• Приглашаем посетить наш сайт
    Брюсов (bryusov.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    1922. Страница 2

    21 Мая. По наследству в семье Алпатов получил веру в прогресс, в постепенное совершенствование, эта вера его в процесс улучшения жизни однажды как бы нашла свой день осуществления: он внезапно поверил, что в наши дни и сразу это должно осуществиться. Учение Маркса было им приспособлено для толкования идейного своего общего душевного состояния, после чего он как бы слился с процессом установления на земле общего счастья.

    ... Она уехала.

    Он едет к своему делу, но дело его, будто большой громыхающий поезд, тоже как будто от него поехало вперед, конечно, вперед! но виновато он подумал про себя, что этот великий поезд идет, а он его не может догнать. И вот из туманной дали, как черная птица с железным клювом, обозначилось что-то совершенно для него новое, приближалось и как бы влетело в него и стало клевать в сердце, и каждый клев этого железного клюва вызывал мысль о «я», и это «я» было с ней, это «я» он сознавал как что-то чрезвычайно маленькое и в малости своей совершенно не подлежащее оправданию и даже вниманию, оно появилось, это «я», как в дурную осеннюю погоду появляется капля с крыши и капает ежеминутно, мерно на камень внизу, и на камне от многолетнего капанья заметное углубление. Так и это «я» начало капать, и за что бы он ни брался, никак он не мог заглушить это капанье. Бывали минуты просветления, когда кто-нибудь из его товарищей внезапно появлялся у него в комнате, не обращая на него никакого внимания, начинал рассказывать о их деле. Тогда он внезапно загорался и спешно обрекал себя этому делу и тут же говорил о своих планах товарищу, и тот (доктор) уходил, ничего не замечая. Но скоро после ухода, сначала вовсе не больно и как бы даже сладко, являлось откуда-то предложение на минуту остановиться и подумать о своем, а именно вот о ее странных словах: «Поймите, что для нашего брака у вас должно быть хоть какое-нибудь положение, создайте его».– «Это долго, почему же нельзя без... положения?» – «Можно, но... я, конечно, не посмотрю ни на что и готова идти за вами, но почему же я сказала: положение».– «Значит, вы не уверены, что меня любите». Она смутилась и вдруг бросилась к нему, заметив его страдание; целовала его и вдруг как бы вся ослабла и откинулась на спинку кресла с пылающим лицом и полузакрытыми глазами, она отдавалась. Но ему это было рано, он встал, зашел с другой стороны кресла, поцеловал ее в лоб и, весь сжавшись, отошел к окну, стоял долго, прислонившись лбом к холодному окну... «Нет! – сказала она,– все кончено»,– и она уехала.

    И если бы я в этот миг воспользовался,– она была бы моей женой, а положение? Если жена, то положение, а если так самим жениться, то положение не нужно. «Я сама себя не понимаю»,– тоже созналась она ему. И вдруг они разошлись, и навсегда. Выйти замуж она не может без положения и пойти с ним, как подруга, и забыть про это положение она не может. Многие говорят, что он может ее взять, сама же она не пойдет.

    Капля, падая на камень, четко выговаривала: «Я!» Камень большой и крепкий, ему лежать еще тысячу лет, но капля одна и существует одно мгновение, и это мгновение – боль о том, что я мала и бессильна. «Я – маленькая!» – выговаривала каждая капля, расставаясь с жизнью своей навсегда. За нею падала другая капля, и другая точно так же выговаривала: «Я – маленькая». И «я» этого человека с каждою каплей повторяло: «Я – маленькая». Никуда нельзя уйти от этих падающих капель, пусть будут люди вокруг, вот кабак, пилят скрипки, поют и смеются, а рядом сидит человек пожилой и, выпив глоток пива, почему-то сам с собой чуть-чуть слышно подвывает, очевидно, стесняется и в обществе выработал себе приличный вой, если бы не общество, он выл бы, как пес под забором. А человек пожилой, ему за сорок, и лицо пожилое, значит, было и «положение». Алпатов знает хорошо все: его бросила жена, и теперь он ходит в пивную и тихонечко на людях воет. Если идти по улице, двигаясь, можно пропустить множество народу мимо себя, как рыба пропускает множество воды через жабры, незаметно для себя, хватая себе только пузырьки воздуха. Так Алпатов пропускает тысячи людей, но непременно встречается глазом с тем, кто ему нужен: вот заунывно в тумане раздался рожок, и будто по этому рожку выходит молодая женщина, ее глаза широко открыты и не видят никого, ничего, в глазах безумное счастье и свет... но счастье нездешнее: это тот свет. «Сумасшедшая!» – послышалось среди рыб, (1 нрзб.) вздрогнул и бежать скорее, добежать бы до дому, скорее в дом, с крыши все падает капля и выговаривает свое и показывает ему на себя: «Я – маленький».

    Сосед по вагону смотрит на него, не спуская глаз, какое-то очень знакомое лицо: рябое, желтое, в косоворотке, сверх пиджачишко – человек! так, мельчайшая капля, приказчик из красных рядов, аршином отмеривал ситец весь день и больше ничего, и смотрит на него любопытно, разглядывает – по какому же праву? Маленький маленького? Леденящий ужас его охватывает; краснорядец хитро улыбается, прехитренько, и ближе, все ближе к нему наклоняется и вот у самого его лица и выговаривает:

    – Осмелюсь вас спросить, вы, впрочем, меня извините, я не то, чтобы вас побеспокоить, и собственно из любопытства спрашиваю: вы не племянник будете Марии Ивановны Алпатовой? Ну, так и есть! вы, вы: Михаил... Михайлович? ну, конечно, Михайлович! бывало, все под ручку тетушку водил к нам в красные ряды и посадит на стульчик, а я раскидывал ситец для вас. Слышал, слышал, в Германии изволили учиться? и потом все дальнейшее – все знаю. Вы ученый человек, я очень хорошо понимаю, и встречи с вами искал из-за чего, собственно? а я тоже читатель и ответы искал в разных книгах, ну, как вы думаете, есть ли ответ? Я ведь не про общее спрашиваю, а на каждый случай жизни. Вот, извольте видеть, солнце садится на крышу, будто кровь, вы мне можете ответить, почему оно именно вот сегодня красное, может быть, оттого, что вчера было желтое?

    Алпатов с изумлением смотрел на краснорядца и с ужасом чувствовал, что ответ он дать не может, кроме как «преломление лучей в атмосфере», он хорошо понимал, что краснорядцу это не ответ и что он совсем о другом спрашивает: как именно такой случай вышел, не почему, а как...

    Можно объяснить разложением луча в (1 нрзб.), краснорядца это не удовлетворит, и он будет почтительно таращить глаза, но про себя будет готовить новое «почему?» и (2 нрзб.). «Причина, так сказать, окончательная». Впрочем, Алпатов и ближние причины знал поверхностно, он молчал, а краснорядец все ожидал и ехидно улыбался Алпатову, ясно было, что краснорядец просто издевается над его образованием.

    – Как же так? вот вы учились, и очень долго, я не учился, и мы одинаково не знаем.

    – Да, не знаем,– сказал Алпатов.

    – Но для просвещения (1 нрзб.) вы нашли какой-нибудь вывод, я слышал про вас многое, тетушка ваша по всему городу (1 нрзб.) рассказывала, как вы страдали в тюрьме, из-за чего, собственно. Вот, хотя бы Л. Н. Толстой, я его умнее не считаю ответ: он это для себя, своим руководством, а вот чтобы не своим, есть такое мнение.

    Алпатов отвечал, что у них в партии своего нет ничего.

    – Как же без своего, а не есть ли это ваше заблуждение...

    Ехидно улыбнулся он, простился почтительно и оставил одного, поезд долго стоял, и капли опять падали с крыши, Алпатов (2 нрзб.) обобраны и кем? (2 нрзб.) ответа не дал – и сколько лет? (1 нрзб.) ответа не дал: поезд уходил огромный, громыхающий и там все свое, а я? Капля виновато, падая, отвечала: «Я – маленький».

    (Доктор-разрушитель и Алпатов-созидатель – психология разрушителя и созидателя.)

    В семейной драме Толстого – он виноват тем началом брака (идиллия) и что не ушел раньше. Чем виноват маленький человек (Соф. Андр.), что он маленький.

    Революция делает то же, что делает ветер в природе: рожденный неравенством распределения тепла по земле, ветер равняет тепло и всюду разносит семена, но растут семена сами, пользуясь теплом и светом солнца и питаясь от земли и воздуха.

    О. Иван на ночь сказал матушке:

    – Я вчера видел во сне, что ты ко мне ночью пришла и просила меня, чтобы я с тобой обошелся по-супружески.

    На другой день матушка ему на ночь говорила:

    – О. Иван, ты правда видел такой сон?

    – Да, матушка, видел.

    – А я видела, будто Бог дал нам дочку.

    После этого разговора о. Иван вдруг понял, отчего его матушка такая стала лютая. Вспомнил он, как матушка любила телушку и звала ее «дочкою», и купил ей хорошую симментальскую телушку.

    На Руси есть две партии, одна: мужик, бык и черт, другая – мещанин, купец и поп, а еще есть интеллигенция, которая враг и себе и всему народу.

    Жоров (журавль) – коммунист в штанах Галифе.

    – А будет вот как: легли спать – была милиция, встанем – будет полиция.

    – Откуда она возьмется?

    – Откуда! да она вся сейчас тут и все видит, кто прав, кто виноват. Утром проснулись: пожалуйте на суд. Где, говорите, полиция? – а вот где. Едет по дороге Жоров, я иду. «Отец,– говорит Жоров,– садись подвезу. Скажи,– говорит,– откровенно и без боязни, как тебе эта жизнь кажется?» – «Как кажется? а вот пень стоит, обряди его, и пень будет красив».– «Нет, ты эти притчи брось, а прямо скажи».– «Прямо,– говорю,– провал».– «Ну, и я так думал». Ночью милиция, а завтра встанем – полиция.

    – Как же это будет?

    – А то знаешь, как? «Я – комиссар». Понимаете, вот какая тут тайна, а вы говорите, откуда возьмется полиция. «Я,– говорит,– комиссар».

    «Нравится вам это или не нравится, а ежели назвался осью, терпи деготь, назвался колесом – терпи грязь. И что мне стрелы в камень пущать, я лучше приберегу стрелу на серую утицу, камень же я возьму и обойду».

    Временами бывает у меня, и часто бывает, что кажется, я никого, ничего не люблю, но и в такие дни я чувствую, что может прийти полоса, и я залюблю, я не понимаю, когда говорят про любовь, как процесс какой-то ровный и постоянный, и это, должно быть, неверно, этого нет, даже телега скрипит, если ее не помажешь дегтем, но разве сердце человеческое всегда ровно подмазано, и особенно в наши-то дни.

    Заметки к работе: 1) На площади речь оратора понимается, как связать советское время с земледелием; 2) Совокупление с мельничихой; 3) Воровство не касается Азара Григорьевича. Высоко на холме в лучах заходящего солнца женщина стояла, как церковь. Около того дня, когда солнце повертывает на тьму, перестают петь птицы.

    23 Мая. Михаил.

    Я могу слиться с революцией, и она станет для меня все, но если выйдет спор, то «Я», конечно, больше революции.

    И вот...

    Тогда все добро, сделанное мною людям, вдруг становится против меня востряком (у добра изнанка вострая), но луч утренний вливает в сердце такую доброту, такую любовь, сияющий выхожу я к тем, на кого имел зло, и они мне кажутся такими милыми, и я изумляюсь, как мог я вчера презирать их; тогда говоришь: бесконечно добро солнце, прощает оно решительно все – это великодушие.

    То, что было вчера, пришло, казалось, как счастье, сегодня вошло в колею и там где-то живет, а у себя опять пусто.

    В Следове сгорела половина, другая половина теперь имущество свое выбрала в соседнюю церковь, оттого, что погорельцы хотят сжечь несгоревших. Единственная причина этому, чтобы всех поравнять: пожар произошел по случайности.

    Любовь различающая.

    Всякое животное, имеющее особое имя,– отличается от всех своего рода: в него перешла любовь человека, его бога.

    Класс кажется муравейником, и учитель (1 нрзб.) до того, что вызывает муравья из муравейника. И может быть такой человек вызывающий – и названный муравей прибежит.

    Зло есть образ нашего плена, Добро – образ нашей свободы.

    22 Июня. «Мирская чаша» – повесть в 2 1/2 листа (100...) написана с 15 Апреля по 9 Июня.

    Социализм едва ли есть новая вера, это пустое место, по которому мчится ветер злобы от пролетария к буржуазии. Но по развитию социализма можно судить о глубине бездны неверия, в которое впал современный человек.

    Не сомневаюсь, что рукою вашей владеет Бог, но язык ваш лепечет на того же Бога хулу, и потому дело Божие останется, а ваши имена будут вспоминаться с отвращением и ими пугать будут детей, как именем Атиллы и Робеспьера.

    Потому что и Христос, чтобы привести нас к Богу, однажды пострадал за грехи (наши), праведник за неправедных, быв умерщвлен по плоти, но ожив духом (От Петра, 1, гл. 3, 18).

    Иначе, разорви сердце и разломай голову,– не поймешь воскресение Христа, но если так понимать, мало утешения тем бесчисленным детям природы, влюбленным в плоть, в которую заложена идея бессмертия, сначала просто как чувство жизни и потом любовью к детям. Вот если в теле смертельный удар или жил только для детей и дети погибли,– тогда и нужен Христос – конец. Так что Христово учение есть спасение для смертельно раненных, а вся безмысленная масса здоровых людей и детей ждет от воскресения Христа воскресения тела, жизни. Постигнув тайну Христа, я должен жить надвое, разделив поведение свое к равным мне и младшим (детям), и потом между духовными отцами надо установить лестницу, во главе которой Христос и ниже его по ступенькам архиереи, попы, дьяконы, дьяки, и конец лестницы упирается в подсолнечную ликующую тварь.

    Итак, Христос – это смерть.

    Есть два основных фактора человеческих союзов: пол (родовой союз) и смерть (духовный союз). Чтобы образовалась духовная связь, нужно умереть для пола, рода, собственности. И если хочешь проповедовать коммуну, то нужно Христа проповедовать.

    Рассказать вам сон? да разве сон можно рассказать! Тайна есть в каждом сне такая, что самому до нее не додуматься, и только со стороны ведунья еще может сказать, что это значит и что ожидает. Все пути деревенские ведут к бабушке, у нее есть вода с двенадцати колодцев, и бабушка сидит и шепчет в бутылку молитвы, те же самые наши молитвы, для всего эти молитвы действуют. Свинья не огуливается, на нее надевают рубашку беременной бабы, задом стоит к ней баба и дает через свой зад колобок.

    16 Июля. Над нашим домом летает из Москвы в Берлин аэроплан, заслышав его, Ярик бросается из комнаты на балкон и ожидает, как вальдшнепа, потом провожает глазами, пока не скроется.

    Жизнь, как солнце, без-человечна вокруг меня, а тем, куда летит аэроплан, за границу, там многие с восторгом смотрят на Россию, как на распятого Бога.

    Не только за границу, довольно в Москву поехать, чтобы чуть-чуть душа отошла, и сам начинаешь подумывать о миссии.

    Но миссия предполагает сознание и добрую волю,– где же сознание в 149 миллионах (предполагаю, что 1 мил. из 150 сознает миссию),– не вижу этого сознания.

    Может быть, Россию надо представить себе как организм, и 149 – тело, а миллион – дух, и распятыми является партия коммунистов? нет,– не понимаю, и невозможно понять без какого-то существенного пропуска.

    на великие революции.

    Деревня – мешок злобно стукающих друг о друга костей. Конец июля. Месяц, туманы, крепкие росы. Отавы растут. Везде жнут рожь. Еврей в Дурове сказал мужику с пудом муки: «Проходи, проходи, не нужно, ты думал, за пуд муки можешь весь город купить, отошло время: хлеб дешевый».

    В глуши мы все еще считаем ценности пудами муки, но в городах считают деньгами. И ясно видно теперь, что время труда земледельческого бесхитростного и простого, как мерителя ценностей, отошло. Пуды – ломовая работа, деньги – хитрость. Теперь можно жить хитростью, и разные интеллигенты, адвокаты, инженеры возвращаются в города.

    Бывало, мужик с пудом муки вламывался в город и накупал себе всякий господский хлам (шкаф в пол-избы). Теперь иллюзии все исчезли, и он возвращается к своему корыту, и городские товары возвращаются назад в сундуки (история енотовой шубы).

    В Иваниках все машины, искусственные удобрения, клевера, хороший управляющий (латыш), и все-таки имение не может свести концы с концами, а мужик работает все горбом и не только себя кормит, но и других. Оттого, что он привык работать при легенде,– работа для себя: тут он работает и не ест. А мужик-рабочий ест и не работает.

    Исчезли иллюзии интеллигента о сверхличном деле, служении и проч.,– теперь каждому жить хочется, потому что он испытал, что значит быть голодным не по доброй воле, а по неволе.

    Ведь мы же в России живем и по необходимости должны мерить жизнь свою русскою меркою, пусть где-то на свете есть машинно-легкий пуд хлеба, в России он добывается при условии существования человека в аду: условия деревенской работы – адские, живет человек без грамоты, без всяких радостей, в дикой неволе, в муках, вшах и болезнях, и тут рождается пуд муки (отсюда и вшивые поезда коммуны и все прелести).

    У кого есть совесть, кто это знает, чувствует,– какой мед своей хитрости (таланта, удачи, творчества, изобретательности) может дать сознание своей правоты, довольства без вкуса полыни во рту: в России всякий мед пахнет полынью и горчит.

    Какой удельный вес, напр., слова, должен быть, чтобы оно дало удовлетворение творцу его, это слово должно быть пророческим и никак не служить только забавой и развлечением, – такое слово мы ждем от искусства.

    А дело – оно, кажется, должно быть таким всеобщим, что свое в нем бы исчезало: о себе думать – маленькое. Но мы непременно должны быть большими, мы – большевики. И тут я ловлю себя: это прошлое, теперь хочется просто жить после голода. Характерно, что средний интеллигент сводит счет с народом: он говорит, что больше ему не должен.

    Очерк литературных встреч. Блок, прочитав «Колобок», сказал:

    – Это не поэзия, то есть не одна только поэзия, тут есть еще что-то.

    – Что?

    – Я не знаю.

    – В дальнейшем нужно освободиться от поэзии или от этого чего-то.

    – Ни от того, ни от другого не нужно освобождаться (вот как Морозов)...

    Розанов схватил на лету Блока: «Хлысты, все они хлысты, вот тоже и он...»

    В литературную среду я вступил с чувством собственника – совершенно новое для меня состояние. Что-то завелось во мне самом, и я почувствовал себя свободным в отношении «политики». На свете едва ли есть человек, более неспособный к политике, чем я, но это не была политика, таким словом называлось особое состояние хаотической личности в стремлении к реализации себя жертвенно или властно. Но как только завелось в себе нечто свое, такое же реальное, как дом, земля, семья, – интерес к этой «политике» пропал и это состояние представилось даже почти как враждебное. С тех пор как я написал первую книгу, я стал собственником, и, будучи извне величайшим пролетарием, внутри себя стал собственником, враждебным пролетариям, которые в себе ничего не имели: такою представилась мне вся русская интеллигенция, и с этого момента я сказал себе, что я – не интеллигент.

    Другие по своему воспитанию и образованию входят в литературную среду естественно, и им это, как дар свыше или как наследство, для меня же переход от политической невежественной интеллигенции в среду людей культурных сопровождался как бы крещением и таким чувством свободы, что я до сих пор считаю свое дело святым делом, не имеющим ничего общего со всякими другими делами.

    После Ильи утренняя роса поседела и даже в солнечный день долго оставалась седой и бриллиантами сверкала только к обеду. Рожь собралась в снопы, снопы в бабку, как цыплята под наседку. Ситчики гречихи потускнели. Зазеленели крепкие седо-росяные отавы.

    Стаховичей, как теперь считать – прекратился их род или продолжается? Конечно, прекратился, потому что род составляет и дух, а тут осталась только кровь. И род, и народ то же, от него остается лишь кровь, если разрушились культурные классы.

    Мария Михайловна Энгельгардт, эсерка, оставила политику и притихла, зарылась в деревню для охраны здоровья своей матери. Досиделась в деревне до того, что хотела швырнуть в своего начальника чернильницей, как бомбой, но, подняв чернильницу, облилась чернилами и не швырнула. Когда в конторе повесили противоэсеровские прокламации, она их сорвала и дала подписку коммунисту Лосеву, что всегда их будет срывать. За это ее посадили в тюрьму. (История 30-тилет. девицы.)

    Председатель Ячейки Лосев ничего не работает: пьянствует, ежедневно доносит все подробности о жизни интеллигентов в Чрезвычайку. Он, пожалуй, принципиален: ненавидит господскую природу, чует, ее, как собака, и вы можете ничего не сказать, ничего не касаться, он только увидит вас и возненавидит, скажет: «Природа его такая».

    Мужицкая политическая экономия простая: единственный измеритель ценностей – труд, важный в добывании хлеба и только хлеба, потому что скот, напр., держится в общем не для молока, а для навоза,– навоз для хлеба,– все же остальное на свете добывается хитростью.

    Коммуна бытовая есть целиком детище общинной деревни, и вошь поползла из деревни и всё. Интеллигенция виновата лишь в том, что расшевелила деревню.

    Вторая половина мирской чаши: Весна (сон: деревья кланяются, зовут на родину). Алпатов идет в родной город (Елец), вокруг него легенды: что вся земля подымается на какого-то врага. Город в осаде. У стенки.

    Нить: национальное чувство, прекрасное, как световой пейзаж голубой весны по мере хода весны (запахи, цветы), все крепнет и доводит до желания победы белых, а это к тому, что белые, приняв героя (1 нрзб.) за еврея, хотели его расстрелять, Друзья родины (Кожухов) и рожи родины (Голиаф).

    Родина в голубых снегах

    На колесах

    Евреи: Софьи Давыдовны

    двоюр. брат

    Чека чекит

    Чувство родины – Родной

    город – граница Моск. госуд.

    у степи (Дикое поле)

    Казаки – Илья Муромец

    Сон: деревья кланяются

    Коммуна? – кому на.– Да, кому – на, а кому – бя. Тень загробная.

    Гражданская тоска: неужели, в конце концов, Семашко, когда жил в деревне доктором, «все презирал в ней и ненавидел» и был прав, для жизни – тут нет ничего. Похороны – красивейший обряд русского народа, и славен русский народ только тем, что умеет умирать.

    Жена сапожника сказала, что в деревне живет человек для скота, для свинок, коровы, лошади, а в городе человек живет для себя: надо в город ехать (т. е. пользоваться тем, что наготовлено в деревне «не для себя»).

    – но есть история власти над русским народом и тоже есть история страдания сознательной личности.

    Мужик готов служить корове, лошади, овце, свинье, только бы не служить государству, потому что корова своя, а государство чужое (казна).

    18 Августа. Милая Варя живет со мною по-прежнему, та самая Смольнянка с шифром, прозванная подругами «помидоркою». (А говорят, романтизм – это средние века!) Странное сумасшествие, когда живешь и получаешь за него почет.

    Повесть про Ивана Сергеевича Кожухова

    Милый Иван Сергеевич! и не выдумываю ли я его недостатки, правда, не я ли это в том, что мне кажется его недостатком? Вот что меня раздражало всегда: сидите вы с ним в комнате вдвоем, беседуете задушевно, и такая радость вас охватывает, что нашли вы себе друга такого умного, такого верного и такого русского; в простоте душевной говорю русского, знаю, что такое русские люди, и готов среднего русского сию же минуту променять на обыкновенного немца, но в редких встречах вся моя горечь, злость покидает меня,– я сам русский! – и тогда в простоте говорю себе: ну, что же может быть лучше русского человека, такого, например, как наш Иван Сергеевич. Никакого национализма и даже славянофильства я из этого не вывожу, повторяю, что в простоте это у меня выходит и никакой критики разума это чувство не выдерживает. Когда я сижу с ним и беседую – чудесно, а вышли с ним на улицу, и начинается раздражение. По Торговой улице от Поповской гостиницы и до конторы Нотариуса Витебского всего 10 минут ходьбы, а с ним нужно идти два часа, не меньше. Только вышли на улицу, сейчас же кто-нибудь: «Иван Сергеевич, на два слова», - и тянет его за рукав. Вы дожидаетесь у магазина, разглядывая миллион раз виденные вещи, а он шепчется, и эта драма чувств его на лице точь-в-точь такие же, как в интимнейшей с вами беседе, кончилось перешептывание, а уж гут возле (1 нрзб.) другой кандидат, и опять у Ивана Сергеевича точь-в-точь, как с первым собеседником, и так часа на два вы совершенно забыты, Иван Сергеевич принадлежит всем. Вот недостаток, или это достоинство?

    1) Если для одной работы про Елец во время революции, то привезти дневники, перевязанные зеленым шнуром, с пачкой бумаг, не сшитых (во второй пачке нет бумаг и зашнурованы они накрест).

    2) Если для издания книги, то, кроме того, две папки, одну коленкоровую, другую простую (только не синюю, с красной полосой внутри).

    19 Августа. Преображение. Выехал из Дурова во вторник 2/15 Авг.

    В среду Цекубу, Лежнев, Союз писателей, в четверг чтение у Кричинского, в пятницу вечер т. Осинского.

    Любовь раз-личающая есть свет солнца, преломленный в душе человека-художника.

    Раб обезьяний. 19 г. XX в.

    Мирская чаша. Историческая повесть эпохи 19 года XX в. Луч солнца преломляется в душе человека светом любви различающей.

    (Мысль неизвестного прохожего.)

    23 Августа. За неделю «раб обезьяний» устроился: паек, комната, «Ватага». Троцкий сказал Пильняку: что для него Россия всегда была путь и что, если в Италии будет революция, то он поедет в Италию. Пильняк ответил, что ему ехать некуда. Для одного Россия – средство (путь), для другого – цель.

    24 Августа. Читаю в «Звене».

    В Москве и Петербурге арестовано и высылается за границу около 200 литераторов, профессоров, инженеров. И все наркомы занимаются литературой. Даются громадные средства на литературу. Время садического совокупления власти с литературой.

    Выяснилось из беседы с Воровским, что нечего думать посылать обезьяньего раба в цензуру, и потому решаюсь написать письмо Троцкому.

    Письмо к Троцкому

    Уважаемый Лев Давыдович, обращаюсь к Вам с большой просьбой прочитать посылаемую Вам при этом письме мою повесть «Раб Обезьяний». Я хотел ее поместить в альманахе «Круг», но из беседы с т. Воронским выяснилось, что едва ли цензура ее разрешит, т. к. повесть выходит за пределы данных им обычных инструкций. За границей я ее печатать не хочу, так как в той обстановке она будет неверно понята, и весь смысл моего упорного безвыездного тяжкого бытия среди русского народа пропадет. Словом, вещь художественно-правдивая попадет в политику и контрреволюцию. Откладывать и сидеть мышью в ожидании лучших настроений – не могу больше. Вот я и выдумал обратиться к Вашему мужеству, да, советская власть должна иметь мужество дать существование целомудренно-эстетической повести, хотя бы она и колола глаза.

    (Зачеркн): А я лично чувствовал бы свои руки развязанными и, освобожденный, может быть, написал бы и не такие горькие и тяжкие вещи. Впрочем, мне кажется, я ломлюсь в открытую дверь. Подумайте, сколько картин русской жизни, изображенных за границей, потеряют свой политический аромат, если здесь у нас, в госуд. издательстве скажут моей повести: «Да, так было в 19-м году».

    «в коллективе»), но сейчас без этого домика проявиться невозможно художнику, и весь мой грех в том, что я в этой повести выступаю индивидуально.

    Ну, да это Вы сами увидите и поймете. Не смею просить Вас о скором ответе, но сейчас меня задерживает в Москве только судьба моей повести.

    Примите привет моей блуждающей души.

    Михаил Пришвин

    Москва. Тверской бульвар, 25, Общежитие Союза Писателей, Михаилу Михайловичу Пришвину.

    она сыграет большую роль среди молодых писателей, которые пишут о революции, затвердив на зубах себе платформу приятия, она их научит танцевать не от печки. Боюсь я, что процесс революции русскую некультурную интеллигенцию отучает воспринимать.

    Боюсь, что Вам, государственному деятелю, будет слишком чужда моя повесть, и подчас мне кажется дико даже посылать Вам ее.

    Предисловие к «Черному арабу»

    Обегав пол-Москвы в поисках своей книги, встретился я, наконец, с Степаном Ильичом Синебрюховым (издат. «Колос», угол б. Чернышева и Никитской), и он разыскал где-то с большим трудом кое-что. Признаюсь, с удовольствием я прочитал их и отдохнул душой над «Черным арабом», потому что он вывел меня из тупика человечины, куда упирался мой дух в эти годы. И вот я решился издать «Черного араба» вновь, в расчете посильно удовлетворить то чувство согласия, к которому стремятся сейчас и без которого невозможна, по-моему (хотя бы в минимальном количестве), культурная работа. Поэтому не осудите меня, читатели, что сначала я даю не свое новое, а свое старое, бывалое, которое помимо воли-сознания живет с нами.

    Это одно, к читателям, а другое к молодым писателям, в которых вся наша надежда. Я предлагаю им для будущей огромной синтетической работы художественного осознания воспользоваться и моим «этнографическим» методом художественного изображения действительности. Сущность его состоит в той вере, заложенной в меня, что вещь существует и оправдана в своем существовании, а если выходит так, что вещь становится моим «представлением», то это мой грех, и она в этом не виновата. Поэтому вещь нужно описать точно (этнографически) и тут же описать себя в момент интимнейшего соприкосновения с вещью (свое представление). Попробуйте это сделать, и у вас непременно получится не безвкусное произведение для читателей и чрезвычайно неудовлетворяющее себя самого, а это-то и нужно, чтобы открыть путь. Он мне открывается в работе искания момента слияния себя самого с вещью, когда видимый мир оказывается моим собственным миром.

    (как (1 нрзб.) нам народники) нужно нам учиться у простого народа, а глазу его, как он смотрит на мир. Вот почему я и толкусь всю жизнь среди наших крестьян. Этим я не зову писателей «в мужики», зачем это нужно, когда стихи (1 нрзб.) в революции перед нашими глазами. Но теперь, когда для поисков стихов не нужно ездить в Средн. Азию, а только выглянуть в окно своей комнаты, (1 нрзб.) ставится вопрос о раздвоении себя и вещи. И тут я предлагаю точные записи факта и своего интимнейшего к нему отношения.

    Гению, конечно, не стоит считаться ни с каким этнографическим методом, а просто написать то, что увидит, но ведь это мы своей сложной работой подготовили путь к его простоте.

    К сожалению, задача моя дать для читателей определенного настроения книгу не позволяет мне представить для писателей весь мой тележный путь искания простоты и достижения, но все-таки рассказы «Черный араб», «У горелого пня», «Любовь Османа» мне кажутся довольно просты, по крайней мере, мне они сейчас после долгой разлуки с ними доставили удовольствие. А в следующей книге я вам с очевидностью докажу, что для изображения народных масс в их движении мой метод «этнографический» (то есть точного описания с поправкой на субъект) незаменим и дает нам настоящую историю, а не ту научную отсебятину, которую называют обыкновенно научной историей.

    «Зима прощается яркими звездами, весна приходит сухими тропинками. Хочется взять посошок и пойти по тропинке весенней, догнать другого, поздороваться, поговорить, попеть где-нибудь вместе в деревне и расстаться потом так, чтобы дети деревенские долго помнили веселого странника.

    Голубем встрепенулась радость в груди: зима прощается яркими звездами, весна приходит сухими тропинками.

    »

    30 Августа. Талант в душе его трепетал, как у созревшей девушки под летней кофточкой на быстром ходу трепещут молодые груди.

    Возле Кремля. Казалось, я пролетарий, у которого нет ничего, и вдруг представилось, что не добровольно, а насильно я должен покинуть родину, и оказалось, что родина – дом мой и мне предстоит новое разорение.

    О прозе

    Из нового в художественной прозе я читал кое-что, и говорить утвердительно ничего не могу, но мне кажется характерным явлением в прозе нашего времени усвоение манеры письма А. Ремизова, исходящей от Лескова. Из старых учеников Ремизова всплыл Замятин, завтра, наверно, всплывут другие, еще мало известные. Крепкий мастер школы Соколов-Микитов, юный Никитин, вероятно, совершенно не зная Микитова, написал яркий рассказ «Пес», так что очень похоже на Микитова. Меня это, с одной стороны, очень радует: еще лет десять тому назад я говорил Алексею Михайловичу Ремизову, что он будет основателем школы, и настанет время, кохда он, не читаемый и поругаемый, будет усвоен и широко признан. И так мне кажется, что в прозе сейчас происходит усвоение и переваривание мастеров революционной эпохи русской литературы, несправедливо окрещенной словом «декадентство». К сожалению, я вступил в литературу уже во второй период ее революции, когда декадентство стало называться модернизмом и было в таком же соотношении, как теперь большевизм к коммунизму, в то время в кружке родоначальников декадентства был издан декрет по всему литературному фронту: долой лирику в прозе, давайте эпос, большой роман. В короткое время от бесчисленных имен литературной революции осталось очень немного, но эти имена зато твердо осели памятником замечательной эпохи русской литературы. В сущности, эта революция декадентов была началом (2 нрзб.), это была литература Европы, всех ее эпох, опрокинутая в чан русского варварства. Правда, очень похоже на революцию большевизма с ее идеологией европеизации. И вот тут, все усваивая, все замечая, сидел с неизменной своей святой Русью Алексей Михайлович Ремизов. Бывало, прежде на Руси можно ли было сказать просто: «Я люблю свою родину». Понятия «родина» и «отечество» усваивались по Иловайскому в детстве и потом у интеллигенции оставались надолго вопросом. Как просто сказать – полтораста миллионов неграмотных дикарей, организованных в целое царской властью,– родина? А тут еще святая Русь, где она? есть! но как это вслух сказать? А вот как- нужно ввести поправку в виде черта. Вот почему у Ремизова везде черт. и портреты его были в «Огоньке», «Сатириконе» всегда с чертом. Такая динамика прозы Ремизова, и на ней вычурный стиль, словечко к словечку (4 нрзб.) XVII века.

    И вот шевельнулись огромные массы народа, показались во всей своей наготе: настало время, когда Русь можно сознать.

    Анкета о самоопределении мыслящих людей нашего времени:

    1) Шмелев. Ненавидит пролетариат как силу числа дрянных людей; дворянство, напр.,– то имеет кусок благородного человека, а что имеет в себе пролетариат?

    2) Пит. Сорокин. Пролетариат как соц. класс во всех отношениях ниже других, напр., в физическом отношении, грудь его и т. д.

    4) Мандельштам. Это их дело, оно нам всегда ненавистно, и мы им ненавистны, но мы не можем с ними бороться,– бороться с ними все равно, что бороться с поездом, напротив, нам нужно чувствовать так, что они нам служат.

    5) Орешин. С этой силой нам незачем бороться, потому что она существует временно, ее скоро победит трудящийся человек (мужик).

    6) Лежнев. Мужик, мелкий буржуа – вот всему основа, и он, формируясь, овладеет процессом.

    Поэт Клычков, сын деревенского кулака Тверской губ., говорит на о, великолепный сильный парень на вид, и с первых же слов жалуется на свою жену, что она точит его весь день.

    – Точит женщина,– говорю я,– потому что у нее нет детей.

    – Сама виновата.

    – Чем виновата?

    – Скоблится.

    С виду бульвар такой же, как прежде, но, всматриваясь, видишь то, да не то – какая-то легкая толпа, неоседлая, тыл гражданской войны...

    – мокрицы ползают по стенам, двухвостницы: свергнуть Маркса и поставить царем Ленина, тогда провал и левых социалистов.

    Не люблю нищих, ненавижу принцип милостыни, но если случайно приходится подать и особенно раздать, то испытываю большое наслаждение.

    Правительство окопалось на войну с миром.

    Лежнев со своей «Россией» правы были бы, если бы выставили лозунг: «Помирать собирайся, а рожь сей»,– мудрейшее правило русского народа, забытое интеллигенцией, оно составляет поле для жизни, узаконивает «злобу дня» и вообще дает возможность людям жить. Иначе как бы нам теперь жить, в наше время, когда наше правительство окопалось на войну со всем миром и непременно все должно кончиться катастрофой. Но Лежнев не прав тем, что в этом хочет разрешить великое столкновение двух сил: рационалистического интернационализма и мистического национализма.

    Письмо Пильняку

    («Лектор, может быть?» – «Да, и лектор – его!»), он ценит «гуманность» и человек долга (окунает в прорубь, чтобы извлечь налог, другого способа нет), кроме того, он человек воли и дела («похож на Петра Великого» – что подчеркнуто). Я беру своего Персюка на чашу весов и кладу Вашего на другую: вот отбор из корявой народности (физическая сторона и под вопросом?!), у него алгебра, словарь иностранных слов и чувство долга. Чаши весов не колеблются, а пожалуй, тот и перевесит, если я поделюсь вариантом моей повести (оставляемом доме), где прямо сказано, что «Персюк в своих пьяных руках удержал нашу Русь от распада» (я не поместил эту смелую фразу, боясь, с одной стороны, враждебной мне ее рассудочности, а с другой – из «не сотвори себе кумира»). Есть и объективные данные в пользу Персюка: в моей аудитории некоторые лица заявили, что я открыл им глаза на хорошие стороны Персюка. Итак, объективно мой и Ваш Персюки стоят друг друга, но субъективно скрытое авторское отношение разное. Это субъективное отношение выходит из соотношения Персюка с другими стихиями: у Вас всей мерзости противопоставляется Персюк, у меня он едва отличим от мерзости и противопоставляется идеальной личности, пытающейся идти по пути Христа и распятого с лишением имени на похоронах «товарища покойника». Правда, я не посмел довести своего героя до Христа, но частицу его вложил и представил 19-й год XX века мрачной картиной распятия Христа. Получился, как Вы говорите, тупик для России. И я это признаю, потому что не весь свет в России. Скажу больше, не только Россия у меня в тупике, но и весь христианский мир у меня, выходит, в тупике («Голодные не могут быть христианами»). И так оно есть: наш социализм, будучи отрицательной, разрушительной силой, врывается в христианское сознание современного человечества. Вероятно, мы находимся накануне второго пришествия, когда Он явится во всей славе и разрешит наше ужасное недоумение или же совсем не явится и будет сдан совершенно в архив. Человечество сейчас находится в тупике, и самый искренний (несахарный беллетрист) художник может изображать только тупик. Не понимаю, почему нельзя изображать тупик, почему улица в жизни часто оканчивается тупиком, а художественное произведение непременно должно быть с выходом? Вот Вы сочиняете, что Россия спасет мир, и в то же время представляете ее лучшее в виде Персюков – Архиповых с карманным словарем иностранных слов и алгеброй. А чувство долга и энергии – разве это чувство долга и энергии не было у наших прежних городовых (вспомните Февральские дни), и солдат, и крестьян? Вы отметаете совершенно Карла Маркса из сознания Персюков, отметаете «Помазание Божие», но если ни царя, ни Маркса, то каким же сознанием подарит Россия мир? Остается национальное могущество, которое проповедует Лежнев в своей «России», мужицко-солдатское, и больше ничего.

    Так, дорогой мой, я, как словесник, большой ценитель игривости и эфирности Вашего таланта, в этом отношении я не сравнюсь с Вами, я этнограф, тележный человек, но раз уж Вы затронули тупики, то позвольте Вам сказать окончательно: в своей телеге я приезжаю в тупик и задумываюсь: как быть? а вы на своей верховой лошади просто повертываете в сквозную улицу – что же из этого? тупик с телегой остается как факт. И этот факт людям не нравится.

    Едва ли пошлю.

    8 Сентября. Какой-то Устинов в «Известиях» накатал статью, что беленький Пришвин получает паек, а пролетарских поэтов исключают, и еще, что разные Пришвины, не успевшие сменить своих «вех»... Вероятно, это отклики на чтение новой повести. Написать про писателя в газете «белый» – значит донести на него, поставить под надзор и даже ссылку... ну, вот: какая подлость! а человек он очень, может быть, хороший, вроде Орешина, и еще, может быть, больше: при таком «обществе» жизнь всех в отношении друг к другу меняется к лучшему. Вчера сидел на бульваре и наслаждался лицами молодых людей, смелыми, гордыми, прямо викинги какие-то взялись, куда девалась прежняя сонливость, как будто новая порода людей вывелась.

    Шапирштейн – какой-то неуловимый дух, которого нужно искать по всему городу, чтобы получить гонорар. Мы с Мандельштамом (сверхчеловек) шли к трамваю ехать в «Красную Новь» ловить Шапирштейна, и вдруг Мандельштам с криком «Шапирштейн!» бросился бежать по бульвару и долго, не сгибая своего позвоночника (аршин проглотил), подхватив ручкой ручку, бежал. Я не мог за ним угнаться, и оказалось, не Шапирштейн, а Лежнев (Алышуллер). В редакции «Красная Новь» Шапирштейна тоже не оказалось, служит здесь Мариэтта Шагинян, полуслепая, полуглухая, с очень добрыми армянскими бровями. Рассказывала про свое прежнее божество Гиппиус, какой она написала плохой дневник о революции, и что это вышло, верно, оттого, что они (Мережковские) люди властные, привыкли к комфорту, и революция всего этого их лишила. У нее в руках был журнал «Биокосмист», орган анархо-... кажется, спиритов, куда вошло и воскрешение отцов Федорова.

    «Раб обезьяний»: «Признаю за вещью крупные художественные достоинства, но с политической точки зрения она сплошь контрреволюционна». Я ответил на это Воровскому: «Вот и паспорт мне дал». Между прочим, Пильняк – единственный, кто предвидел ответ, сказав мне: «Нечего ждать от Троцкого чего-нибудь, он ограниченный человек, спец в своем деле, но в литературе неумный».

    Паспорт, во всяком случае, дан, и тут мне с необыкновенной ясностью наконец стало видно, что нэп вовсе не реальная сила и вовсе нет у большевиков декаданса, что большевики международная сила, и пока там, где-то в межнародстве, не будет согласия, они останутся при всей своей кажущейся фантастичности единственной реальной силой у нас.

    Еще я понял, что я в России при моем ограниченном круге наблюдений никогда не напишу легальной вещи, потому что мне видны только страдания бедных людей и еще теперь – торжество богатых и властных, что я под игом никогда не обрету себе в душе точки зрения, с которой революция наша, страдания наши покажутся звеном в цепи событий, перерождающих мир. В лучшем случае, если даже мне удастся совершенно очистить свою душу от эгоизма, у меня останется одна тема: Евгений из «Медного Всадника».

    Между прочим, Мариэтта Шагинян мне рассказывала о Блоке ужасные вещи, будто бы Блок умер не от физических, а от духовных причин, что в последнее время ею все вокруг убивало и никто из окружающих не понимал, что его убивало.

    Все время, пока я вот уже месяц в Москве бегаю, мне кажется, что это не я бегает и устраивает, что это существо живучее, проворное, жадное старается, как все, приспособиться, это какой-то действительно цинический сменовеховец или барон Кыш, все время я чувствую себя не только в обезьяньем мире, но и порождающим обезьяну.

    вокруг на улице бодрые, энергичные молодые люди. Встает ужасный вопрос: не я ли это умираю, как умирал Блок со своею Прекрасной Дамой? и тут непоправимо: если я не умираю, а живу и радуюсь, то чувствую в себе рождение обезьяны. Но не будь этого умирающего (уходящего) «я», то это вновь рождающееся существо и не казалось бы обезьяною. Проживу-то я еще, может быть, до 70 лет, но проживу непременно с обезьяною.

    Чувство масс.

    Чувство природы, которым обладают в большей или малой степени почти все художники слова, легко может развиться в чувство народа (и не надо это даже объяснять, почему), а чувство народа, если хорошенько поработать над собой, можно не «милостью Божьей», а вполне сознательно использовать для изображения масс.

    А как это нам теперь нужно!

    Выдвинулась на сцену истории огромная масса, и вчера мы были свидетелями этого события воочию, так что можно было вложить персты в язвы, и все-таки «Лагерь Валленштейна» и «Ткачи», пришедшие из чужеземной литературы, почти единственная (и, надо сказать, малоудачная) попытка изображения масс.

    А нужно чувствовать вперед не отдельные существа масс, а всю ее, как лицо, и это лицо чтобы стало героем, и из этого лица после выделились сами собой отдельные лица.

    Я писал всегда так свои «этнографические» книги, в свое время их очень хвалили, критики вскрывали художественное содержание из-под их этнографической оболочки, но все уговаривали меня перейти к личному началу и даже называли бесчеловечным писателем.

    Упорствуя в своем и оглядываясь теперь на сделанное, я очень хотел заразить своим примером молодых писателей, но как это сделать – вот большой вопрос для меня. Я однажды уговорил одного молодого человека уехать с собой на север, поделил весь север на две половины,– Карелию отдал ему, Лапландию взял себе, у меня вышла книга «Колобок», а он завяз где-то в болоте и не только ничего не написал, а дал слово никогда больше не ездить в глухие места.

    С тех пор я никого не учил, но сейчас я нахожу необходимым это сделать, потому что силы мои в одиночестве теряются, и, главное, не силы, а чудовищная бездна выдвинувшихся материалов давит меня, и сотрудничество стало необходимым.

    У поэтов это выходит само собой, но я не могу достигнуть этого иначе, как не уехав в новое место. И по-моему, это можно рекомендовать всем, кто начинает писать: новое место есть новый факт, новая данность, новая уверенность, и признаки ее выступают отчетливо.

    Я ловлю эти признаки слухом (ритм) и глазом (пейзаж), мускульное чувство (когда много ходишь) странным образом выводит (хотя версты считаешь) из пространственных измерений, пространство становится эфирным, и время без газет, без правил дня идет только по солнышку, тогда без времени и пространства мне видно: земля пахнула своим запахом, и все вокруг становится так, будто слушаешь сказку мира: в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе и так далее. Одним словом, человек заблудился, а ведь это-то и нужно художнику для восприятия реальности мира.

    Так я записываю былины и вдруг начинаю чувствовать по отдельным словам сказителей какую-то неловкость, в речах их попадаются городские слова,– что это такое? Оказывается, приблизился к району действия какой-то народной школы: началась ломка языка, памяти народной, слова пошли обыкновенные, и то чувство народной массы глохнет. Я не против школ и города, но у меня от близости их чувство массы теряется, совершенно ясно представляю, что если бы я взял предметом своего чувства город, то оно потерялось бы при соприкосновении с лесами.

    Недаром сказка начинается смешением времен и пространства: в некотором царстве, при царе Горохе, она выводит нас из категории времени и пространства для того, чтобы представить нам вещь, как она существует без этого, или, как говорят философы, в себе.

    – сказка.

    История русской литературы отведет много страниц жизни и творчеству писателя, который в смутное время русской литературы устраивал себе окопы из археологии и этнографии, доставая из родных глубин чистое народное слово, и цеплял его, как жемчужину, на шелковую нить своей русской души, создавая ожерелья и уборы на ризы родной земли.

    Это, конечно, Ремизов, никто, как он такой. Замятин, Соколов-Микитов и, в последнее время, молодой Никитин – это все его ученики, а таких учеников, которые у него научились и грамоте и пошли своей природной кондовой дорогой (Шишков, напр.), и не перечесть. У Ремизова была любовно открыта дверь для всех, и валил валом к нему народ литературный, для всех тут была безвозмездная студия.

    Немудрено, что теперь пошла Ремизовская школа, и когда скажешь так – всякий понимает. Каждый удивится, если сказать: школа Леонида Андреева, Мережковского, а Ремизовская школа – всякий поймет, есть такая школа Лескова – Ремизова.

    И очень хорошо, что так: слово сохраняется, слово открывается. Но все ли это?

    «Понедельник», спешил уехать на дачу вылощенный брюнет, к нему приставали просители, и один интеллигент в серой поношенной одежде сидел с женой.

    – Сегодня денег не будет,– сказал ему вылощенный,– вам сколько?

    – 21 миллион

    – За двадцать одним миллионом вы ходите двадцать один раз!

    – Что же делать!

    – Приходите завтра. И ускакал в автомобиле.

    Познакомился с Лебедевым-Полянским вот по какому случаю: завед. изд. Френкеля сказал мне, что договор об издании «Колобка» он подпишет, если только я проведу его через цензуру, потому что есть сомнительные места, напр., в одном месте сказано: «С Божьей помощью». Я прямо так и сказал Лебедеву-Полянскому, что книга моя – путешествие на север, совершенно невинная, но в одном месте сказано: «С Божьей милостью». Лебедев ответил: «Ничего, мы вычеркиваем о Боге, только если он бывает предметом агитации». В рукописи он обратил внимание на фразу: «Старуха похристосовалась с коровой», поморщился и сказал: «Суеверие».

    Из деревни приехал К. и рассказывал про злобу в связи с продналогом (в б–7 раз больше, чем раньше) при истощении деревенской жизни и разорении.

    – Я,– сказал он,– из-за одного этого держусь большевиков, ежели мужики прорвутся, то все перекрушат.

    – Ну, а не жалко вам их?

    – Жалко, да я устал от войны, мне самому жить хочется.

    11 Сентября. Вчера мы ездили в Бутырки к Влад. Ив.– коммунисту. Разговоры наши вертелись около революции, о тех элементах ее, которые можно взять и культивировать, можно сцепиться с ними, как с чем-то бесспорно прекрасным, где эти элементы? Нет их, но надо попробовать смотреть на детей. Только не ищи разрешения этих вопросов в партии. Там никто не действует сознательно и не верит дельно. Это со стороны кажется, что партия – это сплоченная сила, окопалась на войну со всем миром, может быть, это и так выходит, но только не из сознания партии,– партия была всегда глупее стихии, и всегда для нее все выходило, как бы приходя со стороны. И смотреть нужно в сторону, а не в центр. Партия ведь всего насчитывает 600 тыс. членов, причем из них огромное большинство недобросовестных (евреи губят коммунистов). Если пресса ежедневно забивает голову обывателя грядущей мировой катастрофой, то это не значит, что катастрофа близка. Коммунистом быть теперь так же трудно, как при царе: поступи в коммунисты – все некоммунисты отвернутся, а 7/8 партии пойдут на тебя, чтобы выжать тебя из партии. В партию может завлечь только желание «быть», воздействовать на массы. Роковой вопрос, который открыто не становится в партии, но существует: обладание властью государственной или подпольное существование – что лучше для сохранения идеи коммуны: крестьянин потому идет против коммуны, что он идет против власти.

    Комсомол – коммунистический союз молодежи, школа правоведения для иерусалимского дворянства.

    Мариэтта Шагинян угощала меня пирожными и говорила: «Мне особенно трудно работать с большевиками (в «Правде»), что я христианка, я все думаю соединить это свое с ними, как соединяется Новый завет с Ветхим. Меня выгоняют отовсюду, но я не обижаюсь, у меня большой запас любви. Я христианка, но сознаю, что христианство не могло удержать людей от катастрофы, значит, надо как-то искать других путей, вот я ищу...»

    Она просто очаровательна, умна, полна ласки для встреч по сердцу,– хорошая, но почти глухая, почти слепая.

    чувства мало-помалу подводит нас всех к вражде к евреям).

    Проводя целые недели в беготне за Шапирштейном в обществе Мандельштама, Альтшуллера, все время как бы ищу светлый тон, куда бы смотрел я так, что все происходящее казалось необходимым звеном. Сейчас думаю о молодежи,– не сюда ли надо смотреть?

    Зайцев Петр Никанорович заказал для своего издательства рассказ листа в два с условием, что оплата будет после установления цензурности.

    – Так очень трудно писать,– сказал я,– едва ли возможно.

    – Возможно: писатель теперь должен быть дипломатом, возьмите в пример Пильняка.