строй рушится. А мы ничего не знали...

    Получаемые сведения и постепенный рост нашего настроения от чувства личной угнетенности...

    Из Красного Креста нам принесли хорошие щи и по котлете – мы очень обрадовались. И вдруг староста объявил: принесли еще по второй котлете. Тогда радость была безмерной.

    – Если так будет, то я отъемся здесь, и, когда выйду на волю, то скажу: я пострадал!

    – А если не выйдете?

    – Тогда ничего: пропаду за спасибо!

    И потом мы говорили долго, что вся Россия, собственно, и живет за спасибо.

    Приходили с утешением: завтра (Учредительное Собрание) все двери отворятся. А потихоньку некоторым избранным сказали, что дела плохи, бой будет.

    Успенский схватился за голову: дурак я дурак! как обманулся, а ведь считался человеком неглупым (это он о народе русском).

    С-й смотрит с французской точки зрения (Китай – Россия) и упорный пессимист.

    – тихий, с улыбочкой, всегда за делом, на вид лет 40, а так лет 60. У решетки показался арестант и просит хлеба. Не спросив Д.,– Ф. берет кусок и хочет дать. Д. его останавливает:

    – У нас нет хлеба.

    – Я не могу, не могу, я остаюсь сам, но я дам!

    И дает. Д. отходит к окну и, оставшись минуту с собой, с прежней улыбочкой объясняет Ф.:

    – Так нельзя!

    (Внешне правдивая и внутренне ложная и совершенно пустая эгоистичная сущность Ф.)

    В. М. Чернов ни при чем и, верно, всегда сидит за компанию.

    5 Января. День Учредительного Собрания совпал со днем моего дежурства.

    Вчера влилась в нашу камеру редакция газеты «День», и двенадцать Соломонов разговаривали об отсутствии интеллигентности и религиозности в русском народе. Ужасно, что все говорят «по поводу веры». Две партии – одни хотят видеть хорошее в народе, другие судят его по иностранным образцам.

    Соломон, с пальцами, порезанными штыком,– искусный митинговый оратор, начал говорить и так, будто всадник сел на коня и оставил грязную конюшню.

    Типы: хроникеры, передовики.

    Будущее: интеллигенты продолжают говорить о будущем и не могут остановиться, как бегающие заведенные детские игрушки.

    Энтомолог раньше подготовлялся к общественной деятельности. Подготовился, приучился, теперь говорит, что приучает себя к смерти, думает, что можно себя подготовить так, что будет легко.

    – Освобождается, освобождается!

    – Кто? – спросили вблизи.

    – Ящик!

    А те, что за шашками сидели,– не слыхали, и тот, который из-за ширмы параши вышел, спросил:

    – Кто освобождается?

    – Ящик освобождается.

    Староста о хлебе: не давайте, разве вы можете знать, что будет завтра? Семья, друзья – все отрезано, и человеческий мир ощущается через тех, с которыми свела судьба.

    – убежать.

    С Иорданью по камерам: Рыжий не встал и к кресту не пошел, и только задержал у рта ложку с баландой и, когда все приложились, проглотил баланду.

    В церкви «Отче наш» – этот и тот, детский. Время вдруг представилось таким коротким – будто положил кто-то меня – кусок сахару,– размешал ложечкой и все выпил.

    Встреча с Авраамовым.

    Надо знать, что человек, готовящийся умереть на гильотине, и человек, приготовившийся к случайной смерти,– разные люди.

    6 Января. Вчера около 12-ти, когда одна часть наша сидела за шахматами, а другая спала, вдруг раздался хохот, мы открыли глаза: горело электричество, и хохотали, забыв о спящих, радовались электричеству. Через несколько минут вошел П. Н. и сказал, что Учредительное Собрание открылось и Чернов избран председателем, а власть во дворце у большевиков.

    Рассуждение двенадцати Соломонов о будущем и между соседями по койкам – чиновниками:

    – Ценно, что переход: большевики, потом эсеры, и потом перейдет к кадетам.

    – А я думаю, образуется новая огромная национал-демократическая партия.

    – Как бы национальная партия не оказалась монархической?

    Настроение чиновников и Соломонов – два разные мира (там голодные семьи, тут профессиональная проституция).

    Коммунизм интеллигентов из (1 нрзб.) организацией продуктов и (1 нрзб) у человечества: уголовщина и их быт.

    Встреча земляков из Читы: лежали рядом неделю и не знали, а когда узнали, что земляки, то и не разлучаются.

    Двенадцать Соломонов гложут кость, и она все белеет, белеет, и без того давно вываренная и уже давно обглоданная: интеллигенция не может верить, как народ.

    Камера наша стала похожа на Невский проспект, тот Невский, который со времени революции живет такой нервной жизнью, как поверхность воды, открытая ветру: посмотришь с трамвая и все-все знаешь, газеты читать не нужно. Так и у нас в камере. Это не одиночка. Сюда новости политические приходят, как в редакцию, и Соломоны-учетчики гложут кость – Конвент и пр., а тайна – кто дирижирует операцией за спиной большевиков – неизвестна.

    Философ готовится к смерти, кто нервничает. (Селюк, человек терпеливый: вот француз, что бы он тут наделал, если бы тоже так вот пришел в редакцию купить газету, а попал в тюрьму!)

    – А что же француз – вот француз! – и показал на Полентовского, который во время ареста схватился за штык и порезал себя пальцы.– Что он достиг?

    Дали по бутерброду с икрой.

    – Для чего это кормят?

    – А так: хорошо!

    А вся наша жизнь теперь перед чем?

    7 Января. Вчера вечером нас предупредили, что если будет шум и больше – это нас не касается (бунт уголовных).

    (Ведь иногда можно поместить такую заметку в хронике – она будет стоить очень дорого.)

    Живем на вулкане и говорим так:

    – Если удастся благополучно выйти, ведь освободят же нас! – заходите ко мне.

    Для повести: расходятся из-за того, что оба чувствуют святость брака и, любя друг друга, любят естественным браком других.

    – Что вы шьете?

    – Мешок для ватерклозета.

    Соломоны хотят учесть то, что нельзя учесть, и прикладывают к «текущему моменту» (момент течет!), французская историческая искусственная догма. И, наговорившись всласть, опять спрашивают инженера:

    – Что вы шьете?

    Тот сурово отвечает:

    – Ватерклозетной бумаге мешок!

    Вл. Мих. читает океанографию и вспоминает моллюска прозрачного как вода, химерического вида с хоботком:

    – Pterotrochea coronati.

    Историческая фраза: «Караул устал!»- как осуждение говорящей интеллигенции.

    Светлое утро после метели, свет утренний через решетку тюрьмы, и деревья митрополичьего сада за оградой. На деревьях спят черные птицы – родные галки-вороны и голубь, золотясь в луче солнца, и золотые сосульки на карнизе дровяного сарая, дым из труб электрической станции – и вот эти маленькие люди-чиновники, согнутые в одну сторону, перегнутые и гордящиеся (3 нрзб.), стали теперь героями настоящими, борцами за свободу настоящую, не четыреххвостную, а личную подлинную свободу,– хвала же вам, тюремщики, палачи всякие, обезьяны и вредные насекомые, я отпускаю всех, недоумки и межеумки, бедные сердцем.

    В камере № 5-й сидят политические вместе с уголовными, и среди них налетчик Функ, человек с тоненькими черными усами и крестом Санкт-Петербургской Духовной Академии на груди.

    Сила русского человека появляется в тот момент, когда начинается жертва: таким началом была манифестация 5-го января.

    Инженер, подшивающий вешалку, разговорился с заведующим хроникой: посредством четвертого измерения мы можем себе представить астральный мир и, следовательно, умствуя, допустить существование Бога.

    – Бог любви теперь перешел на сторону чиновника: 9-го января он был на стороне рабочих, а теперь перешел на сторону чиновников, и потому план Ленина будет расстроен.

    – Вот какой идеалист! – сказал наш редактор.

    Окружной инспектор еще говорил:

    – Если так велико падение русского человека, то значит, и есть какая-то большая высота, с которой он падает.

    8 Января. Камера, как Невский,– нервна, как улица: вчера узнали, что убиты Кокошкин и Шингарев – всех подавило: пессимистический приват-доцент Буш (и он неизбежно должен быть таким, потому что он только аналитик), и Михаил Иванович Успенский всегда, несмотря ни на что, будет оптимистом, потому что лик одной иконы стоит за ним, а у Чернова Pterotrochea с хоботком. Учетчики-передовики гложут кость, а хроникеры пишут письма родным. Среди хроникеров выделяется один (нарисовать его – за обедом, за бутербродами), он нахален, у него огромная воля, потому что его родители, когда он родился, признали, что он больше их, и потом, когда у него родились дети, он отдал свою волю им.

    Текущий момент и красные чернила.

    – Мы идем к Интернационалу, не Ленинским путем, но идем!

    – Рассыпанная Азия, Индия будет самостоятельным Государством, и вот вам Интернационал.

    Капитан Аки

    Корректор Капитанаки – грек, пострадал за свою фамилию, которую комиссары поняли: Капитан Аки.

    Солдаты-литовцы после разгона Учредительного Собрания стали на караул и, увидав сегодня нас, буржуев, стали хохотать, один не смеялся и, закатив белки вверх, с белыми глазами изображал важность власти, другой, маленький, прыскал-прыскал.

    А они всё разговаривали:

    – Интеллигенция была разбита еще до революции, помните «Вехи»: революционная интеллигенция не имела опоры в духе народа и должна была пробавляться исключительно демагогией.

    Деликатный человек Сергей Георгиевич Руч неожиданно для себя сказал члену Учредительного Собрания Гуковскому:

    – Что теперь землю и волю – вот уже воля есть, и теперь земля!

    И сконфузился. А за него продолжали:

    – Только наоборот, вы говорили «земля и воля», а вам говорят: сначала воля, а потом земля.

    Говорят: «На волю!» А куда? Есть нечего, заработка нет.

    Чиновник засушенный, озлобленный только на то, что он лишился всего, и не может это перейти.

    – Пробовал рассказать это солдатам – куда! Слушать не хотят.

    Мы живем, как на вулкане: вот-вот взбунтуются уголовные, которые хотят нам задать в отместку за обеды Красного Креста. Вторая лавина, готовая двинуться,– сыпной тиф.

    Староста, Петр Афанасьевич Лохвицкий, холостяк, любитель гигиены и гимнастик по системе Мюллера – единственный из всех русских, умевший проделать весь курс, заботится о порядке и с 6-ти часов начинает будить дежурных, и они, встав, начинают резать хлеб и делать бутерброды. Встающие одни направляются к параше, другие к умывальнику. В половине 8-го все встали, и открывается форточка. Старосте забота, как бы не нарушился порядок – и не стало бы, как в анархической камере: там игра в карты и, когда не хватает чего,– мольбы у нас.

    9 Января. Вчера читали про убийство Кокошкина и Шингарева, и при этом ясно виделась перспектива грядущей диктатуры матросов Балтийского флота, как переход к реставрации.

    Демократическая интеллигенция пережита была еще до революции, и потому опоры в высшем не было, и оставалась ей одна демагогия,– когда море взбушевалось, то они ставили паруса и плыли по ветру, и не было нигде маяка.

    10 Января. Вчера – день свиданий, и пропащий вдруг находится. Учет Соломонов: кто совершил убийство. Продовольственный диктатор на двух ногах несет свое самолюбие. В. М. Чернов – любовь к людям (вино!). Селюк, умный и гордый адвокат: «Две общественные идеи создали мир: идея суда и веротерпимости». «Суд есть сила греха» – это прежде всего неграмотно. «Суд есть не сила, процесс». Розов: «Революция – священный гнев народа», а Михаил Иванович Успенский возмущенно: «Я не с торжествующими» и что «виновата литература (либеральная)», которая заигрывала с мужиками. Эсер Смирнов и его рыжий друг Оскотин выиграли часы и визжат от радости. Петр Афанасьевич Лохвицкий, 35 лет, холостяк, делает гимнастику по системе Мюллера, на свой ящик повесил картинку с голой женщиной – друг порядка. «Профессор» и его провинциальные продукты. Капитан Аки.

    Сияющий Париж – свобода, и труд, и воспоминания о буржуазных удобствах. Жизнь, разложенная до конца на элементы.

    Голодовка члена У. С.: мера человека – его отношение к возможности смерти.

    Порядок нашей камеры определился чиновниками старого режима, потом передали новым, и «Воля Народа» была заключена в режим чиновников, другая часть «Воли Народа» попала в анархическую камеру и нищенствует (певцы цыганские).

    Седой человек, чл. У. Соб.– зачитался.

    Мысли Михаила Ивановича:

    – Я сказал: порядок нашей камеры зависит от старого режима, а режим от немцев, так, я думаю, немецкое опять будет преобладать в организации власти.

    – Нет! – сказал Мих. Ив.,– тут будет и немецкое, и французское, и английское, и всякое, потому что, несомненно, мы находимся накануне новой эры.

    Страшный Суд: одежда родины, я думаю, это та одежда, те светильники, с которыми явятся люди на Страшный Суд.

    Во время прогулки взвилась огромная стая галок над митрополичьим садом и с шумом пронеслась. Соломоны сказали:

    – Воронье поднялось!

    А это были галки, те перелетные птицы, с которыми мы родились и жили. Мих. Ив. сказал:

    – Им воронье, а нам галки, как же нас будут судить.

    Газеты все прикрыты, и осталась одна «Правда» – сосуд Ап. Павла, наполненный всякой нечистью. Это разрушение материального и морального равновесия мало-помалу заставит отходить людей на последние позиции (смерть – где твое жало?).

    – люди быта, быт есть компромисс, ложь, и «Правда» вышла из нашего быта, как проституция вышла из спальни супругов.

    Тогда обыватели перестали быть и воскликнули: смерть, где твое жало?

    Иозик и Мозик – дети хроникера.

    Одежды быта спадают одна за другой, и вот спускается сосуд со всякой нечистью (роль палача и проч.), и в нем живые трупы, которым только сорвать.

    Сосуд спускался все ниже, ниже, и всякий, кто поднимал меч на него, от меча погибал.

    Каждый день в нашу камеру приносят «Правду», и любители, ругаясь, отплевываясь, читают ее вслух, и все корчатся от муки (1 нрзб.), когда приближается этот сосуд.

    И сторож сторожа спрашивает, скоро ли рассвет.

    Гробы повапленные.

    Обезьянно-лианный.

    Вечером вчера к нам привели двух арестантов: один из государственного банка, другой с Обуховского завода. «А третий,– сказали они,– сбежал у самых ворот тюрьмы, имя его Утгоф». Они передали нам его вещи: в них оказалось пять яблок, коробка хороших папирос «Сфинкс» и две плитки шоколаду, которые присоединили к нашему хозяйству. Через несколько времени спрашивают койку. «Есть одна!» К нам: бывший министр иностранных дел Покровский. Делопроизводитель и министр встретились: делопроизводитель как диктатор, министр как член коммуны. Его манеры (какую рыбину! наш корабль ловит сетями: рыбину!). Подробности: яблоки отдали, пять кусков сахару, на койке, рубашка полосками, сортир, ночь, прогулка – свой.

    Селюк Яков Яковлевич – адвокат («Умный», характер плохой: вы лжете – и лежит), гордость, похож на плечо какого-то красивого, сожженного и разрушенного здания.

    Всеволод Анатольевич Смирнов – т-ч, который никого не убьет, а его убьют – тип эсеров, другие (2 нрзб.), наемные убийцы, третьи – вожди.

    Продов. диктатор – самолюбие на двух ногах – несчастненький.

    Ник. Ник. Иванченко – жизнь в тюрьме, рабочий конь сц-а.

    Изобразить, как в коммуне человек не по словам, а по делам определяется: все чины, все одежды сброшены.

    Прошел слух, что Утгоф убит, и мы не знали: убежал или убит, и потом, когда легли, совсем не думая о нем, разделили его шоколад и съели,– как на войне.

    Снег за решеткой окна голубел, у черной стены догорал костер, а за черной стеной на светлеющем небе стояли деревья митрополичьего сада.

    «Сторож у сторожа спрашивает: скоро ли будет рассвет?» (из Пророка).

    Гробы повапленные (крашеные) – (найти в Евангелии,– а в гробах кости).

    Так вот вопрос, это они разлагают жизнь и создают мучеников, их роль Иуды, на ложь – наша ложь, и мы – новые, мы – жертвы, мученики.– Какое же может быть сомнение в будущем?

    «Дежурные»! Мы трое: я, Селюк, Иванченко – встаем, собираем постели, закидываем койки и моемся и проч. подробности: нарезать хлеб.

    Диктатор продовольствия: за мытьем, уборка камеры и прогулка, баланда, мытье, проветривание.

    – Вы министр Временного правительства?

    – Нет!

    – Старого?

    – Да, Императорского.

    В одном углу фельетон: как арестуют красногвардейцы, в другом, возле министра, о будущем России: центробежные силы сменятся центростремительными, для федеративного государства нужна сильная исполнительная власть, а это и есть царь.

    Разыгрывали в лотерею три бутерброда с киселем и два с творогом.

    Делопроизводитель-староста сделал министру бутерброд без корочек.

    Член Учредительного Собрания, седой, закаленный эсер, зачитался романом о мальчике, который вообразил себя принцем, и читал его всю ночь.

    С каждым днем светлеют и приобретают особенное значение деревья митрополичьего сада за тюремной оградой, на которых спят птицы.

    Ящик освободился – на этом мотиве разговор о нашей неволе в тюрьме и о воле за стеной.

    Селюка освободили: что воля? – А все-таки хорошо! Он измучен, искалечен и теперь мечтает, как он будет оживать в кресле, а Смирнову все равно, тот и там будет так же работать, он по ту сторону воли и неволи.

    Камера № 6 выработала приветствие Красному Кресту за продовольствие, а камера № 7 свое: «У вас чиновничий и (2 нрзб.)» ...

    Фокус тюрьмы: переживание – разгон Учредительного Собрания, убийство Кокошкина, бунт уголовных.

    Теперь: нас освободит голод. Нарезал хлеб при свечах, вспыхнуло электричество, и солома шерстью показалась на срезанных ломтиках. И заговорили об освободителе голоде и временной диктатуре матросов Балтийского флота.

    Б. с воли приносит известие, что голодные митинги.

    13 Января. Козочка пришла на свидание, совсем голодная, принесла шоколаду.

    – Ничего, дядя Миша, выживем и большевиков прогоним.

    – В кого ты теперь влюблена?

    – С тех пор, как прочла в газетах, тебя арестовали,– ни в кого!

    Утомительность разговора при свидании.

    Староста спросил:

    – Кто это сделал?

    Никто не хотел признаться.

    – кто. Сегодня я завязывал веревочкой белье и хотел оборвать веревку – смотрю, опять рука с ножиком и лицо доброе такое, внимательное.

    – Вы, должно быть, вегетарианец? – спросил я.

    – Почему вы узнали?

    – Значит, правда?

    – Я теософ.

    – Успенский: создаются условия жертвы.

    Наше Превосходительство старается быть незаметным, читает Соловьева и, читая, шевелит губами, будто жует и хочет разжевать теперь, по Соловьеву: что же такое Россия и что такое произошло.

    Нам присылает Красный Крест обед – хотим поблагодарить и не можем: два дня спорили о форме благодарности и еще спорили о том, присоединять ли к делегации уголовных.

    Соломон:

    – Значит, вы верите, что есть правильный путь, давайте запишем, что вы сказали: «Вы верите, что есть правильный путь».

    – ?] большевиков!

    Какой-то процесс (подобно суду), которому люди отдаются целиком, исключительно (Столинск., Мар. Мих.), (угрызение кости), который неизбежно ведет людей к тюрьме, ему противоположный процесс личный, для которого нет решеток тюрьмы и стен.

    Страшно заговорить с Соломоном: на три часа!

    – Читали из «Биржевки»: про автономию каждого из трамваев!

    Генерал вскочил:

    – Это сумасшествие.

    14 Января. На мертвой точке. Вероятно, скоро выпустят, потому что мысли все уже там, где настоящая неволя и голод. Нужно учесть все – оставаться здесь или уехать к своим.

    15 Января. Явился комиссар:

    – Не нужно ли сделать какое заявление.

    Мы все бросились к нему.

    – Сидим без допроса, без следствия.

    – Только-то! – сказал комиссар и спросил: – А не предлагали ли вам освободиться за деньги?

    – Нет, за деньги еще не предлагали.

    И комиссар ушел.

    Теософ говорил о перевоплощении, а Михаил Иванович его спросил:

    – А как же это перевоплощение констатировать?

    – Ну, это я не знаю, я только начинающий.

    Жертва сладость свою потеряла, потому что нет суда.

    Идея суда и справедливости – лишь две идеи, которые создали общественность.

    В тюрьме теперь больше души, потому что все-таки хочется выйти на волю.

    В ожидании электрического света я сажусь на лавочку в сторону, хочу я обдумать свою жизнь и найти в ней звезду мою во мраке, чтобы при свете ее разглядеть хаос жизни, еще погруженной во мрак.

    А чиновник юстиции подходит ко мне и спрашивает:

    – Вы, кажется, охотник?

    И потом про свою собаку рассказывает, что у него была собака с очень хорошим чутьем, но вот как в лес пойдешь, она домой возвращается, так вот как быть с такой собакой, можно ли ее исправить.

    – Вы говорите, что собака эта была у вас, значит, теперь ее нет, для чего же вам нужно знать.

    – Я интересуюсь этим вопросом принципиально.

    Чиновник не отступает от меня, и я в отчаянии, впрочем, вежливо улыбаясь, отвечаю ему на его вопросы об испорченной собаке.

    И вдруг свет! все кричат, вопят, безумеют от радости. Наступают часы молчания, но тут входит Б. с газетой, читают вслух газету и обсуждают: падение Рады, грядущий сепаратный мир, войну против союзников.

    16 Января. Утро. Электричество погасло, во тьме вспыхнул митинг. Основная ошибка: сравнение с Францией, которая прошла путь, Россия, которая начала.

    – все молчат и занимаются. Кто крепче лбом: эсер, который в узком кругу партии (спор о земле).

    Борьба идет между интеллигенцией и народом.

    П., который говорит для себя – хочет понять, говоря, и никогда не поймет русского человека.

    Спор о том, кто виноват, вожди или масса (идея и материя) – чиновники все против вождей, интеллигенты против масс (массы необразованны, у них нет отечества, чести).

    Среднее тоже между политическими и уголовными – спекулянты.

    Соломоны, теософы, эсер (рабочий), тайный советник: слет (митинг).

    Николай Николаевич Иванченко потихоньку во время слета говорит:

    – Давайте вымоем столы с мылом?!

    Слет:

    – Не забудьте,– говорит генерал,– что после победы нельзя оставить большевиков гулять.

    – Вожди с Венеры пришли на острова неизвестные Индийского океана.

    При теософском освещении ясна ошибка эсеров, которые манят народ к дележу земли.

    Земля – предмет дележа и предмет союза.

    Генерала следователь спросил: «Я вашего дела не знаю, скажите, в чем вы чувствуете себя виноватым?» – и вообще вежливость, из которой глядит виселица. А самое ужасное, что никому нельзя о себе объяснить: весь условный утонченный аппарат образованных людей для понимания – исчез.

    бедные Соломоны кость.

    Во время прогулки мы услыхали звуки пилы, поднял голову и увидел, что в четвертом этаже возле желоба уголовный перепиливал решетку, солдат тоже заметил и прицелился...

    Мы, конечно, были на стороне уголовного – почему? он убийца, а мы были на его стороне и хотели, чтобы у него это вышло, чтобы он убежал. Так, если горит здание, то хочется, чтобы оно горело и [не] потухало. Так любовался Нерон на Рим горящий, и так, вероятно, кто-то любуется горящей Россией.

    Как же это констатировать?

    – Личным опытом,– ответил теософ и сказал, что жена его ясновидящая и часто рассказывает ему о картине предшествующего воплощения.

    История двух камер в связи с адресом сестре Проскуряковой и появление у нас курицы из-за выражения в адресе: «Ежедневные котлеты».

    Теософа нужно представлять так, что для него не существует тюрьмы.

    Мы – заложники. Если убьют Ленина, то сейчас же и нас перебьют.

    Увезли Петра Афанасьевича Лохвицкого в Трибунал, обнялись с ним, сказали на прощанье:

    – Ну, мотивируйте там как-нибудь, помогай вам Бог, и le roi ets mort? vive le roi! 1 В должность его вступил Генрих Иванович Гейзе.

    Сеть.

    Кто как освобождается: из Сергиевского Посада монах приносил ежедневно Покровскому большую вынутую просфору и подговаривал крестьян, потом крестьяне заявили протест, и Покровского выпустили.

    Теософа – свои служащие взяли на поруки, эсера – рабочие, хроникеров – родные, а кто, позабыв обиду, сам просил и каялся в грехах своих...

    Гидра курами кормит (контрреволюционеры). Не я ли гидра? Где гидра?

    «капитан», его, как подозрительного, арестовали и написали ордер в тюрьму: «Препровождается Капитан Аки».

    Самое ужасное при ловле сетями, что человек тут нем становится, как рыба, и арестующие не могут понять исходящих из уст его звуков. Как объяснить арестующему про греческую фамилию или что я, например, писатель, известный обществу своими сказками, весьма далекий от гидры и революции, и контрреволюции.

    В камере нашей, будто на рыболовном судне, сидишь и дожидаешься, какую диковинку вытащат.

    В 3 часа дня в коридоре голоса: «Освобождается, освобождается!» Из нашей камеры спрашивают: «Кто освобождается?» – «Пришвин Михаил Михайлович!» – «А у нас,– говорят,– курица!» – «Ну, нет, не променяю волю на курицу!»

    18 Января. У себя. Вот я все раздумывал: кому теперь на Руси жить хорошо, о всех и о всем подумал, везде было плохо, и в тюрьму посадили меня, и думал я, сидя в тюрьме, что везде плохо, а вот как вышел из тюрьмы, понял, что в тюрьме хорошо, и это – самое теперь на Руси лучшее место: тюрьма, где сидят все эти журналисты, чиновники, рабочие – контрреволюционеры и саботажники.

    Воля невольная

    Арест. Второго числа нового 1918 года трамваи не ходили, я поколебался, идти мне в редакцию хлопотать о выпуске литературного приложения к «Воле Народа» или махнуть рукой: кому теперь нужно литературное приложение! Мороз был очень сильный, раздумывать некогда, я довольно скоро пробежал с Васильевского острова на Бассейную, в редакцию. Там стояли солдаты, и два юных прапорщика спорили между собой, как дурные супруги, кого арестовывать. В их ордере от Чрезвычайной следственной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем было предписано арестовать всех подозрительных. Член Учредительного Собрания Гуковский, не считая себя «подозрительным», спорил с комиссарами. Про меня кто-то сказал, что я писатель и у меня есть в литературе заслуги.

    – С 25-го Октября это не считается,– ответил комиссар.

    И потребовал мой портфель. Протестуя, добился я, что портфель решили оставить при мне, но приложить тут же печать к нему. За отсутствием сургуча накапали на портфель стеарина, приговаривая:

    – Извиняюсь, товарищ!

    Рассердила меня бесполезная порча портфеля.

    – Вам,– говорю,– я – не товарищ, вы рабы, насильники и хоть вы убейте меня, а все-таки вам я буду господин. Они на это сказали:

    – Так мы и знали, что вы настоящий буржуй!

    И отобрали у меня портфель со всеми стихами и рассказами.

    Нас привезли в автомобиле на Гороховую № 2, где помещалось градоначальство, и приставили к нам караульщиками трех! мальчиков с ружьями. На стенах комнаты лежало множества! «дел» в красных папках. Это были дела и печати еще от императорского правительства. В одной папке, взятой наугад, я прочитал письмо известного редактора: «Ваше Превосходительство, когда я был у Вас, Вы обнадежили меня в своем содействии»,– начиналось письмо. И сделав маленький донос на «Речь», редактор просит отменить штраф в тысячу рублей. Как теперь все упростилось: арестовали всю редакцию в полном составе, с сотрудниками, хроникерами, экспедиторами, конторщиками, приставили трех мальчиков с ружьями, и кончено.

    Часа через три такого сидения нас поодиночке стали куда-то уводить, я пошел один из последних по узкому извилистому коридору. Где-то на повороте меня остановил чиновник и потребовал вывернуть карманы, записал мое имя и попросил следовать дальше. Входя в какую-то дверь, я думал, что допросят меня и сейчас же, конечно, отпустят. Но когда я вошел в плохо освещенную комнату, там смотрели на меня и хохотали. Не сразу я рассмотрел, что сидели тут и хохотали надо мной все мои товарищи по газете и по несчастию. Через несколько минут и я хохотал над растерянным и глупейшим видом следующего арестованного: оказалось, что вся церемония была для регистрации, и мы продолжали сидеть в другой комнате по-прежнему и час, и два. Наконец, мы потребовали от караульщика, чтобы он пошел и принес нам воды и хлеба. Стерегущий удалился и, вернувшись, сказал:

    – Сейчас вас отвезут в тюрьму, там вы получите воды и хлеба.

    Жизнь есть эволюция

    из нас спросил латышей:

    – Товарищи, за что вы нас арестовали?

    – Вы сами знаете, за что,– сказали товарищи.

    Не скрыли от нас: на Ленина было совершено покушение, и нас берут как заложников.

    После долгого спора о существе революции один из солдат сказал свое последнее и неопровержимое:

    – Если бы Керенский теперь властвовал, то меня бы разорвали и я лежал бы в земле, а теперь вот еще и вас везу, товарищи.

    Про бабушку русской революции тот же философ сказал:

    – Мы уважаем бабушку за прошлое, но жизнь есть эволюция, сегодня ты признаешь одно, а завтра другое.

    Сделав еще несколько вопросов прохожим о местонахождении пересыльной тюрьмы, шофер остановился у ворот:

    – Приехали, выходите, товарищи!

    В камере вместо двери крепкая решетка, и за решеткой, как в зверинце, ходят люди – саботажники: археолог, музыкант, присяжный поверенный, народный учитель, теософ, энтомолог – кого-кого нет в числе саботажников. В их среду мы вливаемся, смешиваемся и делимся своим, они своим. Их настроение не похоже на наше: мы – воля в неволе – не верим в Учредилку, они, напротив, говорят, что дни большевиков сочтены.

    Говорят разное. Музыкант сказал:

    – Существует два мира, один – заключенный и другой – мир в движении: музыка открывает нам мир в движении, этот мир свыше нас, и смысл нашей жизни отдаваться тому миру.

    Окружной инспектор народных училищ сказал:

    – Туда отдаст свое лучшее мать, ухаживая за ребенком. А другой мир – для себя, там творчество, здесь разрушение – большевики живут в этом мире, где разрушение.

    Потом говорил энтомолог:

    – Я пятнадцать лет работал над изучением жизни насекомых, и вот вам пример: оса укалывает кузнечика в нервный центр так, что он не движется, но остается жив, пока положенные на нем личинки осы не выведутся и не съедят живую пищу.

    Энтомолог своим примером хотел показать нам мир в своих внешних делах, где неразумное существо оса действует чрезвычайно умно. Но журналисты наши поняли иначе: кузнечики – это мы, парализованные журналисты, а осы – большевики, и нас, заложников, когда придет время, истребят, как осы кузнечиков.

    Вечером пришел батюшка и сказал успокоительное:

    – Завтра все двери откроются.

    Двенадцать Соломонов

    В камере – редакции двух газет в полном составе, двенадцать Соломонов со всеми хроникерами, корректорами, конторщиками редакции и типографии. Редактор нашей газеты в те часы, когда он пишет обыкновенно передовые статьи, вскакивает с койки и начинает говорить о политике, к нему присоединяются другие Соломоны, и все они вступают в спор на многие часы, тогда кажется, будто голодные гложут кость, гложут и гложут.

    От Соломонов и курильщиков спасает нас только строгая конституция коммуны: в 11 часов спускаются койки, тушится одна лампа, на другую надевается колпак, разговор и куренье прекращаются. Мое место возле парашки, и спать очень трудно. Измученный, подхожу к дверной решетке покурить, и пока курю, старик надзиратель тихонько говорит мне о том, что русский народ теперь, как Израиль, вышел из Египта, и в Палестину придут разве только дети наши, нам уж не видеть Палестины.

    Из окна видна стена, освещенная костром сторожка, за стеной темные деревья митрополичьего сада. Сторож сторожа спрашивает: скоро ли рассвет?

    – человек порядка, чиновник Министерства Продовольствия, совершенно голый, подходит к окну и делает гимнастику по системе Мюллера. Окончив разные упражнения, он одевается и будит всех:

    – Эй вы, контрреволюционеры, саботажники, поднимайтесь!

    Встает продовольственный диктатор, бухгалтер Государственного банка, и будит дежурного по камере. Надзиратель вносит хлеб, диктатор и дежурные режут хлеб на тонкие ломтики, делают бутерброды, заваривают чай.

    Медленно рассветает. Стена еще черная, внизу догорает костер сторожа красный, стена черная, небо чудесно светит, галки поднимаются с деревьев митрополичьего сада, галки большими стаями летят куда-то по голубеющему небу – чудесные птицы, родные. Их так много, что даже Соломон обращает внимание:

    – Куда-то воронье поднялось!

    и учитывают, но именно потому, что они люди учета, им никогда не понять.

    Примечание

    1 Король умер, да здравствует король! (фр.)

    Раздел сайта: