• Приглашаем посетить наш сайт
    Грин (grin.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    1932. Страница 6

    4 Июля. Телефон поставили, но не действует. Комары. Где-то хором галчата пищат. Нелепость кладки: выдумали угловые башни так сложить, что один ряд кирпичей выступает над другим, – будто бы красиво! Между тем, получается лестница и свободно можно лазить ворам: так вот забрался уже вор в третий этаж и унес блюдо с заливным.

    Или выеду завтра в Завидово, или сегодня же в Загорск.

    Человек переживает другого просто по силе <зачеркнуто: жизни> века, и если только этой силе не ставить границ, то слабым и старикам всем бы настал конец от невинных убийц. Насколько возможно, однако, мы маскируем смену поколений посредством юбилеев, пенсий и всевозможных знаков почтения к старшим и моральных правил для младших. Во всяком случае, попрекать старика в том, что он живет, говорить ему, как в деревнях: «Когда ж ты, старый хрен, подохнешь!» и проч. в человеческом обществе избегают. И тем не менее-Уссурийская долина, это уже не Даурия, но именно тут ночью, когда в 3-х метрах от вагона уже ничего нельзя было разобрать, и приходили в голову мысли о какой-то Новой Даурии, чтобы создать ее вновь по верному плану, чтобы герой ее Дерсу не умирал с луком в руке, как даур от казаков, а побеждал, как свет и разум побеждают темные силы, и к нажитому отцами явно прибавлял бы нечто новое свое.

    Так, желая изобразить героя Новой Даурии победителем, я стал искать образцы в отношении физической смерти, избегая, конечно, примеры смерти «мучеников науки» от взрывов реторт, отравления, заразы – и т. п. Мне пришло в голову, что новый Дерсу умрет, как физик Реомюр. <Приписка: В смысле односторонне-физического понимания смерти> я не знаю, как умер знаменитый физик, да и на что знать нужно это, если я понимаю смерть как завершение творческих сил. С этой точки зрения на смерть, Реомюр умер до того хорошо, что решительно все люди при слове Реомюр думают не о покойном физике, а о термометре Реомюре.

    <Приписка:> Или вот я писатель Михаил Пришвин, у меня есть замечательные страницы, которых я никогда не читаю, и даже книг своих нет. Но я слышу иногда, спрашивают Пришвина в книжном магазине. И это уже Реомюр! Сам же я лично продолжаю жить дальше, как бы после себя...

    Вот это интересно: связь с самим собой умершим. Через эту связь понять связь поколений.

    Есть еще капли Боткина. И почему тоже Дерсу не может умереть в каких-нибудь целебных каплях своего имени.

    Чуть захиреет человек и перестанет понимать социальный заказ своего времени для творчества, как кругом говорят: «Дайте ему поскорее два грамма Дерсу Узалы!» Конечно, в живом человеке есть сопротивление такой смерти без легенды о «последнем из могикан» или великом завоевателе Наполеоне. Мне тяжело, живому, сочиняющему новую книгу человеку признать, что я уже Реомюр, как-то даже чуть-чуть и смешно: не человек, а термометр... или еще хуже, как вышло в борьбе со старостью у Мечникова: получилось так, что при имени Мечникова каждый думает о простокваше. Или вот, как от народного комиссара Семашко остались аптеки или Фигнер Вера и 1-е Марта. Но это происходит от нашего старого героически-иллюзорного воспитания. Если в Новой Даурии, начиная с Дерсу, идеалом каждого творческого труженика будет посмертное превращение в создаваемую личным усилием для всех полезную или красивую вещь, то и наш нынешний смешок отпадет...

    <На полях:> Разработать.

    Бывало, длинным зимним вечером, когда в комнате становилось холодно и надо было решить вопрос, топить ли сейчас печку, или попробовать так переспать, мать моя зажигала свечу и начинала ею протаивать замерзшее на полпальца окно. Протаяв дырочку, она всматривалась, повторяя:

    – Ну, посмотрим, что скажет наш Реомюр.

    – А кто это Реомюр? – спрашивает маленький мальчик Курымушка.

    – Термометр, – отвечает мать.

    – Не человек?

    – Нет, градусник.

    – А как же он скажет?

    Мать в эту минуту увидит цифру и вскрикнет:

    – Страсти какие, сорок по Реомюру, скорее печку топить!

    – Как же он скажет? – продолжает Курымушка.

    – Вот видишь, он и сказал: «очень холодно, спешите печку топить!»

    Вот что замечательно в нашем купе – это один железный язычок, надавишь на пуговку, он высунется, и дверь тогда может отодвинуться только до него: посмотреть можно, а выйти нельзя. Но кто-то же сотворил язычок и остался безымянным! Новая Даурия: перестанут быть, как у нас, имена, или, напротив, все достигнутое людьми будет названо их именами?

    С нами ехали не одни научные исследователи экспедиции, в вагоне полно было ботаников, зоологов, геологов и всяких техников.

    <На полях:> Когда утром катается по радио урок гимнастики под музыку, то хаос города складывается под тот же ритм, и кажется, будто где-то в [большой дали] играет та же музыка и тот же учитель гимнастики дирижирует...

    В дом Печати членов привлекали хорошими обедами, а когда теперь членов стало довольно (4000), а всех кормить нечем, то назначили перерегистрацию с тем, чтобы к обеду допустить только активных. – А кто будет допускать? – спросил я. – Все блат, – ответили мне, – чистый блат.

    Так некоторые думают теперь про всякое большое общество, что во главе его всегда есть банда, которая и пользуется всеми благами общества, а члены питаются крохами, падающими с их стола.

    15 Июля. 5–14 провел в Охотхозяйстве.

    Сегодня в трамвае в давке и грохоте вдруг понял мертвую тишину улицы большого города, мне представилось, что гремит это так себе и оно не важно, и что вот живет и действительно заполняет собой пустоту и тишину делает живой, того нет здесь совсем. Мне были отчетливо понятны уличные грохоты в мертвой тишине как нечто постороннее ей самой, не имеющее с ней ничего общего... Так, значит, собственно мертвую тишину я раньше не слыхал и понимал в этом ходячем выражении совсем другое, вроде того, что на море называется «мертвой зыбью». И очень возможно, что это понимание далось мне, потому что я вышел на улицу в такую тишину из редакции «Нового Миpa», где познакомили меня с поэтом Безыменским: какое-то было мое «все равно» по отношению к нему и его «все равно» в отношении меня, и тоже «все равно» Тройского в отношении моей рукописи и мое «все равно» к Тройскому, который решает в литературе все и ничего в ней не понимает. И то же я видел в глазах Белоконь, и, вероятно, в «Новом Мире» я это увидал через очки, надетые для понимания дела в Охотхозяйстве, а раньше вынес его из Дал. Востока.

    В Охотхозяйстве партчеловек расчистка...

    15 Июля. Левино рождение (3-е старое). Мы с ним едем в Сергиев. Вчера соседи обиделись, что взяли у них без спроса помойное ведро. – Почему же ты не купишь свое? – спросил я. – А где же его купить? – спросил Лева. Думали, думали и не могли придумать, как и где можно достать ведро.

    Дом радифицирован, сегодня в 1/2 7-го я уже слышал 6 условий т. Сталина, Кармен, а потом начался урок танцев... Радио меня выгоняет на улицу, потому что я не могу уходить в себя. Да, я выхожу из себя и делаю, чтобы не быть с собой.

    Есть особенный внутренний слух, или вернее, чувство размера жизни, к сожалению, только не всегда умеешь им владеть и применять для понимания... Бывает, вдруг понимаешь движение и грохот на улице как нечто внешнее, и внутри всего этого хаоса слышишь совершенную тишину, мертвую и пустую, как пространство без воздуха. Это приходит иногда, если булыжная мостовая внезапно переходит на асфальт и внезапное изменение звуков как бы встряхнет тебя, и ты вдруг начинаешь слухом отличать мертвую внутреннюю тишину улицы от внешнего грохота. А то бывает, вдруг нечто случится, какое-то мгновение личной жизни вспыхнет среди грохота – и вдруг остановился трамвай, все бегут, окружают, наклоняются, глядят под трамвай: задавило какую-то женщину, и то живое, личное, – это был ее предсмертный крик. Через несколько минут трамвай идет дальше. Ему надо идти. На этом сходятся все, что ему надо идти, и будет он идти непременно. И ты, человек, бери пример с этого трамвая, уверься окончательно, что другой человек после тебя непременно будет жить, хотя бы для этого ему пришлось проехать так по тебе, что все кости твои в коже твоей слеглись, как в мешке. Выбрось вон из головы самую мысль о сопоставлении личного твоего мира с тем существом, кто идет после тебя: тот человек как трамвай, он должен идти, на том сходится весь мир, что он должен жить.

    <На полях:> Солнце идеально.

    Я раньше думал о необходимости иллюзии свободы для художника, да, хотя бы иллюзии. Но сейчас думаю так, что если свободу творчества считать иллюзией, то что же будет реальностью?.. Вот в этом и есть сопоставление сегодня и завтра, личность и общество, я и они, и даже солнце и земля: солнце всегда идеально и лично, земля материальна и безлика, только благодаря свету мы различаем и все от-личное на земле исходит от света... Мы высимся – это к свету, мы движемся – к свету, и всякое вперед – это от солнца-идеи, но не от материи земли. Да, то, что «иллюзия» – идеализм – это от солнца, а когда тянет материя вниз, мы называем материю реальностью.

    <На полях:> Если бы скалы могли сказать, я бы узнал от них, что солнечный свет – это только иллюзия, впрочем, совершенно необходимая для «жизни», которая, в конце концов, есть тоже иллюзия. Скалы бы назвали реальностью тяготение

    20 Июля. Вчера приехал из Сергиева. Сдал очерк с фото. Сегодня вечером в Завидово. 21-го в Таксино. 23-го возвращение. 24-го [может быть] 25-го возвращение в Москву.

    Поезд 5. 20. За час: 4. 20. Дорога 1 час: 3. 20 или 1/2 4-го = выехать, а приехать 8. 20 Завидово – 10. 20.

    рассказов.

    Переживаю горе: старуха моя не хочет уже ехать со мной на охоту, развалилась и стала злющая такая, что вчера прямо бежал из дому и даже думал: а может быть, и в большинстве случаев, когда говорят о ком-то, бросившем жену, – что ему и ничего больше не остается, как бросить ее. Происхождение же злобы в неравенстве: одному хочется жить, другой не может угнаться, хочет и не может – отсюда и злоба. Такая женщина собирает в себя ос, – женщина-осиное гнездо. И удивительно! В нынешнем году у нас в сенях выросло огромное осиное гнездо, я таких огромных никогда не видал, почти в чайник! Разрушителем же моей жизни был внук Миша.

    31 Июля. Охотники лавиной движутся, а я, обладая временем и деньгами, сижу из-за Павловны: стало невозможно жить из-за ее воркотни в Сергиеве, бежал – и вот охота, а я в Москве мету веником свою пустую комнату. Посылаю через Леву ультиматум: или она пусть переменится в отношении меня и за мной приедет, или я переменю все и сам уеду на Урал к Ваське Каменскому. Таким образом, в Сергиеве я могу быть лишь 4–5-го.

    Дела: 1-го и 2-го купить набойку. Сегодня: 1) охотбилет и порох 2) Шульц из Товарищества писателей 3) Пильняк.

    Беседа у Пильняка во время грозы и бури. Говорили о возможности нового журнала под редакцией Пильняка. Так и веет от Пильняка международностью, и я через это настроился и говорил об универсальности искусства и о том, что от иностранцев надо ждать вопросов. Пильняк же говорил, что писатель потерял связь с читателем и что вот как только приедет Сталин, он ему об этом и о всем прочем скажет.

    Эта затея журнала есть попытка заполнить пустое место, которое получилось из-за ухода РАППа. Но РАПП, не имея силы, держится вместе тесной группой, а группы в пустом месте нет, и вот Пильняк. В «товариществе писателей» будто бы Шульц делает карьеру и затея журнала Пильняка принадлежит ему. Теперь становится понятным, почему Шульц приглашает меня. Значимость Пильняка устанавливается на его связи с иностранцами, отсюда ненависть его к монополии Горького с его «выжившими из ума» Роменом, Шоу и т. п. Итак, действующие лица: Горький, Авербах, Леонов и Пильняк – это главные! да, и это главные!

    <На полях > Пришвин, Ценский, Григорьев, (Белый?) Н. -Прибой

    3 Августа. Убил первого тетеревенка против 3. болота, в черном пере.

    Мне предложили вопрос...

    <зачеркнуто:> Вы меня спрашиваете. Извините, я слишком настрадался в молчании и буду резким в ответ на ваш вопрос. Я смотрю сейчас на писателей приблизительно как на кроликов: их подкармливают, и они жуют. И в этом смысле я понимаю ваше предложение «написать что-нибудь о технологии языка»

    О кроликах (ответ редактору).

    Уважаемый редактор,

    Вы просите меня «написать что-нибудь о технологии языка». Вы употребляете в отношении к слову инженерный термин, но скажите, почему к писателю нет по крайней мере такого же <приписка: честного отношения, как к инженеру? Каждый техник имеет право на универсальную информацию в своей технике <приписка: области>, и оттого он универсален в своем труде. Почему же писателя кормят какими-то тенденциозными вытяжками из европейско-американской культуры (у нас и у них) и не дают ему возможности, как инженеру, быть в курсе «технологии» мирового общения в вопросах искусства слова.

    Лично я <зачеркнуто: не очень нуждаюсь> долго не нуждался в этом общении, потому что смолоду был приобщен, и на всяком месте при всяких условиях от этого заряда <зачеркнуто: теперь> долго я воспринимал все универсально... Да, вы, конечно, понимаете, что искусство слова не музыка и не живопись, музыкант и художник получают свой материал, краски и звуки, в универсальном виде, мы, писатели, имеем материал от матери, бабушки, кормилицы, и особенная трудность писателя против художника и музыканта состоит в том, чтобы этот материал <приписка: глубоко «провинциальный» [славянский]> сделать универсальным, и эта трудность [языка] гораздо больше, чем [звук].

    Между тем писатель нуждается во всемирной связи гораздо больше, чем техник, и даже больше, чем музыкант и художник. Правда, звук у музыканта и художника – их материал, звуки и краски интернациональны <на полях: Писатель имеет материалом слова матери или бабушки, и особенно трудно писателю против других...>

    Теперь принято к языку подходить извне, минуя мать и бабушку. Это почтенное дело дает нам пока только литераторов. Возможно ли выучиться «на писателя» по Шкловскому? – это для меня вопрос. Вероятно, в отдельных случаях и это «чудо» возможно <приписка: напр., Бабель)>, только зачем тратиться на «чудо», если родные матери и няни в колхозах и няни в яслях даром учат прекрасной устной словесности, предоставляя личности пронести это слово в хранительницу мирового искусства. Вот это и есть у писателя технология... Что мне рассказывать вам о технологи – как я читал классиков и вел дневник своих упражнений? – все это совершенные пустяки <приписка: леса на постройках>

    Для меня как писателя весь труд состоял в преодолении своего провинциального и выходе моего родного личного, мохового, елецкого слова в мир общего понимания. Вот это да, об этом и следует говорить.

    Я вам скажу кратко: путь провинциального слова к универсальному проходит по следу нарастающей индивидуальности, и когда данный индивидуум становится личностью, в этом самом процессе и слово родное делается словом универсальным.

    В вашем предложении написать о технологии языка я угадываю верно «заднюю мысль»: считая Пришвина писателем «не нашим и разъясненным», Вы принимаете его формально, как учителя языка – это раз, и второе – вы ожидаете, что он откроет этим секрет своих чар, и можно будет потом искусственно разводить чародеев, как кроликов.

    зерно и сено. На этом пути в писательской среде создалась культура подхалимства, всезнайства, <приписка: дутых величин> доносов, ябедничества, попрошайства и, главное, самое главное и ужасное несчастье: рать сия набежала из приписка: напрасно встревоженных самолюбий> неудачников, подобных кроликам, заслуженно <1 нрзб.>

    Вы запоздали со своим теперь уже истинно провинциальным подходом к языку извне. Во всех областях хозяйства производство перестраивается на качество, предполагающее личность (лозунг: долой обезличку!). Точно так же и в литературе в настоящий момент каждый писатель не о внешнем должен писать, а все внешнее принять лично и писать о постороннем, о другом так же страстно, как о себе.

    Это очень большой вопрос, и я удивляюсь, откуда я набрался такой храбрости, чтобы его поставить. Для вопросов я совершенно забит своими переживаниями во время диктатуры Союза пролетарских писателей. Мне кажется, я так много пережил про себя в эти годы вынужденного молчания, что знаю все и на все могу ответить, но меня некому спрашивать. Я сознаю в себе какую-то дремлющую силу слов, очень большую, но замкнутую... Я вернулся точно к тому мучительному долитературному своему положению провинциального <зачеркнуто: агронома> искателя, чающего движения воды, чтобы выбраться к свету универсального.

    <На полях:> в последние два года как будто мысль, которая назревала во мне десятки лет <1 нрзб.> личное, мое было исключено...

    <3ачеркнуто: По аналогии мне теперь представляется печальная судьба одного старика, такого даровитого и честного человека, что мы с моим другом лесничим этого почти неграмотного человека отправили на курсы лесной рационализации и <1 нрзб. >

    По окончании курсов наш протеже поступил на рубку леса, где вследствие особенно трудного <1 нрзб.> государственного положения хозяин лес рубит, но не разводит. Недавно мы получили от него письмо с описанием ужасного своего положения. Письмо кончалось:

    – Ваш несчастный, в темном углу сидящий рационализатор.

    Да, конечно, мы, писатели, теперь потеряли своего читателя. Да, любой техник находится в курсе мировой техники, а мы, советские писатели, совершенно ничего не знаем, что делается в мире в области литературной связи <зачеркнуто: спросите Пильняка>. Я жду теперь, что когда наладится связь нашей нынешней провинциальной литературы с миром, я услышу вопросы со стороны и вступлю в [новый] период творчества: буду отвечать на вопросы. И Вы, дорогой мой редактор, перестраивайтесь по линии коренных вопросов к писателю и бросьте эту пустую и вредную [технологию] отнимать <приписка: эту «технологию» отнимания> у коров сено для кроликов.

    Заря искусства остается обыкновенно в художнике при себе. Даже если и удалось создать что-нибудь, то все, что предшествовало созданию, остается невысказанным, об этом смешно и стыдно сказать. Но если не удалось ничего и солнце не взошло, то заря внутри себя остается единственным светом... Долго бывает больно возвращаться к этой заре неудачнику, но потом, когда все перемелется, свет остается светом, в воспоминании эта заря является радостью, и говоришь себе: «Свети, дорогая, свети всем, мне лично больше ничего не нужно!» И вот удивительно! Вот истинное чудо! Вслед за этим словом солнце всходит, и когда отказался от всего личного, начинается совсем неожиданно новая большая прекрасная личная жизнь.

    Так бывало не раз со мной, и вот отчего, когда приходишь в тупик, я не отчаиваюсь, а замираю на темное зимнее время и жду со всей страдающей тварью весны – воскресения.

    Светопись, или, как принято называть, фотография тем отличается от больших искусств, что постоянно обрывает желанное как невозможное, и оставляет скромный намек на сложный, оставшийся в душе художника план и еще, самое главное, некоторую надежду на то, что когда-нибудь сама жизнь в своих изначальных истоках прекрасного будет «сфотографирована» и достанется всем. Но в огромном большинстве случаев и этой надежды нет, а остается документ жизни и про себя пережитый, никому неизвестный восторг. Сколько я пережил такого восторга, снимая на Дальнем Востоке то скалы, похожие на лица [разных] людей, то силуэты, цветы... Мне казалось каждый раз, что беру с собой все, но почти каждый раз после проявления оказывалось, что я увлекся и в композиции вышел за пределы возможного для фотографии, отчего не осталось ни картины, ни документа. Сколько раз после таких неудач я давал себе слово применять фотографию только для документов, углубления реального: вот мой рассказ, – не верите? – смотрите документ. И сколько раз я забывал...

    В промышленности обрабатывающей есть много путей показать то, чего нет: прекрасно отделанные бритвы не бреют, а числом их достаточно, топоры не рубят, пилы не пилят, а в газетах все было представлено в числах как «наши достижения»... Но вот в 20-м году под Москвой в Клинском уезде погиб от винтовочной пули истребителей последний лось, а теперь их там живет около ста...

    8 Августа. Стоит жара. Леса горят везде. В Москве не продохнуть. На обратном пути рассказывала ударница-ткачиха, что работает на 6 станках и получает 110 р. У нее семья большая. – Что же не просите? – Просила, но что просить? сколько, вы думаете, надо теперь на 5 человек, нет, вы скажите, ну, прошу, скажите же... Все будто бы с фабрик бегут: некоторые малину лесную собирают, некоторые грибы, а то везет два мешка еловых шишек, а назад за это везет мешок с булками. Рассказывала, как она продала в Торгсине серьги за 1 р. 60 к. золотом и, выбирая себе товары на эти деньги, обошла все Торгсины в Москве и до сих пор не решается, что купить («так, боюсь, весь отпуск в Москве пробегаю, а ничего не куплю, – разве купить колбасы? или сахару? или крупы?»). Раньше золотом получала в месяц 18–20 руб.!

    Если написать об этой ударнице, то скажут, что это в отсталом производстве, близком деревенскому, а надо смотреть вверх, там, где производятся машины. Вот это «вверх» и есть основная ошибка, перегиб в сторону индустрии.

    10 Августа. Огромные лесные пожары. Запрет охоты. Вечером смотрел в звездах на дубль ве как на скелет моего прошлого и боялся вообще за свое чувство мира и жизни. Вот и надо опять окунуться на охоте и сосредоточиться.

    Может ли быть красота в правде? Едва ли, но если правда найдет себе жизнь в красоте, то от этого является в мир великое искусство: таким великим искусством была русская литература до революции.

    Да, конечно, и эта правда в образе партийной газеты «Правды» есть правда, но она ничего, кроме себя (правды), знать не хочет и оттого она сама по себе, а искусство само по себе. Так вот и живем теперь: искусство без правды и правда без красоты и личности человека.

    Есть понимание жизни ремесленника: дело сливается с личностью, так что каждый является творцом жизни (через личность к общему делу). Есть понимание капиталистическое: человек делит время на две половины, одну он отдает в конвейер, другую бережет для себя лично, надеясь в будущем улучшить свое положение в сторону личной жизни. Во всяком случае, в деле конвейера он лично не участвует и прогресс видит в том: поменьше в конвейер, побольше себе (индивидуализм). На этом базисе развивается чувство необходимости, выражаемое законом, с другой стороны, чувство свободы личной. И Бог – это бесконечность, пройдя которую, необходимость превращается в свободу, смерть – в жизнь вечную.

    Социализм все переносит в конвейер, так, чтобы конвейер (общее дело) был личным делом каждого <зачеркнуто: (в настоящий момент рабочий старается не думать – «не искать» – а только работать)>. Значит, это путь к личному через школу общего дела (кто не работает, тот не ест). Значит, обратно [к] ремесленному миру: не через личное к общему, а через общее к личному (Легкобытов говорил: «бросьтесь в чан!»). Тем, кто не личность – просто: терять нечего, но как же личность отбросить, разум, сознание? Это больше, чем богатому бросить богатство. (Вначале слово или дело, сознание или бытие. У Розанова Нов. Завет или Ветхий.) Надо «поверить» в это общее как в Бога. И еще дальше: надо верить в «Ильича» как в Магомета. Совершенно то же, что и религия. Два трудных положения: 1) Личность не должна бросаться в чан (Блок); 2) Находящийся в чане (партии) не может выйти из него и жить лично (Георг. Б.)

    Разобрать как антитезу Ильичу: мое отвращение к учительству – в этом я чувствую основной грех («ильичевство») (личность моя передается другому через сотворенную вещь (как Реомюр). Ильич, как и Легкобытов, – злобные неудачники, реализующие личность свою в маске общего дела.

    <На полях:> Общее дело предстоит сознанию тоже лично, как «Ильич» самому же Ильичу, как Маркс и т. п. Тирания в том, что личность является не как сама по себе, а ради общего дела.

    Мантейфель подвирает (всякий, кто говорит – подвирает, только молчание и дело: правда).

    11 Августа. Стало прохладней, брызнул дождик, но пожары продолжаются, и от дыма горько во рту.

    Звезды были на небе как бусы в избах кустарей, перешедших в производстве своем с бус на ампулы: бусы эти многоцветные, пережиток старого времени, висят в избах без всякой связи с текущей жизнью, – вот так и звезды, тогда-то ангельские душки, теперь разъясненные и совершенно ненужные реликты, висели, проглядывая неясно через дым горящих лесов...

    <На полях:> Сталин и Маркс прямо лбами встречают входящего, направо от них, божница с четверговой, а может быть, и венчальной свечой, все простенки оклеены одной и той же многократно повторенной бумажкой с фабрикой и словами: Семена Семеновича Зайцева малиновые коврижки. И на этой самой коврижковой фабрике на стене против Сталина висит плакат с диаграммами достижений в индустрии и сельском хозяйстве. Под самим же Сталиным [семейные фотографии].

    Как же все это сошлось вместе в избе одного и того же хозяина, – что это? Скрытое равнодушие, пренебрежение к истории или мудрость или так: мы, конечно, хорошо или плохо живем и ничего не знаем, а вот что без нас делают. Семья (быт) под вождями – это самое болото, где и свариваются воедино малиновые коврижки и четверговые свечи с тракторами и комбайнами.

    12 Августа. Начался дождь, и стало прохладно. Будем ждать разрешения на охоту. Был у меня Катынский (обещал флажки). Утром с Левой ходил под Ильинки натаскивать Кащея. У Торбеева озера тетеревей так много, что «деревья гнутся».

    Идея рассказов егерей: между полюсами Кирсан и Комаров: кто говорит, тот мало делает, а кто делает, тот молчит: слово и дело; слово ценою дела; правда любит селиться в деле: не всякое дело есть правда, но правда живет всегда в деле, и если даже явится правда в красоте, то такая красота всегда бывает действенной.

    Разве я не могу написать роман из современного быта? Могу лучше других, но я боюсь, что, написав такой роман, выйду из своей сферы на легкий дешевый путь и уже не вернусь к своим воробьям. Вот эту идею можно представить в личности, которая не может поступить в партию. А что другой не может выйти из партии – это взять от Мих. Петр. Седова: это его все прошлое, его религия. С него же выписать происхождение «общее дело как свое личное»: душа общего дела в подпольных кружках, потом в собраниях, выступлениях.

    Озеро Ханка.

    Если я, писатель, рассказываю и в чем-нибудь специальном сделал промах, приврал, то не только это «ничего», но даже посмеются над тем специалистом, который, читая мою сказку, упрекнет меня в такого рода вранье. Но если не художник, а ученый привирает, то это невозможно, и какой бы он ни был великий ученый, ему зачтут это как органический порок. И это оттого, что художество вытекает из личного, в искусстве на первом месте стоит личность художника, преломляющая качественно по-своему действительность, а в науке цель в достижении истины, обязательной для всякой личности. Вот отчего бывает так неприятно, если ученый – и вдруг начнет привирать. Да, настоящий ученый молчалив, и он ставит на первый план дело, и потому ему надо чтó – а не как сказать; напротив, художнику первее всего слово, и ему важнее не чтó, а как сказать.

    Однако, бывает, научная истина или жизненная правда селятся в красоте, и вот тогда художник, создатель такой красоты, признается всемирно великим и творение его переживает многие столетия. Наше словесное искусство до революции было на этом пути, и, я думаю, из материала этого опыта надо создавать всем нам нового писателя: блуждая в исканиях истины, он не будет <зачеркнуто: привирать, как этот> ученый, потому что его истина и его правда будут жить в красоте.

    <На полях:> Для художника всегда: «вначале слово», для ученого: «вначале дело». Или для художника сознание определяет бытие.

    стану в очередь и свое получу. Закон складывается именно в интересах личности, а интересами общества лишь прикрывается. И общественный деятель бывает: 1) живет личным талантом, а обществом пользуется, как материалом; 2) под маской общества сам лично устраивается. Откуда же также берутся, как, напр., Екатер. Семеновна?

    <На полях:> Звероводное дело на Д. В. двигалось [вперед] крестьянским путем и барским. 1-й путь. Довбня. Поймал дикого оленя и от него [пошло]... Довбня кулак и лекарь. 2-й путь. Стадо диких оленей забрело. Янковские... Сидеми... Аскольд Гамов. Романтические острова.

    Когда болит голова, хорошо иному лежать неподвижно с горячим компрессом на лбу, другому с холодным, я же лично лежать не могу, я выпиваю пять-шесть рюмок крепкого вина, пока это не пересилит боль, и отправляюсь бродить без всякого плана и без всяких обязанностей до полного изнеможения... когда же действие вина ослабеет, то сама судьба приведет меня [непременно] к лесу, на море, [даже] в пустыне к новому целебному источнику. При чем же тут Дальний Восток? Вот остановка трамвая, совершенно такая же, как и у нас, но здесь люди становятся в очередь, и я тоже к ним, стою долго, и я бы стоял без конца, мне ведь никуда не нужно спешить, я [брожу без плана]. Вдруг один гражданин посмотрел на проволоку и сказал:

    – Расходитесь, граждане, тока нет. Все зашумели: как он узнал?

    Один любознательный мальчик из очереди бросился догонять его, остановил.

    – Гражданин, как вы узнали, что тока нет и трамвая скоро не будет?

    Гражданин что-то ответил. Публика ждет. Мальчик возвращается.

    – Он говорит, что если трамвай идет, то дрожит провод.

    Вот и все! Только-то! Все разошлись, и я тоже за последним в очереди, он к морю, и я за ним.

    <Приписка:> При чем тут Дальний Восток? но вот именно там ведь я заметал, бывало, когда болит голова и начинаешь бродить: везде и всегда...

    Пароходик собирается на Русский Остров, это совсем близко, как в Ленинграде «на острове». Да и не все ли равно, если болит голова... не до экзотики. Вот разбросанные домишки, вот огромные брошенные укрепления, казармы, опять домишки, тайга. Собака залаяла и вышла из-за деревьев. Увидев меня, собака завиляла хвостом, и вслед за ней вышел пожилой человек, кое-как одетый, совсем по-домашнему, но что главное и что поразило меня: его [выражение] лица, и у собаки [выражение], и в глазах что-то, и это самое «что-то» у собаки в глазах. Я встречал раза три в жизни подобное сживание, хозяин и собака становятся на одно лицо. В одном городе я, заметив странность, осторожно сказал знакомому, и тот удивился: вот новость, нет человека в городе, кто не знает, что Каштанка похожа на Леонида Ивановича. Пока я всматривался в незнакомца, тот тоже по-своему меня разобрал и вдруг неожиданно сказал:

    – Вы – хороший человек, здравствуйте!

    – Здравствуйте, – ответил я, – как вы распознаете хороших людей?

    – Не я, – сказал он, – собака моя – зайдем покурить.

    В нескольких шагах был старый домик, на [скамье] сидела за самоваром старушка. Мы сели, и хозяин с большой радостью мне стал рассказывать, как это бывает у русских, «всё».

    Каштанка до точности распознает людей <зачеркнуто: хороших и плохих> достойных и негодных, даже корейцев от китайцев узнает. По ее лаю, если считать, выходит на 100 человек 49 <зачеркнуто: злых> негодяев и 51 <зачеркнуто: добрых> достойных, значит, 49 хороших идет на поглощение 49 дурных, и весь мировой прогресс, т. е. добавка лучшего к прошлому, основана на двух процентах избытка достойных людей... Прогресс Владивостока 2% – Семенов и Арсеньев...

    Чай сменился вином...

    Дорогая Фега Евсеевна, я ничего не мог написать за все это время и совсем не занимался литературой. Очень извиняюсь, что ничего не написал для Вашей газеты за это время: изо дня в день все откладывал, и так время прошло, довольное долгое. Со мной вообще это бывает: не могу писать, не хочется, а насиловать себя не могу. Что же касается самого ответа на Ваше письмо, то ведь в нем никакого вопроса, кроме как о присылке рукописи, не было. Обижаться Вам на меня за это не следует, как и я не обижаюсь на Вас, что в последнем письме своем обещали почти немедленно выслать за счет моего гонорара и тоже с 3-го Мая по этому поводу «keine Zeile»1. <зачеркнуто: Я Вас уверяю, что кроме желания сделать Вам удовольствие лично, фотография – это единственный побудительный мотив для работы в die Grime Rast2.>

    Неужели же и Вам, моей старой читательнице и переводчице, не наскучило <приписка: обидно такое положение, что, обладая моими за 25 лет написанными сочинениями, совершенно неизвестными в Германии, Вы должны для [печатания в обычной] газетке переводить мои охотничьи рассказы без надежды даже, что их когда-нибудь издадут книжкой.

    17 [Августа]. Лес горит. Предсказывают, что 20-го начнутся холода и дожди.

    И что можно ждать от съезда? Какой разговор может быть о подсадках в лесу, если в нем нельзя прекратить пастьбу скота?

    <На полях:> Цап-царап и – под ноготь!

    18 [Августа]. Спас.

    Иногда появляются на улицах благородные старушки, одетые точь-в-точь, как, бывало, одевалась моя мать и тетки: правда, мать моя должна бы старше быть этой моды, но, по-видимому, это была последняя мода перед революцией, так что более молодые старушки принуждены были остаться в костюмах своих матерей. Почему-то я не очень люблю встречаться с этими остатками <приписка: прошлого [реликтового] общества> человеческой жизни, хотя в природе ископаемые и разного рода реликты растительные и животные имеют для меня особенную притягательную силу. Вероятно, разница тут в отдаленности, третичная эпоха, напр., Бог знает когда была, и личные счеты наши с ней совершенно покончены. С другой стороны, реликты, например, [растений] и среди них особенно знаменитый корень жизни Жень-Шень является и в наше время существом действенным, изумляет, что он на десятки тысяч лет пережил свое время и у нас живет, сохраняя себя, и действует на нас, как современник; реликтовые люди, персы, греки обыкновенно [поражают], что живы [сейчас]. И вот через них чувствую сам себя молодым и хочется жить. Надежда забыть свое время. Реликтовая страна...

    Вот казармы, срытые по Японскому договору, могучие бетонные укрепления, запустение все больше и больше, вот наконец море, скалы и лес. <3ачеркнуто: ... бежит морем туман, и понимаешь это, – что он должен подняться при встрече с хребтом Сихотэ-Алинь.>

    Тут уже нет реликтовых старушек 60 годов, тут вся природа реликт, вот папоротник с виду как будто обыкновенный, но из-под земли у него торчит ствол: это древовидный папоротник третичной эпохи, – это реликт, это значит, он пережил, приспособился и остался самим собой. Свидетель третичной эпохи десять тысяч лет тому назад [кажется] мне таинственным существом. Вот виноград вьется по хвойному дереву, – какая степная экзотика. Как это удивительно думать, что корень Жень-Шень уцелел и люди [живут]... Да, но почему же все-таки люди... А впрочем, какие люди, если это реликты отдаленных эпох: [грек], перс... А, так вот в чем секрет, я догадался: старушки-реликты мне тем неприятны, что я сам жить хочу, двигаться, а они напоминают мне, что моя жизнь прошла и пора превращаться в реликт... Ах, вот оно в чем дело!

    Пендрие, когда, уезжая в Париж, бросал жену с ребенком на страдание в СССР, вероятно, так рассуждал: «ей привычно страдать, и она лишь немного больше обычного претерпит, тогда как если я попаду в беду – я пропал: такой тягости я не перенесу и буду не я». И он, рассудив все за и против, с легким сердцем оставил жену, поехал в Париж и там очень скоро нашел себе другую. Он еще и так говорил: «Я терпеть не могу в прошлом копаться и, чуть миновало оно, стараюсь всегда глядеть в будущее».

    Писателю интересен вовсе не пролетарий, ожидающий от литературы решения моральных вопросов или отдыха. Интересен ему человек просто деловой, сильный и до того поглощенный, что ему и в голову не приходит считаться с искусством. И вот однажды такой человек был расстроен чем-то, взялся читать и вдруг... Интересно писателю вообще остановить живого человека и заставить его посмотреть и на себя, и на дело свое со стороны...

    свою голодную и все-таки прекрасную свободу! Теперь берега нашей бедности, свободы и поэзии так расширились, что стали невидимы, поэту до Америки надо целое великое море нищеты переплыть, и когда переплыл в Америку, то в своем утомлении, вероятно, забудет о достоинстве бедности и мещанству Америки обрадуется больше, чем свободе нищего.

    20 Августа. После вчерашнего дождика роскошное светлое утро и нет даже никаких следов лесного пожара. С высоких елей в лучах солнца золотом падали сверху капли вчерашнего, сохраненного тихой лунной ночью в ветвях дождя. И от этого мне было радостно до того, что я, в который не помню уже раз, собрался думать о способе всегда искать эту радость и жить надеждой найти ее. Моя литература и есть след моего усилия искать и задерживать эту радость. Мне сейчас приходит мысль перечитать себя критически с этой точки зрения.

    Цикл вчерашних мыслей: наша поэзия происходит из недр природы, когда мы десятки тысячелетий в борьбе за кусок хлеба тесно сближались с ней; поэзия эта вышла как победа, когда стальной узел необходимости был развязан. Теперь лишь в эпохи особенно глубоких потрясений мы делаемся способными понимать в прямом смысле слова «хлеб наш насущный» или видеть в корове Аписа; с этой стороны жизнь стала легкая, несерьезная, а главное, пройденная: мы теперь охотимся там, где раньше боролись, и в согласии с этой охотой была и наша поэзия, – не фактор борьбы, а знамя победы. «Стальной узел», развязанный здесь, однако, завязался в другом месте: трагедия жизни перешла из пещер в погреба больших городов, в литейные и отделочные цеха заводов. Стальной узел жизни теперь завязан здесь, и наша этика в глубочайших своих основах здесь рождается, и силы всех лучших людей устремляются сюда, чтобы развязать этот узел. Но причем тут поэзия? Разве дело так зашло далеко, что можно уже праздновать победу? Нет, дело тут в самом начале, и не до жиру тут, а быть бы лишь живу...

    Но разве нельзя, чувствуя место борьбы, изменять согласно поэтический ритм журавлиной родины? Яблоко прекрасного сада – во все эпохи все яблоко, но только песнь наша о яблоке разная и журавлиная родина иная. Мне кажется, у современного человека страсти должно быть больше.

    Земледельческий труд и теперь самый тяжелый, как был он и в доисторические времена. Но в прежние времена там, где была тяжесть, там был и весь смысл жизни, и тягость эта понималась универсально, «как власть земли»; теперь тягость жизни больше у какого-нибудь литейщика на заводе или обитателя сырого подвала, но все-таки от земледельческого труда если уходят, то к нему не возвращаются: он не труднее, но ритм жизни и смысл ее перешли в город: там живут, здесь прозябают и всегда отстают в смысле: свинец и сталь нужнее, чем стрелы и веревки, а свинец и сталь на заводе. Пусть свинцом, железом и сталью будут люди добывать новую свободу, но победу будут трубить журавли, и сейчас мы охотимся там, где раньше боролись, а в будущем мы добьемся общей радости в природе.

    <приписка: ближайших к нам крылатых предков>, то почему бы, понимая живое вещество на земле в единстве человека ли, зверя, птицы, не считать их ночным повторением дневных полетов нашего собственного тела в его птичьем существовании. Глядя на ласточку – ведь у нее тоже голова, как у нас, и ведь прямо удивительно – тоже [глаза] два, и две крохотные ножки, и на них есть пальчики: так вот вникая в жизнь родного существа днем и мечтая через это о себе летающем, почему бы из этого не сделать ночью полет во сне? К чему надуманные возвращения к птеродактилям, если моя же плоть на глазах летает в образе птицы и если ум мой догадывается устроить такие подпорки, что не только во сне, но и днем я могу обгонять в воздухе всех родных, предшественников моей мысли? А в мечтах о коммунизме – наша плоть и фактическое слияние ее в моменты больших массовых подъемов разве тоже не проявляется это единство?

    Поэзия океанских островов предполагает их девственность: надо, чтобы человек, сойдя с корабля на неведомый остров, увидел следы невиданных зверей.. Если раздумать не только о человеке на острове, но даже и о звере, то бедность этой ограниченной островом жизни сравнительно с жизнью материка сразу же погасит островную поэзию, но толчок, данный мореплавателями, породил целую эпоху робинзонады, и мы до сих пор не можем освободиться от сказочных чар островов.

    Гостиница «Золотой Рог» далеко не на той высоте, чтобы можно было в ней устроиться и спокойно работать: в глубине ее где-то роятся китайцы, и их жизнь идет независимо от жильцов. В самый же день приезда у вдовы Арсеньева мы встретили одного местного жителя, который обещал в своем доме предоставить нам комнату.

    22 Августа. (10 Августа) Сегодня солнце встало омраченное, хотя не было ни облачка (от дыма?).

    Memento дупеля: 13 Сентября (по новому) – Кержач и 20 верст до Филипповского луга.

    – до Софрина, от Софрина по узкоколейке и 4 версты. Спросить охотника рядом с кузницей в красном домике.

    Москва, Остоженка, Второй Обыденский, 10, квартира 11, Фадееву.

    Дорогая Фега Евсеевна,

    я не писал Вам, потому что работа моя была задержана огромными трудностями в [получении] и устройстве себе жилища в Москве; затем работа моя приняла направление такое, что выкроить из нее отрывка для die Grune Rast невозможно. Все было так, что день за днем проходит, и все кажется: вот завтра; Вам эта психология должна быть понятна, потому что Вы тоже писали мне еще 3-го мая, что на днях вышлете мне мелкие вещи для фото, о которых я Вас просил. [Не писали] тоже о них с тех пор, но если окажется, что Вы их выслали, а они не дошли до меня, то простите и объясните совершенно особенными для Вас неизвестными условиями нашей жизни.

    даже не имеем возможности составить и напечатать книгу о животных: это ли не поражение! И пусть все объясняется режимом экономии, – факт налицо: рассказы наши не вышли за пределы художественного кругозора воскресного любителя охоты. В связи с этой неудачей Ваши безрезультатные попытки [публикации] других моих сочинений отняли у меня охоту для новых попыток так основательно, что я не могу подогреть себя и [перестал] даже мечтать о новом объективе для Лейки с автоматической наводкой на фокус.

    Моя литература до такой степени выходит из меня самого, из моей охоты писать, что заставлять себя, если не хочется, как многие делают, я положительно не могу. У нас предполагаются огромные перемены в организации литературного дела. Быть может, я через это получу толчок писать на социальные, злободневные темы и, быть может, <приписка: и в Германии будет лучше> тогда мы с Вами опять сделаем [опыт] «охотничьей карьеры».

    <зачеркнуто:> Книги мои здесь имеют какого-то неведомого и до того верного читателя, что купить их можно бывает лишь две недели после выхода. Если бы у нас было довольно бумаги и в особенности если бы мои книги здесь [считались] бы полезными, то и было бы [возможностей] больше...

    23 Августа. Человека нет, сохраняется он только у самых хороших на смертный час. У Ценского, как и у Андреева, нет юмора, и у Ценского, кажется, еще недостаток в преднамеренности. Толстой и Достоевский не смеются тоже, а Гоголь смеется, Лесков шутит, Пушкин... Есть юмор у Пушкина? Если... должен быть: у Пушкина есть все.

    Есть большие писатели без смеха и есть маленькие – тоже не смеются, и есть маленькие – удачно смеются, есть и большие смеются. Только очень большие могут не смеяться, талант же средних, не умеющих смеяться – подозрителен, маленький, если умеет смеяться, какой бы он ни был маленький, есть талант. Итак, правило: если ты сомневаешься в своем таланте, попробуй писать юмористику – будет выходить, ты талант во всяком случае.

    трудом. Отчасти была такая моя мать (женщина!) и особенно Павловна (женщина и еще крестьянка!). На этой почве, из-за огорода – помидоров и проч. – создался у нас разлад. И это еще большой вопрос, так ли Зоя плоха, как представляет мне ее ежедневно Павловна.

    Майхэ. Браконьеры.

    Майхэ вблизи моря сливается с рекой Батальяндзой и образует при слиянии небольшое озеро, поезд пройдет по одному мостку, через Майхэ, по другому через Батальяндзу, тут кромками озера дойти до р. Майхэ вблизи [воды] крикнуть лодку: на той стороне у самого берега находится оленеводческий совхоз Майхэ. Так по рассказам просто, и днем, конечно, легко разобраться, но поезд пришел в темноте. Мы вышли двое и какая-то девушка с [чемоданом]. – Как доехать в Майхэ? – спросили мы. – Я иду в Майхэ, – ответила она. И мы пошли в темноте за ней.

    Ночь была сухая со звездами и комаров не было уже, а кореец почему-то развел громадный костер перед своей фанзой и, очень старый, совсем седой, сидел у огня. Мы загляделись, – до того это было красиво и для нас в незнакомой природе таинственно, как будто это огнепоклонник сидел. Ослепленные огнем, мы не могли разглядеть в темноте озера. – Где же озеро? – спросили мы девушку. – Зачем вам озеро? – Так нам же надо в совхоз Майхэ. – Совхоз... а я иду в деревню Майхэ, совхоз Майхэ обратно, на той стороне железной дороги.

    Мы вернулись, перешли линию. И тут началась путаница. По всей вероятности, мы попали на рисовые плантации и, вероятно, это были арыки, куда мы поминутно проваливались: тонули в грязи, выбирались и опять, и опять – позади огонь того корейца, впереди звезды и больше ничего. Через час ночь стала нам жаркой, ужасно пить захотелось, а конца все не было.

    вошла в быт, чтобы и в ней чувствовать хоть кое-что, да своим. Но вот ночью, среди маньчжурской природы, на рисовых полях, которых отроду никогда не видали. Как чуждо и непонятно горит огонь, как бы ни на земле, ни на небе, и то покажется, то спрячется. Вдруг свистнул кто-то. Мой спутник понял, что это свистят пятнистые олени, мы прислушались – еще свистнули, еще: очевидно, олени издали по ветру почуяли нас или услышали разговор и давали свои тревожные сигналы. Мы пошли на свист и скоро пришли к воде. Пробовали напиться – вода была соленая, и это значило, что море было близко и мы находились как раз против оленьего парка. Стали кричать лодку. Напротив в скале чуть видимо на черном звездном небе зажегся огонь, и в скором времени послышался плеск весел. Показался китаец, и вот бы только нам садиться в лодку, вдруг китаец вскрикнул «боюсь!», ударил веслами в обратную сторону и скрылся во тьме. Через короткое время он опять появился. Как оказалось, он принял нас за браконьеров, предупредил, и когда там приготовились, посадил нас в лодку с чистой совестью.

    Домик заведующего С. Ф. Юдина оказался действительно, [как нам говорили], врезанным в скалу. Мы спросили: – А разве есть браконьеры?

    Зоопарк. Если бы в киноаппарат снимать историю края в сторону прошлого и будущего, то в прошлом, очень недавно, только в восьмидесятых годах прошлого века, тайга на месте Владивостока начинает заметно плешиветь: и еще в этих годах тигры с одной сопки, ныне находящейся почти в центре города, хватали и уносили в тайгу часовых. Сопка эта теперь называется Тигровой, на ней нет ни одного дерева, и по камням и бетону ныне снятых укреплений бродят [домашние] козы. Так и на всех сопках Владивостока: домашние козы. В будущем, как в Японии, конечно, оголенные сопки будут покрываться садами и парками. Когда придет будущее, скоро или так себе, – неизвестно. В настоящее время характерна дикая тайга, неисследованная природа, и сам Владивосток поражает близостью к неизведанной природе: через несколько часов на поезде, какой-нибудь час в сторону и...

    В 80-х годах еще тигры хватали часовых с Тигровой сопки, теперь сопки голые. Так недавно еще, прикрываясь широколиственной маньчжурской флорой, с сопок вниз глядели тигры, теперь на всех плешивых горах бродят домашние козы. Но прямо за городом сопки покрыты кустами, и прежняя девственная тайга с тиграми очень недалеко.

    сюда был доставлен тигр прекрасного вида, еще молодой: принц из тигров. Один кинорежиссер с оператором вздумали снять этого тигра в момент, когда он хватает дикую козу. Им это нужно было для пьесы «Китайцы» и средств для инсценировки они не пожалели. Вот они, Литвинов и М[ершин], рассказывали... (Все знают пьесы, но не видят, что для производства этих пьес создалась особая киноармия, члены которой обладают бесстрашием военной армии (особая армия – целый мир).) Сколько приходится слышать удивительных рассказов о том, как деятели кино добывают себе материал на море и суше, и в воздухе, и в дебрях лесов, и в дебрях столиц. И что если бы эту их жизнь, как они добывают, записать и сравнить с тем, для чего это делалось, с пьесами? Что перевесит, правда их – или жалкий вымысел, штампованный киносценаристом?

    Вот маленький опыт. В пьесе <приписка: Китайцы>, если бы удалась киносъемка, тигр бросается в тайге на дикую козу, убивает ее и съедает. После того, по всей вероятности, входит какой-то герой, и зрители, потрясенные предшествующей дико-зверской сценой, силою, верят, что действие происходит действительно в дебрях Уссурийского края.

    <На полях:> Стоит ли кинопъеса своего материала?

    маньчжурскими растениями. Сюда была пущена дикая коза, только что пойманная в тайге. Клетка с голодным тигром так прилажена, что стоит дернуть за веревку, дверца открывается и тигр выходит в тайгу прямо против козы. Отлично опытный оператор М[ершин], хорошо замаскированный, направляет свой объектив, дает сигнал.

    Дверца открывается, тигр осторожно выходит, оглядывается, пригибается и делает гигантский прыжок не на козу, а в чащу. Крепкая сетка отлично спружинила, и тигр летит обратно торчмя головой. Он делает скачок в противоположную сторону, и опять то же самое: назад торчмя головой.

    во время киносъемки. И после того как в пьесе тигр разорвал козу, хорошо бы отдохнуть на такой действительно бывшей сцене... Владивосток, в августе 1931 года. Ошеломленный неудачей голодный тигр медленно направляется к козе, чем ближе, тем тише... Но он не пригибается, как кошка для прыжка, нет. И коза, видя уже тигра, не бежит, а занимается травой.

    <Приписка:> Как это понять? Думается, что в плену и голод меньше значит, чем страх и жажда свободы. Бывает, даже хищник из хищников, пленный соболь на первых порах не [бросается на] голубя, как будто в плену еще надо учитъ, чтобы соболь был соболем, хватал голубя, а тигр козу...

    И вот было при съемке в августе 1931 года, тигр робко подбирается к козе и начинает лизать.

    Тигр подбирается робко к козе и начинает осторожно лизать козе ляжку. Тов. М[ершин] опытный оператор, и он, конечно, как оператор на стороне жизни против сочинителя, он, быть может, хочет поработать для творца, а не для сочинителя, он не растерялся и вертит ручку своего аппарата. Но тигр своим грубым языком долизался до мяса, козе стало больно и она <приписка: «пик!» – коза> <зачеркнуто: вдруг пикнула, и от этого пика...> Только раз один: пик! и уссурийский тигр в ужасе бросается, делая скачок в чащу и летя оттуда обратно к козе торчмя головой. Теперь удивленная коза подходит к несчастному...

    Так в точности было в августе 1931 г. за городом Владивостоком в зоопарке.

    <На полях:> Теперь, когда я это пишу за многие тысячи верст от Уссур. края, мне приходит мысль: не тот ли это был тигр, о котором [говорили, тигр прекрасного вида, молодой принц из тигров]. Что, если так? Очень, очень возможно, а если бы и не так, то пусть будет так, и вот мы теперь спустились еще на ступень ближе к действительности, чем спустились от пьесы «Китайцы» и нашли тигра в сопках за городом.

    Этот документ о том, как был пойман тигр [за городом], вручен в Зверокомбинат на ходу: «вот, может быть, вам годится» оригинал письма, вероятно, остался в деле, мне же досталась машинопись..

    Возможно ли от этой правды спуститься еще к большей правде о тиграх. В отделе экспорта товаров второстепенного значения мне [выдали] справку, что в 30-м году было доставлено тигров 20 штук и что все...

    Как видно, дальше в сторону правды идти некуда, дальше начинается легенда, и новая правда начинает расти, враждебная легенде, что служащему для извлечения валюты уж надо [забыть] о легенде, [как] враждебной стихии.

    какой-то один ус, который открывает доступ ко [всякому] женскому сердцу, и корейцы, каждый веруя, что вырванный им ус есть настоящий, вырвали дочиста все. Но какая же цена тигровой голове без усов!

    Как странно, что, спускаясь от вымысла к правде, мы еще утратим ее совершенно, потому что если валюту за правду считать, то какая же это правда, если должна опираться на легенду: какая цена голове без усов и какая цена усам без сказки.

    – Бросать надо такое занятие! – сказал я в отделе экспорта товаров второстепенного значения <на полях: бригада-ревизия> – вы питаете суеверие.

    Бриг[адир]ответил:

    – Если мы удовлетворим потребность в суеверии, то мы получим золото и [помощь] в строительстве Правды, если же мы в борьбе с неписаным суеверием бросим тигров, мы будем питать контрабанду.

    подготовить зрителя к восприятию этого ужаса, надо изобразить, что тигр разрывает козу. Все было хорошо, и вдруг во время [съемки] вымысел расходится с правдой: на сцене тигр разрывает козу, а в жизни – он лижет, на сцене мы боремся с суеверием, в жизни им пользуемся... Что же делать сочинителю пьес, если вздумал с правдой считаться? Позвольте, но причем тут сочинитель? он действует во мнении, ему лишь было бы красиво и <приписка: в лучшем случае> правдоподобно, ведь красота может быть простой без всякого отношения к правде? С грустью ответит правдолюбец на эти слова, что да, красивость может быть создана и без правды, но., этого так много на свете, скоро такую красоту будут все шить на швейной машине, но если – случится же так! правда явится нам в красоте, то ведь такие творения переживут многие столетия... Итак, выбор: писать сценарии из материалов <1 нрзб.> или же писать, как я, добывая материалы [в живой жизни], жертвуя красотой в слепой надежде, что правда когда-нибудь приведет меня к красоте.

    Жень-Шень.

    Мы так привыкли думать, что Европейские [ученые] и Тибетские индусы между собой живут как правда и вымысел и еще верней, как наука и религиозное суеверие.

    24 Августа. Начались дожди. Заосеняло. Ждем разрешения охоты.

    «Отвлеченные темы» при разговоре с попом: о кротах, о пчелах (Анна Дмитриевна).

    «забывает», летние брюки так у нее в сундуке и пролежали, не собралась... и т. п. без конца). И нельзя обижаться – она безмерно предана дому. В огороде у нее каждое отдельное растение плохо живет (очень запущено), но их много, и «в общем» выгодный, хороший огород, числом берет. Вот это «крестьянское» определяет нашу революцию с ее массами и обезличкой. Задушевно беседует с любимой гусыней и вдруг сама собственной рукой зарежет за то, что «бесполезна».

    <зачеркнуто:> 1) Яйца курицу не учат Вы не можете сами и обращаетесь к нам за ученьем, в растете, научусь, а...

    Требования старого писателя от молодых:

    1) Молодой писатель полагает, что в Марксе, Ленине и Сталине все вопросы философии, этики, искусства решены (диамат), и если взять технику у старых мастеров, то каждый может сделаться писателем.

    2) Отсюда вытекает сектантское отношение к мировой литературе, из которой молодому писателю поступает для личного рассмотрения не все, а только угодное начальству.

    4) Писатель не инженер еще потому, что даровитый писатель без всякого партстажа может стать на точку зрения коммуниста и в творениях может быть в политграмоте сильнее, чем коммунист. Поэтому молодой коммунист, приступая к литературе, должен выбросить не только комчванство, но и весь задор моральный, порождаемый от пребывания в партии.

    5) Писатель свободен в выборе темы: яблоко...

    Стал добираться до идеальной жены писателя и дошел до Софьи Андреевны Толстой и отсюда перешел к себе: очень опасно писателю критиковать свою жену, потому что писательство идет от обратного жизнепродолжению. Вот как это выходит: жена – это душа семьи, и оттого она думает не о личности, а о семье в том смысле, что семья – это будущее (надо дитя вырастить, накопление запаса; по семье и общество: все в будущем, а личность – это настоящее; писатель в своей личности собирает жизнь в настоящее, это большое хотение и осуществление в настоящем; там «мессия придет», здесь «он пришел»; там готовятся к будущему, здесь нечего готовиться: оно стало как настоящее. Крестьянки пренебрегают личностью для ржи, полководец людьми для победы (Керенский и солдат: «мое будущее – могила»; тут двусторонняя гибель, и обществу, и личности).

    Русский народ лично не жил (т. е. не пользовался для жизни культурой лично), и потому от него не остается памятников культуры. Культура тут привязывается к временному, напр., религия для государства, и когда гибнет государство, гибнет и религия. Таков путь русского государства, но тем самым определяется особенно оригинально жизнь русского как личности: понятно, в этом случае надо брать не среднюю жизнь в семье, в народе, в государстве, а ту особенную жизнь вне семьи, общества и государства, это будет, вероятно, бродяга от физического до духовного состояния или интеллигент.

    Антивоенный конгресс (USSR как одно из явлений капит. кризиса после войны. Ликвидация кризиса, <1 нрзб.> USSR).

    <На полях:> реальность – личн(ое).

    Совесть Щедрина в то время была так же растревожена, как теперь у нас растревожена совесть среднего человека, и, как у него, прямота и честность в поступках человека являлись как бы конечной последней реальностью, так и теперь жажда честного дела и честного слова стала скрытой всеобщей потребностью, больше всего этого хочется, когда мало-мальски насытился хлебом.

    Анна Дмитр. разговор о кротах и пчелах считает , а конкретным (предметным) считает разговор в личном отношении к человеку в его повседневной жизни. В этом половина правды, потому половина, что личное (не электричество и трактор) распадается на личное усилие людей в обеспечении продолжения рода (Мессия придет) и личное, настоящее как конечная цель (Мессия пришел). Самый глупый женский разговор ближе к делу, чем «отвлеченный» (о кротах и пчелах и тракторах), но он именно тем утомительней для нас отвлеченного, что напоминает нам о нашем бессилии в осуществлении иного личного (Мессия пришел). Шестов и Бабель живут как дома среди этого бабьего лепета; Розанов, Ремизов тоже умели в это вникать. Розанов на этом создал свою поэзию. И анти-это: идейный, всегда в буднях своих книжный Мережковский и вся эта хлыстовщина до (ужас сказать)... сифилитика Блока (семья Розанова – наследственный сифилис, Блок – личный и неслучайный).

    Любящий человек обнимает другого вниманием самым близким к самому трудному и ежедневному (мимо моего окна женщины в разговоре идут на базар: их певучая речь о всем живом и съедобном). Вы говорите, что нефть и чугун, – пусть! Но вы должны это «отвлеченное» лично представить.

    «Тело наказывай, а души не тревожь!» (Гиляровский. Рассказ о наказаниях. Мы же будем рассказывать, что у нас было наоборот: «душу наказывай, тело не тревожь».

    Примечания

    1 нем.) –

    2 die Grune Rast (нем.) –

    Раздел сайта: