• Приглашаем посетить наш сайт
    Достоевский (dostoevskiy-lit.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    1936. Страница 10

    8 Декабря. Солнечный день. Тихо: дым вверх. Утром -12°. Вышел до восхода лечить нос морозом. В 8, когда рассвело, туман, иней. Моя повесть вся в лесах (надстройках), одни леса и ни одного кирпича. Есть опасность, что лесами все и кончится.

    Самое противное у евреев (и главное, у евреек) – это быстрый переход их после первого знакомства к положению давнишнего знакомого: вдруг как бы проваливаешься в мир, где все свои, или «наши», между тем как в то же время отлично знаешь, что это не по правде, а особый стиль или метод <зачеркнуто: обезличивания> узнавания. Как дорого обходятся русскому народу те немногие замечательные люди среди евреев, из-за которых приходится выносить столько накладных расходов. Но у Сталина как будто нет к ним особого пристрастия, да и нет экономических основ, где бы они могли быть в корне вредными. Между тем проявляемая нами расовая терпимость стоит того, чтобы подавить свою личную неприязнь.

    Вечером хорошо работал над материалами с Кавказа. Выйдет что-нибудь или брошу, но работу веду как надо и мыслью далеко продвигаюсь вперед.

    9 Декабря. 6ч. утра. Звезд не видно. Барометр слегка пошел налево. Темп. -11 ° С. Выпустил Ладу. Вернулся с ней. И, как ежедневно, уже поспел у меня самовар. Сажусь за чай. Лада ждет подачки. В этот заутренний час мне до того хорошо одному, что даже Лада стесняет. Как всегда, я первый кусок режу для нее, и она это знает. Этот кусок я слегка намазываю маслом, и когда намажу, она стремительно бросается к двери, отталкивает ее и сама вылетает в коридор. Дверь тихонько возвращается обратно, но Лада успевает высунуть голову и не допустить ее захлопнуться. Я даю кусок голове, она убирается, дверь закрывается, и я остаюсь один с глазу на глаз с самоваром.

    Сегодня в эти священные для меня минуты почему-то вспомнилось детское: «Да исправится молитва моя», и я впервые через 50 лет с тех пор понял, что «да исправится» означает «да будет», а не в смысле коррекции. Это показывает, что вопреки Л. Толстому логический смысл в молитве не имеет никакого значения. Не в смысле дела, а в особого рода сосредоточенности всего существа. Возможно, что это мое заутреннее чаепитие с полной свободой мыслить о чем только ни захочется и потом мало-помалу этот медленный голубеющий в окнах рассвет – находится в прямом родстве с «Да исправится», со «Свете Тихий» и другими молитвами. И это утреннее состояние есть прямое наследство мне от матери, а у нее еще от кого-нибудь из родных и вообще от народа...

    Ах, вот вспомнил замечательную поправку в тексте конституции: что личная собственность наследуется.

    В 8 у. пойду говорить с Петей в Москву. Сказать о делах.

    Ошибка в законодательстве до тех пор не погасится, пока не изживется. Была такая ошибка. Она с своими чудовищными последствиями надвигалась на мирную нашу жизнь. И когда, вследствие этой ошибки, мы лишились всего и потом, обрадованные тем, что для нас-то эта беда кончилась, хотели начать строить новую жизнь, оказалось, что нельзя строить жизнь, пока ошибка не обойдет всю бесконечно огромную страну. Ошибка шла черепашьим шагом. Некоторые придумывали уезжать далеко, куда она еще не дошла. Но какое удовольствие было им там устраиваться, когда наверно знали, что рано или поздно ошибка уничтожит все ими созданное...

    В 9 у. соединился с Петей. Приедет 13-го. Завтра вышлю ему девок за резиной.

    Вечером представление газовой атаки. Удалось, потому что население боялось: допускали возможность отравления «для пробы».

    10 Декабря. Ночью около нуля. Быстро теплеет. На рассвете -3. Молодой месяц в барашках.

    Письмо Л. Толстого Миклухо-Маклаю о том, что его научные изыскания ничто перед человечностью, которую он открывает у диких, теперь сбылось. Научные работы его забыты, а «Берег Маклая» читают дети и долго будут читать. Точно то же было с Арсеньевым и его Дерсу. Итак, надо жить и записывать за собой даже совсем просто, и получатся замечательные книги. Можно сложно записывать, наделяя своими переживаниями воображаемые лица. И наконец, можно воображать по возможностям жизни, сидя за столом. В основе хотя и возможная лишь, но все-таки жизнь. Значит, если явится у писателя сомнение в своем даровании, то можно проверить, записывая за собой жизнь (очерк).

    Усердно изучаю жизнь Толстого 1910 г., чтобы эту борьбу смертную двух любящих друг друга людей, мужчины и женщины, изобразить на фоне всего, что люди называют «счастьем».

    Надо приступить к окончательной сборке 4-го тома.

    Вчера вечером по тревожному гудку мы погасили огни и, выглянув в окно, увидели в темноте на снегу автомобиль и военного человека. Решили, что в этой машине зенитная пушка и около нашего домика скоро ахнет орудие. Окна у нас были все закрещены полосками бумаги, заделаны хорошо клеенками против газов. После некоторого колебания – завешивать окна, чтобы укрыть ночь, или пораньше ложиться спать – решил спать, и так в эту ночь спалось хорошо, что ничего не слыхали. Но утром оказалось, что и слушать было нечего: вчерашний автомобиль был просто автомобиль, задержанный милиционером до конца военных маневров. В учреждениях по случаю раннего спанья тоже все опоздали на службу, но это уж всегда так: если очень рано лег, то проснешься позднее, чем надо.

    Предвижу, что когда начнется настоящая война и настоящая воздушная газовая атака, люди мало-помалу так привыкнут к этой мысли, что ничего, будут себе жить и нюхать газ без особенного протеста. Сгоряча даже какая-нибудь мать еще нашлепает своего отравленного мальчонка: «Я, – закричит, – тебе говорила не выходить на улицу без противогаза, а ты что, так вот тебе и надо, пострел!» Общему привыканию к величайшей мерзости, отраве мирного населения газом, и сам когда-нибудь тоже поддамся. Нет! надо спешить, скорей, скорей, пусть даже с противогазовой маской на лице, писать о возможностях в будущем для каждого участвовать в творчестве жизни, а не смерти, как теперь.

    Материалы собраны и так расписаны аккуратно и мелко в карманной книжке, что я могу их носить с собой, жить с ними до тех пор, пока не удастся все их спрыснуть живой водой. Я хочу это творчество одеть как противогаз и затем именно участвую и на все смотрю.

    Безрукий просит написать в Пушкинский номер журн. «30 дней» что-нибудь о Пушкине. Надо написать.

    мнение о Пушкине. Помню, что я тогда написал в анкете, и это было даже и напечатано в каком-то журнальчике: «Считаю Пушкина хорошим поэтом».

    С тех пор прошло десять лет, теперь победило в отношении Пушкина именно то мое чувство русского человека, скрывая которое от «американских жителей», я бросил тогда им пренебрежительно фразу о том, что Пушкин был хороший поэт.

    Жителями же американскими в старое время [назывались] маленькие фигурки в стеклянных трубочках с эфиром, если возьмешь в ладонь конец этой трубки, то «житель» вместе с эфиром поднимается и прыгает, если разожмешь ладонь, опускается. Занятная игрушка. Ни один вербный базар, бывало, не обходился без нее, и всюду слышался крик: «Американский житель! Житель американский!»

    Повидав в своей жизни литературную среду, изучив ее за тридцать пять лет своего литературного существования <приписка: служения>, вполне достаточно я убедился, что она как при империализме, так и при социализме не может обойтись без американского жителя: чуть ему потеплеет, он и прыгает, все зависит от тепла, а своего мнения у американского жителя нет.

    <3ачеркнуто: Суровый ход истории>

    Прошедшей весной на Северном Кавказе мы с сыном неслись на «форде», стараясь не выпустить из глаз другого «форда», мчащегося по горам и через каменистые реки с невероятной быстротой (на Кавказе вообще почему-то ездят гораздо смелей, чем у нас). Нам нельзя было выпустить с глаз другую машину, потому что одни мы дорогу бы не нашли и просто бы не посмели даже броситься в стремительно мчащуюся реку. Взлетая у края пропасти на одну гору, я заметил, что в густом дубовом кустарнике <приписка: где мы убили кабана>, сохранившем еще зимнюю желтую листву, везде показались великолепные темно-синие, почти черные ирисы.

    – Смотри, смотри, какие ирисы! – крикнул я сыну, ведущему машину.

    Непривычный к кавказской езде, едва удерживая машину (с плохим тормозом) над пропастью, <приписка: он искоса поглядел и> крикнул мне в ответ:

    – К черту ирисы!

    Я расхохотался. И вспомнил то время, когда <приписка: и на Пушкина и на все искусство ворчали, как мы, шоферы, на ирисы> революция нам, служителям искусства, тоже кричала:

    – К черту ирисы.

    И мы жались, несчастные, возле распределителей <приписка: получая каждый по своей литературной категории>.

    Да вот давно ли, всего каких-нибудь десять лет, по нашим рукам гуляла анкета, в которой вопросы были направлены к тому, сохранился ли еще Пушкин как поэт до нашего времени или кончился. При этом явно выходило, что если напишешь «кончился», то будешь передовым, если «сохранился», то отсталым, требующим выяснения своей отсталости в своем прошлом. Я тогда мужественно написал: «Считаю Пушкина хорошим поэтом». И помню, что мой ответ был напечатан в каком-то журнальчике и уж наверно он не повысил ту мою литер. категорию и уж вреда в отношении лит. категории не причинил: мужественная правда в моем опыте революционного времени никак мне не причинила вреда.

    Теперь все так переменилось, что никому и в голову не придет сомневаться в ирисах Пушкина, и мне трудно об этом говорить, сохраняя необщее выражение своего лица. Пушкин мне сейчас нужен <Зачеркнуто: не как поэт> опять-таки не ирисами. Я держу его том у себя на столе, чтобы сваливать с себя после ежедневного необходимого чтения газет какую-то невероятную словесную тягость, сильно мешающую мне свободно писать. Я не говорю о выражениях «в общем и целом», о «паре лет» или «паре дней», которые употребляют даже герои Советского Союза (см. реляцию т. Чкалова из Парижа), или о таких шедеврах центральных газет, как «выеденного гроша не стоит» и т. п. Не эти смешные мелочи меня пугают: все эти провинциализмы приходят и уходят, как, напр., все мы чувствуем, что «в общем и целом» говорят теперь много реже, что «пара дней» и «пара лет» хотя и в самом разгаре, но уже дни этих пар сочтены и т. д. <приписка: решительно все таковы,> вплоть до «выеденного гроша».

    Страшна языковая неподвижность газет, говорящих теперь на всю страну. «Пара дней» – это мода, но «оратор с пеной у рта» – это уже образ вечный, всякий враждебный оратор непременно говорит с пеной у рта. И вся многомиллионная, ныне вся грамотная страна ежедневно усваивает себе эти образы. Меня пугает то, что никакая, даже наша великорусская сила фольклор, не может уже больше бороться с языком газет с многомиллионными тиражами и с радио. Каждый советский гражданин теперь говорит этим официальным языком с соответствующими данному году украшениями, вроде «выеденного гроша».

    Должен сказать, однако, что за народ в словесно-творческом отношении я ничуть не боюсь. Народ в своей интимной жизни говорит своим языком и вечно творит. Вот, напр., вчера У меня за чайным столом сидели два молодых парня, шоферы. Один из них, желая повысить себя в моих литературных глазах, передавал мне содержание своего сценария, «в общем и целом» направленного против монахов. Прощаясь со мной, этот шофер сказал: – Через пару дней я вам это напишу. – Другой же шофер, переговорив со мной о делах, простился просто и потом, обернувшись к своему фасонистому товарищу, сказал: – Ну, пойдем, Синий лапоть! – Так целый час я слушал официальную речь, и в одно мгновенье всю ее, как нежить какую-то, истребил «синий лапоть». Нет, я за народ нисколько не боюсь, но меня страшит, что современный гражданин выступает в двух лицах, одно лицо с одними словами официальными и другое лицо с интимными.

    Вот почему, из-за единства личности, говорящей везде одним языком, я хочу для народа Пушкина: через Пушкина простой человек поймет цену своего интимного языка, которого он теперь стыдится. Через Пушкина газетчики научатся строить свою речь согласно духу русского народа.

    Теперь все так переменилось, что никому и в голову не придет, как пришло мне на Кавказе, сопоставить поэзию Пушкина с цветами, отвлекающими внимание управляющего движением машины над пропастью. Пушкин стал необходимостью в дальнейшем движении нашей машины. Лично я держу один из самых близких мне томов Пушкина у себя на столике возле постели. Перечитав на ночь газеты, я чувствую в процессе чтения какую-то внешнюю помеху для будущего моего утреннего писания. Газетный язык мне представляется тогда какой-то проволочной сеткой с частыми ячейками, в которые должен я постоянно нырять, чтобы иметь возможность писать по-своему. Прочитав на ночь что-нибудь из Пушкина, я отстраняю от себя это препятствие.

    Такие почти повседневные выражения в газетах, как «пара дней» или «пара лет», и даже переиначивание поговорок вроде «выеденного гроша не стоит» (как будто гроши можно есть) – на это я не обращаю внимания как на моду. «в общем и целом» и «во главу угла», вчера бывшие у всех на устах, заметно исчезли. «Пара дней» сейчас в зените, но тем самым ей уже и подготовлен конец. Не это страшно в газетном языке, губящем не язык, а самого автора, а система мертвых образов, понятий и слов.

    Гибельно для языка, что автор берет у другого автора напрокат слова и образы, так что, напр., враждебный оратор непременно должен говорить «с пеной у рта». Попробуйте так вдумчиво прочитать хотя бы за один день наши центральные газеты, и вы тогда, я уверен, вроде меня оденетесь в противогаз Пушкина. Но представьте себе наш многомиллионный народ, ныне грамотный и ежедневно попросту, без эстетической проверки впитывающий в себя газетный язык. Вы, наверно, в первый момент скажете, что газетный язык должен вытеснить живую народную ежеминутно творимую речь. Представьте себе, что нет. Народ официально говорит этим новым ораторским условным языком, похожим на воляпюк, другой же язык он сохраняет для своей интимной жизни.

    Вечером девки привезли из Москвы покрышки. На электричке их хотели оштрафовать и стали составлять протокол. Но какой-то военный («весь обсыпанный ромбами»), услыхав, что шины для Пришвина, вдруг вскочил и стал говорить, что Пришвина писателя он читал и готов ручаться за него и, если надо, заплатить штраф. Тогда и кондуктор, составлявший протокол, остановился, пробормотал: – Я, кажется, тоже что-то читал, – и, обещая вернуться, вышел и больше не возвращался. Так вот я дожил до почетных лет, и это неплохо.

    <На полях: сумасшедшее сердце>

    Ночью читаю толстовскую библию 1910-й год, постоянно встречаются знакомые лица, эпоха проходит перед моими глазами. Начинаю понимать, что все те возражения, которые складываются относительно его поведения, Толстой знал. Надо написать такую повесть, чтобы мой воображаемый Толстой в своем положении нашел бы себе достойный выход и такой, чтобы покойник Лев Толстой мог бы с ним согласиться.

    Надо написать вещь, которая играла бы в духовной области ту же роль, что противогаз, т. е. чтобы заставить читателя смотреть в сторону настоящего творчества жизни, а не смерти, как все делают теперь и постепенно к этому привыкают, принюхиваются к атмосфере смерти.

    Есть, однако, какое-то «но», когда в этом отношении мысленно хочешь соединиться с мирным направлением политики нашего Союза. Ведь наш «мир» явно вызывает войну гражданскую во всех капиталистических странах, это не мир, достигаемый удовлетворением в творчестве жизни, это... Но...

    Вот где острие нашей современности, на которое едва ли кто-нибудь стал. Становится все труднее и труднее жить в неясном чаянии... Не говорю, что можно стать «на позицию», как оно предлагается, но позицию своей личности, центральную точку веры надо сознавать сейчас более ясно, чем раньше. Надо при этом, однако, помнить, что в чувстве жизни своей я не ошибаюсь, это верная линия. Но ввиду наступающих огромных событий эта моя полуинстинктивная линия, может быть, требует большего сознания. В то же время надо помнить, что при накоплении сознания можно сделать толстовскую ошибку. В чем эта ошибка, я пока разобрать не могу, знаю, что ее называют «гордыней», но что значит это – не совсем понимаю.

    Есть гордость во спасение, она связана с мужеством личности. И есть другая гордость, основанная на славе своей, на личных преимуществах, и означает почти что собственность, т. е. нечто скопленное и не действующее в творчестве жизни. Презрение, которое питаю я теперь ко всей нашей литерат. среде, есть почва, питающая подобную «гордость». Остается каким-нибудь выдающимся произведением обратить всеобщее внимание, и отравишься. Подозреваю, что Лев Толстой был этим отравлен, знал это, делал усилия и не мог избавиться от своего «знаменателя». Толстой мог отказываться от своего художества, как барин сытый. Но ему не приходилось испытать себя покинутым, заживо погребенным, как было при РАППе, или голодным мечтателем о солнечной природе черного хлеба, как в первые годы революции. И тут где-то в этом самоволии возникли ошибки его мучительной религии, похожей на самобичевание.

    В этой борьбе он был очень высок в отношении окружавших его пигмеев, но пигмеи были внутри жизненного организма, он же был вне. Выдвинутый, как вулкан огнем, он дошел до высоты вечного снега и льдов. На голове белые волосы, как снег на горе, в глазах слезы... Солнце, конечно, рано или поздно и эту вершину обратит к всеобщему благу, снег и лед разбегутся реками в долинах. Я не знаю, чем возразить против «самоволия» вулканов. Есть ли в этом чувстве материальной связи с людьми, зависимости от массы – материи, необходимости, рождающей свободу, и чувстве радости жизни возражение против толстовства.

    Резкое разделение духа и материи с презрением к материи и обожествлением какого-то «духа» (не себя ли?)... Сводится к славе, к публичности (а в сущности конец Горького с прекращением способности живого творчества был пародией конца Толстого).

    11–12 Декабря. Суточная погода от 0 до -4 °С, легкая облачность с проглядыванием солнца. И так одинаково, день в день.

    Начал собирать 4-й том. Послал в «30 дней»: статья «Двуязычие» о Пушкине, очень правдивая и не мелкая статья, но едва ли осмелятся напечатать без купюр.

    Слава. У Толстого слава как посредник его смерти (слава присватала гордость). У Б[острема], художника, слава как голодному кусок хлеба для жизни: слава в форме общественного признания так же, [как] голодному черный хлеб – в его солнечной природе.

    «Уход» Толстого из дома надо понимать как уход из жизни! Начал уходить он, когда еще... когда началось? А бунт его против жизни выходит из какого-то общего его бунта.

    Уход. Когда Толстому сообщили, что в семье против него существует заговор, – отнять у него завещание, а самого объявить слабоумным, то он говорил, что дело не так остро обстоит. Если бы, однако, и существовал такой заговор, говорил он, то это к лучшему, это оправдывает его отдаление от семьи и неприязнь к сыновьям. Тут Толстой вплотную подходит к своей вине, человека отходящего (умирающего). Религиозный человек в этом уходе чувствует вину, а у Толстого его уход от жизни совершился как бунт против жизни.

    Толстой прав, когда, судя ужасное поведение своей жены перед смертью, отказывается объяснять [его] болезнью ее (как это обыкновенно делают). Ведь потому именно он и ненавидел врачей, что в поисках причины они систематически игнорируют личность человека с его верой. (Напр., операция Замошкина, когда врачи думали, что он кончится, а он знал, что будет жив: – Хотя меня бы спросили! – говор. Зам., – а то ведь, не спрашивая меня, говорили кому-то в дверь: «еще жив».)

    Рассказ о машине, навеянный чтением дневника Толстого в 1910.

    Наш роман с вещами: одухотворение вещи, пока не сложится привычка: вещь начинает служить, и человек о ней забывает: служит и служит. Точно то же бывает с женщиной, когда она из невесты делается женой. Машина была забыта. Но вот она изъездилась и стала напоминать о себе, и начались со старой женой сцены. Хозяин злился и опять одухотворял вещь и не хотел знать, что она сносилась, и приписывал ей злую волю.

    (Между прочим, у человека, напр., у Софьи Андреевны в ее параноико-истерических сценах, действует вполне здоровая жизненная сила. Толстой, уходя из мира духом, ищет того покоя, который сопровождается равнодушием. И женщина, становясь в положение забываемой вещи, живая личность ее вступает в борьбу с мертвецом.)

    Вот и описать вещь, машину, чтобы сказалось это. Рассказ вести от потери хозяином чувства к живому, когда он увидел, что нет у его машины своего «раннего зажигания», а что все части заменимы, и до тех пор, когда вещь, изнашиваясь, начинает капризничать. Вместить сюда все с Автозавода: и сгоревшую Машу, и конвейер, и все.

    Еще рассказ на тему «противогаз». Отравленный газом человек подбегает к реке. Великолепие вечера на р. Нерли. Человек умирает. У человека умирают прежде всего глаза. Но он слышит жизнь. Умер. (Близкий друг возле.) Конец вечера: летает бабочка, ее не видно на фоне темного леса. Но в реке видно: так в воде она летает. (Быть может, друг хочет показать это умирающему, чтобы он спасся красотой, этим противогазом. Но тот уже не видит: у человека раньше умирают глаза. В природе глаза земли закрываются после всего.)

    В газетах трагедия демократии: в Англии сбежал король. Демократия. Остатки франц. революции: Руссо. Вера в правду, живущую в начальном человеке в природе. Это же есть и в православии (откуда? также, откуда вера в правду рыбака в франц. революции? из религии. Значит, демократия есть этап разложения церкви: это оттуда).

    У нас православие + толстовство + народничество на плазме мужика. Большевики превращают демократию в рабочих и крестьян: + (плюс) беднейший из крестьян: величина отвлеченная, в действительности конкретны это последний пьяница-лодырь в деревне, и – (минус) пролетарий, понятие в существе своем отрицательное. Ток политический между этими двумя полюсами вскрывает мелкособственническую природу демократии; собственник заменяется властелином. По этому же образцу строится фашизм: тут тоже рабочие и крестьяне – демократия – трансформируются во властелинов и воинов.

    «Демократия» теперь означает мирная благодушная жизнь мелких собственников (это прежде всего Франция). Итак, идея демократии вышла из христианства и, став материализмом, дошла до войны, т. е. до конца, до газов. Уничтожив у себя демократию в корне своем, мы сейчас в Сталинской конституции как бы воскресаем как демократия, очищенная от затемняющих ее элементов собственности. Это демократия без ее первородного греха собственности капиталистической. Вероятней всего, наше сочувствие теперь демократии испанской, французской, английской основано только на том, что, осужденные на падение, они обещают коммунизм.

    13 Декабря. Весь день слегка морозный просверкал, как весной света...

    Занят изготовлением 4-го тома собрания. Хочу в нем дать статью «Мои читатели». Пишу 2-ю часть «Мои читатели» (помещ. в «Наши достижения»).

    Мои читатели.

    Мы были наслышаны с малолетства, что дело писателя – это трагическое дело и лучше вообще за него, пожалуй, не браться. Теперь, проработав уже много лет в этой профессии, я думаю, что это правда, если смотреть на сторону. Так часто говорят, – какая жена у него некрасивая, злая, не дай-то бог! А между тем тоже часто оказывается, муж этой жены очень ею доволен и живет с ней как у Христа за пазухой (что за поговорки были на старой Руси!). Так и я бы сказал о своем писательском деле. Вот тоже, хотя бы рождать детей – занятие трудное, между тем женщина родит и счастлива. И писатель...

    В писательском деле...

    Чего я не имел в жизни и что в душе желал бы больше всего – это накрыть большой стол и усадить гостей, к этому столу поставить другой, потом третий, который выходил бы на улицу, потом на бульвар, и по бульвару всё столы, и за столами всё мои гости пьют, едят и меня похваливают.

    …особенно же хорошо мне стало, когда книжку мою «Женьшень» перевели за границей и появились в моем доме такие гости знатные, о которых я и не мечтал. Да, теперь ясно вижу, что в невозможно рискованном, если и прямо не трагическом деле писателя есть момент счастья, схожий со всеискупающим счастьем матери, когда она встретится с новорожденным.

    Дело писателя, как и всякого другого художника, если только посмотреть на него с точки зрения всякой другой <Зачеркнуто: обыкновенной> выгодной профессии – нестоящее дело. Но ведь точно так же и детей рождать, если все взвесить, нестоящее дело. <Приписка: Жизнетворчество во всем одинаково> Однако рождают же...

    Есть искупающие все муки моменты счастья, из-за них вся [игра]: хотя бы счастье первой встречи матери со своим ребенком. А у нас, писателей, я считаю чем-то вроде этого встречу с читателем: есть такие читатели, вроде А. М. Горького, встреча с которыми является большим счастьем. <3ачеркнуто: Когда я начинал писать и был совсем наивным человеком, мне в душе казалось так, что благодаря писанию своему, если я буду иметь успех, попаду в лучшее общество>

    После Горького я хочу здесь привести несколько других маленьких писем, которые каждое по-своему мне было очень приятно прочитать. Признаюсь, для опубликования этих писем мне приходится преодолеть внутреннее препятствие <приписка: [чувство] вроде ложного стыда, так как все эти письма хвалебные и как-то неловко писать на самого на себя>, но я пользуюсь разрешением покойного А. М.: «поработав столько лет в литературе, можно допустить и нескромность» – и собираю этих гостей. Пусть будет что-то вроде моего юбилея <приписка: каким он должен быть у писателя: сорадование друзей>. Кое-какие из этих писем мне были присланы через издательства как отзывы читателей. В этом случае незачем скрывать имена авторов, тем более что в издательствах имеются копии этих писем. Другие – от иностранных авторов, как рецензии в газетах и журналах. Третьи (одно или два) личные, и их именно мне приходится скрыть. Мало ли писем мне присылали, это, конечно, ничтожная часть, но я выбрал те, которые играли роль в моем счастье.

    14 Декабря. Писал «мои читатели», и, кажется, это провалилось: невозможно самому писать о себе одной непрерывной похвалой.

    Написал в Украинский Госиздат о «Звере», изданном без спроса у автора. Англичане, немцы спрашиваются, а свои... вот истинное хамство, и как будто конца ему нет.

    События в Китае, похоже, что начинается война по-настоящему, война за передел Азии.

    На ночь читал толстовский [дневник] 1910 г., одна из самых замечательных книг. Неизменность самосознания. Это верно: «я» в основе своей неизменно: оно стоит, мир движется. «Неразлагаемое я» (в Курымушке).

    Толстой из этой неподвижности «я» делает заключение, что оно существует вне пространства и времени и что оно от Бога. Отсюда презрение ко всему, что ограничено пр. и вр., и сознательная борьба с ним и аскетизм. Выход из христианства в буддизм, к отрицанию личности в человеке, к преодолению ее «любовью» (к Богу).

    Вся домашняя жизнь Толстого, слава (не слаще домашней жизни: яд) создавали Толстого, кажется, не будь его, будь какой бы то ни было гениальный человек, и из него бы вышел Толстой. Приходит в голову, почему Толстой не догадывался о зависимости его аскетического учения от его жизни, ограниченной пространством и временем?

    Пространство и время (если смириться) могут быть поняты как единственные условия возможности для человека человеческого творчества, соприкосновенного с божественным (вне времени и пространства).

    Пример, какое влияние на сновидение оказывает чтение на ночь. Мне снилась большая дорога, наша прежняя, с муравой и тройками. На этой дороге почтовые станции, и начальники этих станций– столетние индусы, мудрецы, признающие все это движение вообще ненужностью. Из-за этих мудрецов всюду на большаке путаница, приключения с добавлением лошадей и моя личная кошмарная судьба.

    Толстой говорит, что прямая обязанность людей – любить, а они хотят летать и летают плохо.

    Покой и движение. Восток – покой, Европа – движение. Европа весь мир приводит в движение. Создается движущийся, заведенный человек, целиком устремленный в жизнь мотор. «Остановись!» Но ведь это не личности, это масса, летящая к счастью: это жить хотят. Вот Китай распечатают, и если там все жить захотят...

    В мире этого никогда не было, что всем хочется «жить» и все на это получат права и возможности по мере личной удачи.

    Лотерея. Государство играет: лотерея. Вот о «личности» у нас идет речь. Немцы к этой русской глупости должны ума прибавить. У нас жизнь под давлением: сжатая сила, безликая, но если немца прибавить – сила непобедимая, невиданная: вроде атомной силы; это и в человеке есть, в его родовой жажде жизни.

    Коммунизм непобедим, но требует немца. Или они нас завоюют, или опять провалятся и сольются с коммунизмом.

    Элементы силы этой новой: 1) движение, 2) массовость, 3) претензия каждого на личное счастье. В результате движение. Анализировать зарождение движения: из каких элементов оно складывается, напр., у нас «ученье». (Паня – Тоня. Алексей (лисица) на вопрос дочерей о матери сказал: «Никуда, остарела, больная, когда лучку съест, когда огурчик». Тоня заплакала, Паня засмеялась.)

    – личного счастья. В этом вся игра – освободить внутриатомную силу общества и пустить в работу под предлогом личного счастья. Произнесены слова и написаны в «Правде» крупными буквами: святая любимая родина. Если мы не успеем сами дать это народу, то немцы дадут. А там вся Азия будет освобождаться для счастья. И это «счастье» не купеческие блины, не дворянские охоты и пиры; ограниченность материальная, вещественная, пространственная будет восполняться движением, тогда – кто больше, теперь – кто скорей (дома нет ничего, а летает под небеса).

    Итак, прошлое: судьба и покой, новое: счастье и движение. Этим вся Азия будет покорена. Гунны идут обратно: из Европы на Восток («Счастливая жизнь»). Не в фашизме и коммунизме [дело]: фашизм будет равняться по коммунизму, коммунизм по фашизму: дело в массах и их личном счастье с выходом в движение, как раньше в вещественность (скопление, накопление, брюхо, толстые люди). Худой человек, поглощенный движением, бездомный: движение (время) является проклятием, пленом, как раньше скопленность («капитал»).

    Раньше, в капитализме, индивидуум (личность) была носителем счастья, организуемая личностью масса питалась судьбой, долгом, смирением. Теперь для масс раскрылся секрет: каждый хочет иметь свою долю счастья на земле (счастливая жизнь), и личность, т. е. выдающийся даровитый человек, становится в прежние условия масс: он теперь служит обществу. (Свалив на массу долг, служение, будущую жизнь и пр., прежний организатор сам лично жил счастьем, теперь возможно, что именно все эти качества сделаются условиями существования личности.)

    15 Декабря. Туманная хмарь. Тепло 0-4 °С. Наст. Нового снега все нет и нет. Упорный насморк, давит голову.

    Петя ходил с Бьюшкой на белок.

    Удалось слышать, как мышь под снегом грызла корешок.

    Спросить доктора об ушном усилителе. Что можно слышать в тишине (напр., норку, плывущую).

    Из чего состоит тишина?

    Писать о себе на основании писем друзей не могу: бросил эту работу. Статья в «Правде» о гонорарах писателей: счастливые дни писателей приходят к концу. Приглашение читать на Пушкинском вечере бойцов.

    Разговор с Петей о привычке, что это сила, которую ты можешь подчинить себе и которая, в свою очередь, может тебя подчинить. Огромнейшее число людей подчинены привычке лично, а общественно – условному рефлексу.

    В газетах начинают бороться против страха фашистов (давно пора). Красноармеец говорил, что зимой о войне не говорят, а нынешнюю зиму все говорят о войне, что же будет весной?

    Стремятся фольклор подогнать под Маркса. Трудно Соколову. Личное происхождение фольклора. Болтовня в «Известиях» и окрик «Правды» – никак нельзя понимать конституцию по старинке демократических свобод.

    16 Декабря. Лева приехал с семьей.

    Отвезли в Чиркове Лайбу и полюбовались Османом.

    Разговор о сладости любимого труда в обществе близких людей: что если бы можно было заниматься 1) своим делом 2) самому выбирать себе в работе товарищей. Но организатор производства делает не свое дело, а то, что ему должно делать, и долг его тоже не личный, а его тоже гонят: его гонят, и он гонит. Между тем вышло это еще из партийных кружков, из того самого «долга», который описан мной в «Кащеевой цепи» и противопоставлен труду художника.

    – это не выход к личному труду, а своеобразный способ погоняния, осуществления все того же долга, надрыв.

    В труде немца два элемента: 1) как надо работать. 2) как я хочу. В труде русского или как я хочу, или одно «как надо» (стахановец).

    Я Пете сказал, что в свое время он не представлял себе для беспартийного выхода «в люди», а вот как скоро переменилось; точно так же и тут, во всяком же случае, индивидуальный выход всегда возможен: рыба ищет где глубже, человек – лучше.

    <На полях: Стоит какому-нибудь Ставскому пожелать, и то, что надо правительству и партии от писателей, сливается с тем, чего именно и хочет и сам писатель.>

    Co-весть значит весть, как со-знание есть знание.

    Путаюсь, разбираясь в корнях современности, чтобы надстроить на них свою повесть. Путь моих исканий такой: я беру, напр., организацию современного труда на основе долга, сравниваю со своим трудом личным, выросшим на основе живой любви моей личной к труду, и нахожу в моем труде отрицание того труда как непродуктивного, рабского. На этом этапе мне представляется, что повесть эта невозможна, т. к. о таких вещах мне говорить вслух не дадут.

    Желая устранить этот затор, я спрашиваю себя, а может быть, если подняться повыше, в том более широком кругозоре окажется, что моя маленькая гора личной свободы заслоняла высочайшую вершину обществ, долга и оттого она казалась мне горой рабства. Что если туда забраться, какой оттуда откроется мне кругозор? Тогда, забравшись туда, осмотрев горизонт со стороны долга и необходимости, я понимаю, напр., современное движение Европы в Азию как обратное движение народов, двигавшихся некогда из недр Азии в Европу. И, возвращаясь после того к той маленькой горе моего личного сознания, я тот самый долг и необходимость, которые в истории движет народы на Восток, вижу обращенными к охране моего личного сознания.

    Если мое сознание требует от меня движения на Запад, в то время как все идут на Восток, я должен, обходя общий поток, двигаться на Запад: таков закон долга и необходимости в отношении к личному сознанию. И так вот подходишь, напр., с точки зрения движения народов на Восток к объяснению преобладания идеи долга в отношении организации современного труда. Поняв это как необходимость, я ищу выход для себя лично в сторону личной свободы для необходимого мне движения не на Восток, а на Запад.

    Шоферские рассказы:

    1) Клин.

    2) На автозаводе (два механика, премированные машинами).

    3) Полумеханик (колдун).

    Пересмотреть материалы с автозавода.

    Начало 2-го рассказа: Мы, инженеры и проч., сидели на скелетах машин и спорили на тему, что элементы всякого труда есть: как надо я хочу, что немцы, латыши работают как надо, а русский - как я хочу: если бы мог русский как надо, он победил бы весь мир, – назовите хоть одного: – АГусенков?

    В заключение привозят разбитый автомобиль, а Гусенков в больнице.

    Тип как надо – Озолапин, который уверял всех, что машина учит быть умнее. Он говорил, что машина сама учит, как надо: умнее «форда» не будешь.

    Можно сделать, что в выходной день оба, и латыш и Гусенков: латыш давно сидит над машиной и, [расписывая], учит Гусенкова. Тот только получил и почтительно слушает. Потом выходит и выпивает «как я хочу» – сказка его воздушного полета.

    А. Жид внес к нам эту идею этого счастья советского писателя в выполнении воли вождей и сам же потом написал у себя дома, что писатель всегда должен оставаться мятежником и идти против вождей.

    Немножко неверно последнее: надо бы сказать, что писатель есть автономная личность и прекрасно, если деятельность ее совпадает с направлением воли вождей, но если будет извне уничтожена автономия писательской личности и вожди потребуют, чтобы он, минуя веление своей совести, выполнял волю вождей, писатель должен будет молчать или идти против вождей.

    <Приписка: Только молчать (в русском случае), потому что он сомневается и спрашивает свою совесть: если вожди неправы в отношении меня, то как я, обиженный, лично заинтересованный, могу судить дело вождей.>

    (Советский писатель – это автономная область. И правда, почему даже областям дается возможность быть автономными, а писатель...)

    События, которые происходят во время работы моей над этой книгой, наводят на мысль, что это есть новое великое передвижение народов с той разницей от старого, что тогда гунны шли на Запад, а теперь <приписка: усвоив от Европы новые ценности> гунны возвращаются к себе на Восток, покоряя его и переделывая.

    <Приписка: Маленькое советское автономное государство Абхазия, будучи по существу своему одним из древнейших государств Азии, пробужденное от сна своего историч. русской революцией, стремительно двинулось в Европу.>

    Нет, как ни бейся, но сказать того, что я хочу, нельзя. Сказать нельзя, но показать можно. Напр., можно показать борьбу с женщиной как борьбу с собственностью – это раз. Второе, пусть Сайд свой азиатский народ ведет в Европу против движения Европы на Восток. Расхождение с Саидом именно и заключается в том, что Сайд борется с собственностью общественно, двигая бессознательно народ в Европу, а другой то же самое переживает лично, лично, смотрит на дело Сайда сознательно. В основу взять мое отношение к рабочему движению, когда я почувствовал себя личностью.

    Какой-то старик в рубище с пустым мешком за спиной, насквозь вымокший, постучал палкой в окно деревянного домика. Это событие у нас на Комсомольской улице не только было ничтожно в сравнении с действиями испанских мятежников, но и даже у нас на Комсомольской улице не имело [конечно] значения. И тем не менее нельзя и личность нищего выбросить со счета. Он как личность был в своем роде единственным и в своем «Я» заострился как представитель человечества], всего земного шара: он был человек как все и в то же время как «Я» – человек единственный в мире.

    Всякий общественный деятель... например, решается женский вопрос как общественный вопрос или же вопрос личный с собственной женой (напр., драма Толстого: женский вопрос лично).

    Все получить из личного опыта человек не может: не может только личность свою брать как пример для общества (путь святости?). Он берет «как надо»... И вот один говорит: я живу как надо, а не как хочется. – Другой: я живу, как мне хочется, согласуя с тем, как надо.

    17 Декабря. Все по-прежнему день смотрится в день.

    Если спросят меня, почему я не выступаю ни с критикой, ни с самокритикой, то я так должен ответить. В силу сложившихся обстоятельств литература в Советском Союзе является лишь исполнителем воли вождей.

    Жизнь в Союзе переменяется с большой скоростью не только в смысле переезда учреждений с улицы на улицу, но и в своих мотивировках: вчера Демьян мог издеваться над Крещением Руси, а поп, сказав за Крещение, летел в Соловки, сегодня Демьян летит вон из Кремля по воле вождей. И как вчера писатель Луговской прославлял РАПП, сегодня его РАПП распустили, и Луговской сидит на бобах. Но если бы раньше, чем вожди решили отменить РАПП, Луговской, предвидя, как поэт, его негодность, обрушился бы на него, то был бы уничтожен, и если бы Демьян, любя Россию, досрочно оценил значение Крещения Руси, то... и говорить нечего, что сделали бы с Бедным.

    В этом я усматриваю жалкое, подневольное положение «пророка», посвященного в призвание глаголом жечь сердца людей. И как, уязвленный в самом существе своей личности творца, могу я свободно судить о деятельности вождей в целом. Могу ли я, задетый лично, выступать против людей, отказывающихся от всего личного во имя будущей социалистической родины. Уязвленный лично, я не могу судить беспристрастно и оттого молчу и как литератор, и как гражданин.

    18 Декабря. В Толстом заключается вся наша революция в зародыше. Толстовство – это начало революции, замаскированной в религиозно-этическую реформацию. Читая Толстого (дневники 1910), надо думать о современности, в особенности ярко выступают Горький, Сталин в их привязанности к материи, к счастью. На первый взгляд кажется, они диаметрально противоположны Толстому, на самом деле – дети его. Правда, если, напр., Петр I разорвал связь с прошлым, переехал на другое, пустынное место, – ему прежде всего надо строиться. И начал строить новую Россию, целиком занятый материалами. Такое же строительство и Сталина. Толстой рванул и ушел, а с народом как же иначе возиться, как не устраивая его счастье.

    <На полях: Знакомый.

    Не забыть. Коля Куликов <Зачеркнуто: познакомился с писателем Пришвиными Раз он ехал в большом страхе, потому что ему должен был встретиться новый начальник. Вдруг его обогнал Пришвин, поклонился и [проехал]. И только обогнал, показался впереди автомобиль начальника. – Стой! – крикнул начальник и высунул руку. – Это кто проехал? – спросил Колю начальник. – Пришвин, – ответил Коля. – Писатель? – Да, писатель Пришвин. – Это тебе он кланялся? – Мне, мы знакомы. И вам тоже, кажется, кланялся. - Да, кланялся, да вот я не узнал, неловко, а мы знакомы.

    После того начальник вышел, стал осматривать машину, а мне хоть бы что. Так, я заметил, часто бывает между людьми: хоть вот один общий знакомый найдется, и почему-то легче становится. (Узнать у Коли – какой это был начальник и почему он его боялся.) >

    Из «Шоферских рассказов».

    Своя машинка. Премия.

    Начало рассказа: «Как надо и как я хочу». Это было еще в то время, когда газики, копия модели Форд А, выпускались с кузовами Торпедо, а не как теперь выпускают М, с лимузинами. В то время <приписка: первое время, когда только-только завод стал на свои ноги> два лучших мастера на конвейере Мартын Генрихсон, родом из Латвии, и Андрей Платонов из-под Лебедяни были впервые премированы автомобилями, Генрихсон поздней осенью и через полгода в разгар весны Платонов.

    Все завидовали Генрихсону, когда он, выбрав себе машину на конвейере, сел за руль. В числе других рабочих мне тоже удалось посмотреть в этот момент на Генрихсона. И вот, скажу сейчас, что было мне удивительно. Каждый ведь день я провожал машины с конвейера, и ни разу не чувствовал я по-настоящему, что это за священный момент на заводе, когда машина сходит с конвейера.

    Генрихсона я знал хорошо. Он из Латвии попал к нам еще во время германской войны, женился на русской, занялся своей механикой, да и застрял: вроде как бы понравилось. Но и правда, уважали его все, дотошный человек был и любил нам всегда говорить: «русский человек работает как ему хочется, а я работаю как надо». Но любил наших рабочих, часто смеялся. И было чему посмеяться в то время. Ведь прямо тут из деревни Монастырки серый мужик поступал на завод, от самых простых работ по уборке переходил к простым машинам, от простых к сложным и так собирался в рабочего, как из грубых частей на конвейере собирается машина. Не смеясь говорил Генрихсон: «Машина умней нас, она учит нас. Машина учит, как надо работать, а русский человек не хочет как надо, а хочет: я сам».

    В числе других рабочих мне удалось посмотреть на Генрихсона, когда он, выбрав себе на конвейере, впервые сел в свою машинку. Каждый день я видел, как сходили машины с конвейера, но когда Генрихсон сел, то и мне стало будто я сам сел в свою машинку. Некоторые шоферы научились врать, будто ему общественная машина все равно что своя.

    <3ачеркнуто: Фарисеи! – говорю я им, – не знаете, что говорите, лицедеи: нет у вас ничего и не будет у вас ничего. Говорят! А дай-ка ему свою машину.>

    Да, да, послушать – все говорят. А дай ему машину свою – запоет другую песню. Знаю я эти повадки. Генрихсон не такой, он как сел, так и мы все будто сели, каждый в свою машинку.

    И тут я впервые понял, что за чудо это бывает, когда машина сходит с конвейера. С того времени, когда на скелет машины спускается сверху кузов – вы видите дальше, что по конвейеру дальше движется уже настоящая машина и только что не сама идет, а движет ее конвейер. И шофер садится, заводит. Видишь, как задышала машина. Но все еще не проснулась. Маша у нас одна была, в кошке сидела и развозила <приписка: [разливала] > металлическое литье по формам. Раз сама попала в литьё и сгорела в металле. Я вспомнил эту Машу, когда Генрихсон подъехал к концу конвейера, дал газ, включил сцепление и машина покатилась сама. Как это сама, откуда взялось?

    Вспомнил я тут сгоревшую Машу и всех нас и себя самого пожалел: все мы это, силу свою отдали. Человек захотел, и машина пошла. И вспомнил еще, как Генрихсон говорил: «Не надо делать как "я хочу", надо делать как надо: машина умней нас». Посмотрел бы он тогда со стороны, с каким лицом он скатился с конвейера и дальше, полукругом завернув, вылетел за ворота сборочного цеха. У них у латышей, когда рады, лицо так и пышет. – Своя машинка! – сказал возле меня рабочий, тоже, верно, понимая по Генрихсону, как и я понял в ту минуту конвейер.

    <На полях: Завод в единстве, станки везде, как свечи стали>

    Вылетев из цеха, Генрихсон заехал к себе, забрал жену и детей, покатался и скоро вернулся. Он себе сразу же право выхлопотал держать машину при цехе в ремонтном гараже и заниматься в выходные дни. Вот с тех пор это и началось у Генрихсона, машина ему стала как вторая самая разорительная жена. Чего только он для нее ни придумывал, чего ни доставал. Достал усиленные баллоны – мало того! Поставил и супербаллоны. Придумал экономичный карбюратор. Лишился выходных дней. Жена стала появляться. Прокатит полчаса, а потом три часа чистит, полирует. Иностранцы посещали завод, к нему стали заводить в ремонтную и показывать.

    Ровно через шесть месяцев съехал с конвейера второй замечательный мастер автосборочного цеха Андрей Платонов и тоже с разрешения начальника цеха временно получил разрешение ставить машину в ремонтный гараж. Андрей Платонов самый русский человек, весел бывает и доволен жизнью только если выпьет. Лицо худое, длинное, цвета в щеках давно нет, и никогда щеками не смеется. Но зато глазами по-своему улыбается и вдруг что-нибудь придумает, засветится весь.

    Жарко у нас бывало в цеху, или от работы внутри горит: часто пить хочется, и для этого у нас в цеху там и тут были [баки]. Бывало, начнет Платонов, пьет. Станешь в очередь. Заметит – бросит, отойдет. А ты напьешься – окажется, он это для тебя бросил. Такой тихий человек и задумчивый. Мы очень обрадовались, когда начальство его работу заметило, и не завидовали, когда ему дали машину.

    Так сошлись они с Генрихсоном в гараже, когда Андрей сделал свой полукруг, с конвейера [ввел] свою новую машину в гараж. Генрихсон в это время там синей кисточкой переделывал зеленый кантик по черной лакировке кузова на белый, и выходило много красивей: зеленое по черному было менее заметно, а беленький кантик очень украшал.

    – Самая разорительная жена, – сказал Генрихсон.

    – Забрала же она тебя в руки, – сказал Андрей.

    – Так надо, – ответил Генрихсон, – погоди, вот и тебя твоя заберет.

    – Нет, [ответил], меня не заберет.

    – Заберет

    – Нет, едва ли.

    – Хочешь спорить?

    – Давай!

    Поспорили.

    Посидев немного, Андрей собрался уезжать.

    – Машина умная вещь, – она учит нас порядку... у нее больше ума, вот погоди, увидишь: заберет она тебя в руки.

    – Не заберет, – сказал Андрей и уехал.

    Много раз потом в дружеской беседе – он когда выпьет, делается таким разговорчивым – рассказывал мне Андрей об этом своем замечательном выезде на своей машине. Как эта мысль о том, что не заберет его в руки машина, продолжалась у него и за рулем. И как росла у него за рулем и подсказывала ему. И в конце концов соблазнила. Заехал куда надо и там выпил и взял с собой. Когда выпьешь, это известно – каждый шофер это знает, кажется, много увереннее ведешь, и чем больше пьешь, то не как по земле пьяный, качаешься, а очень уверенный [бываешь]. Андрей пил глоточками и с каждым глоточком шептал: – Нет, меня не заберет, нет, меня не заберет. – И вот стала земля отделяться, а он, повторяя «нет, не заберет!», стал подниматься все выше и выше...

    <На полях: Смешной он, так любит читать, из Гоголя взял [сюжет]... Земля отделилась, и за черевичками на чёрте летел.>

    Возле сборочного цеха у самого окна ремонтного гаража в то время валялись скелеты разных аварийных машин, безнадежно ожидающих ремонта. Под вечер, когда наша смена кончилась, мы расселись тут на скелетах покурить, покумекать.

    Кое-кто был тут из молодых инженеров, недавно работавших у самого Форда в Америке. Генрихсон пришел. Инженеры нам рассказывали удивительные сказки про Форда: что там кто-то окурки на дворе собирал и тем больше зарабатывал, чем инженер. Спорили между собой инженеры, сравнивая американских и русских рабочих.

    все качество работы. Если чересчур много «надо» – получается немецкая работа: машина выходит хорошая, но безличная, если рабочий и знает как надо и как хочется самому: машина английская, высокого качества, но дорогая. С этим не спорили другие инженеры. Но в оценке нашего труда они разошлись. Одни инженеры говорили, что наш труд губит кустарщина, наследие ремесленной эпохи: каждый рабочий хочет работать по-своему и не может подчинить свою волю тому, как надо. Другие инженеры говорили, что пока и требовать ничего нельзя от мужика из Монастырки. А вот когда они сами мужика научат, как надо работать...

    – Нашего рабочего машина не заберет, – сказал кто-то.

    – Заберет! – говорил другой.

    Спор выходил точно такой, как у Генрихсона с Андреем. Услыхав это, Генрихсон сказал от себя:

    – Когда это будет или не будет, мы ничего об этом сказать вперед не можем, товарищи. Может быть, будет, а может быть, не будет. Я говорю, что есть сейчас: машина умная, и пока нам у машины надо учиться. И ничего худого не будет, если мы у машины будем учиться.

    склянок дымящейся серной кислоты, и в этом дыму лежал почти бесформенный газик. Оказалось, это Андрей, поднимаясь на небо, на огромной скорости вставил машину свою в полуторатонку, нагруженную серной кислотой. К счастью, каким-то чудом сам уцелел и бледный сидел подле: хмель все-таки из него вышел, и он, увидав Генрихсона, сказал:

    – Вот видишь, меня машина не забрала.

    – И ничего хорошего нет, совсем бы не следовало тебе ее и давать.

    <На полях: С тревогой мы спросили про Андрея.

    – А что Андрей, пьяница и ему...

    – Жив.

    – Пьяница всегда жив остается, только вот машины: две машины разбил и серной кислоты на две тысячи рублей. Инженер: – Теперь будет выплачивать.

    – Я говорил, что зажмет, – сказал Генрихсон после Андрею, – не тем, так другим зажмет: я делаю как надо, и она как самая разорительная жена, а ты делаешь как хочется, и она тебе как любовница.>

    У Лидии ум был насмешливый, очень была наблюдательна, – почему же ей Толстой был неприятен и даже не особенно умен. Лидия, верно, не поняла, что такому, как Толстой, непременно должно было быть юродом. Попробуй-ка сама стать хотя бы на один день в витрину на Кузнецком: хороша будешь! И какого живого человека еще не оглупила слава. Горький? В славе человек если не сходит с ума, то сходит со своего места: он не как мы, и это может быть неприятно.

    20 Декабря. Выпала достаточная пороша (завтра поохотимся!) и сейчас (утром на рассвете) потихоньку идет.

    «вакханалии» писателей. Это понятно: раз счастье делается как пирог, то бесцеремонные люди должны отхватывать первые от пирога (нам тоже ведь попадает). Среда до крайности неприятная, но высовываться с протестом не надо: или заклюют, или сделают из тебя чучело нравственности и сами, обнажаясь до крайности, будут вешать на тебя свою одежду, как на вешалку. Если заденут, тогда другое дело.

    Деревенская баба, увидав калошу, лезет, разбрасывая очередь, чуть ребенка у другой не выбила... Откуда эта непристойность деревенской женщины: в деревенском быту ведь столько всяких церемоний? Очевидно, быт, разбиваясь, освобождает животность, как вода выделяет скрытую теплоту: это грубая жажда жизни и ничем не отличается от жажды жизни писателей, выхватывающих первые куски от пирога счастья. Надо ведь только вспомнить ту этическую силу, которая регулировала нравы нашей среды, напр., в эпоху Глеба Успенского. Но в декадентское время уже была и вакханалия, но и... Нет, шума из этого делать не стоит: с этой непристойностью литературы ничего не поделаешь.

    Глядя на бедность крестьян, Толстой очень страдал и тяготился своей барской жизнью. Такой-то работник! Но дело в том, что другие бары жили лучше его и вовсе ничего не делали. Он, очевидно, стыдился этой принадлежности к их классу, как я сейчас стыжусь принадлежности своей к «Дому писателей».

    Рассказ Левы о человеке на пути и его похождения: почему-то стыдно за Леву и жалко начальника.

    Письмо Дмитрию Ивановичу Волкову, бывшему миллионеру, теперь собственнику дневника, который ему теперь много дороже тех миллионов. Это у меня (хранение дневника) вышло настоящее, органическое доброе дело, подобно созданию книжки для детей «Зверь Бурундук». Выходило так, что я делал для себя, но это «для себя» в то же время значило и для других. Это доказывает, что в душе человека есть такой род собственности, который является одновременно и личной собственностью, и общественной. Можно поэтому представить себе и коммунизм, обратный этому: пустой внутри и даже насыщенный злобой.

    «Злая» собственность (баба на калошу лезет) лишь как личное качество злого человека. Так что и капитализм в отношении зла... и коммунизм... это системы, не имеющие отношения к личной этике: это условия, вроде как для жизни червя условием является сырая земля, а нянька думала, что земля не условие, а причина. То же думают теперь о коммунизме многие, как нянька о земле, что счастливый человек выведется, как червяк. Но вот создались условия, все заговорили о счастливой жизни, но счастливого человека не оказывалось. Чего это червям не хватает?

    Киев. Секретарю... Постышеву.

    <Приписка: Украинский ЦК партии т. Постышеву.>

    Позвольте в лице Вашем выразить мою признательность за перевод моей книги для детей «Зверь Бурундук» на украинский язык. Вместе с тем разрешите мне обратиться к Вам с просьбой устранить маленькие недостатки Украинского государств, издательства детской литературы. Мне известны случаи, когда «Детвидав» издавал книги великорусских <Зачеркнуто: авто-ров>, вовсе не считаясь с их авторами и с правами. В частности, напр., моя книга была издана без моего ведома, и я узнал об ее издании, случайно увидев ее в витрине Моск. книжного магазина.

    Между тем, если бы «Детвидав» вошел со мной в сношение, как это в отношении той же самой книги сделали отдаленные страны (Англия) и даже враждебные (Германия), то я мог бы книгу дополнить новыми рассказами, более близкими украинскому читателю, чем наши северные. <3ачеркнуто: Точно так же и в отношении гонорара тоже получается неловкость: такие страны, как Англия, не состоящие с нами в литер, соглашении, почему-то считают своим долгом присылать гонорар, а наша родная Украина этим совсем пренебрегает, считая, что великорусский автор по этому поводу не достоин и разговорам Не мешало бы, по-моему, также украинскому издательству, если оно почему-либо не может платить авторских гонораров, снестись об этом с автором. <3ачеркнуто: Зарубежные издательства, не состоящие с нами в литературной конвенции, в таких случаях назначают небольшой гонорар, который... >

    Вот об этих маленьких недостатках механизма Украинского гос. издательства я считаю своим долгом довести до Вашего сведения. Не откажите в распоряжении уведомить меня о последующем.

    С уважением

    <На полях: С. А. Толстая:

    Женился 18 лет + 16 =34 Л. Толстой>

    Собрание сочинений Михаила Пришвина.

    Т. IV.

    План.

    В основу книги взять план книги «Мой очерк», расширить его вставными очерками до единой целой книги.

    Или взять «Мой очерк» почти как есть, и во второй части собрать очерки в историческом порядке от «тещи» до «Берендеевой чащи».

    Предисловие.

    Том IV называется «Берендеевой чащей» не потому, что в нем содержится последняя очерковая работа автора над лесом «Берендеева чаща», а – что при составлении книги ему трудно было пролезть через чащу написанных им за 30 лет работы всевозможных очерков, начиная о том, «Как я укреплял тещу Никифора», кончая «Берендеевой чащей» и шоферскими рассказами.

    просекой, мог бы пересмотреть, как создавался мои очерк и как в нем груда материала превращается в художественное произведение, проходя же второй просекой, читатель был бы заинтересован сменой исторически-бытового содержания разных очерков: автор все тот же, а как жизнь изменилась!

    Итак, в основу 1-й части книги, первой просеки я положу изданную в... году в «Моск. писателе» книгу «Мой очерк», дополнив ее показательными материалами. Не могу сказать, чтобы в 1936 году меня удовлетворяла высказанная мысль об очерке в 1931 году, равно как и <приписка: в особенности> клочки из работ Романа Новоселова. Но делать нечего, если новые мысли еще [не] оформлены, приходится [печатать] по прошлому, очень несовершенному.

    Вторую просеку я вырубил очень просто, руководствуясь не творчеством качества, а только временем, начиная от «Тещи Никифора», написанной в N-году, кончая «Шоферскими рассказами» 1936 года. С тех пор, как теща Никифора ушла от своего зятя, до тех пор, как я стал шофером, прошло не мало не много, а все те тридцать лет. Много ли примеров найдется в литературе, чтобы газетный очерк с интересом мог бы прочесть новый читатель через 30 лет с тех пор, как он был написан.

    Никогда бы я не посмел предложить это блюдо читателю, если бы не чувствовал с каждым годом ближе и ближе к себе современного читателя, не участвовал всем своим существом в современности и не знал бы в ней своего читателя. Такому другу-читателю я должен сказать в оправдание этой моей книги, что прошлое, мало оно или не мало, входит все целиком в состав моих современных действий. И читателю-другу я должен напомнить о том, что во всяком творческом миге [во] всем творчестве моем в настоящем присутствует прошлое все целиком – это происходит, чтобы из настоящего перекинуться в будущее...

    Берендеева чаша.

    Мой очерк.

    Просека вторая.

    21 Декабря. Киснет все больше и больше: +3°, но вечером (а какой день теперь!) или ночью чуть-чуть прихватит, и получается к утру корка. Петя поехал в Москву в Институт, 26-го защищает и конец. А что делать, не знает.

    Закончен рассказ «Своя машинка». Трудно эти рассказы писать, гораздо труднее романа, но замах нужен на роман, не хватает духа, и вот этим отделываешься. Но, кажется, ведь не дурак.

    Заменимый человек. «О людях не думайте: это везде. Было бы самому возможно устроиться, а устроитесь – человек явится, за этим не станет». И это правда, человек этот со всей человеческой гаммой от мерзкого до святого распределен равномерно всюду, как осенью на зеленях иногда равномерно лежит паутина. Что это за «человек»? Не сродни ли он тому же безликому существу, той плазме, об условиях существования которой печется государственный человек (Сайд Татаринов). К этому человеку не надо привязываться: он заменим, он везде. И разговора не может быть об утрате: он заменим, он везде.

    Между тем к этому есть особое чувство, можно любить эту человечину, можно ненавидеть: сейчас, по-моему, ее ненавидят, а любили в эпоху эсерства (Глеба Успенского). Основное свойство этого человека – что он заменим, тогда как в христианском понимании человек (личность) незаменим и является на земле всегда единственным. В этом и есть все наше разногласие с нашим временем.

    <На полях: Все проекты социалистического «счастья» относятся к человеку заменимому: тут ведь своя воля. А в отношении к человеку незаменимому: тут уже не своя воля, потому что приходится считаться с существом небывалым, и положение свое тоже небывалое, и ниоткуда его не выведешь. Каждый, подходя к такому узлу своей жизни, по наивности ищет советов, но их быть не может, и если даже Старец, то... сила сверхъестественная, божественная: чудо от Бога, где: личность как представитель Бога на земле.>

    «охлаждения»: в этих брачных отношениях – «человек везде», а в прекращении – (по-толстовски) личность: ему высота, ей – снижение: болезнь, старость.

    23 Декабря. Вчера ходил по зернистому снегу в лесу, как весной: будто пух, а нога по земле (так под снегом и не успела застыть земля). Только дорога еще держится. Солнце было, и все, как весной: птицы пели. На елках шишки, как награда... Трубач гнал зайца от Параклита до Фермы: заяц долго бежал по берегу реки: прыгнуть – широко, перейти – вода; наконец нашлось затянутое льдом место, перешел, и за ним Трубач. На той стороне Трубач его затерял, а я не мог перейти помочь.

    Петя привез приемник. Рассказ «Своя машинка» наполовину переписан. Хорош.

    Продолжаю разбирать драму Толстого по дневникам 1910 г. Очень тяжело, но, читая, сам становишься на высоту и видишь свои поступки в прошлом смешными: заключить бы и на сегодня – но нет: сегодня кажешься себе мудрецом.

    В технике говорят «заело», когда какая-нибудь постоянно движущаяся часть механизма бывает зажата другими, большей частью неподвижными частями. В душевной жизни человека вечно движущаяся мысль иногда бывает заедена какой-нибудь «неприятностью» вроде бревна в речном заторе, и вода накопляет возле этого бревна все: это бревно соответствует неподвижной мысли. (На этом основана история, напр., у Софьи Андреевны мысль о Черткове.) Еще есть страх перед заговором, тайной вокруг тебя.

    тайн (см. С. А. 140).

    Политика вся на тайне стоит: я этого органически не мог вынести.

    Вина Толстого и всех таких учителей, что «хозяйственную часть» своей личности они передают в руки других, и когда те, чем-нибудь обиженные, восстают, то все учение летит (восстание Соф. Андр. = пролетариату; гибель неплюевской общины, оязычение церкви и т. п.).

    У Толстого «любовь» его заключает в себе главным образом чувство личного долга перед людьми, у Молочникова эта же любовь есть флаг толстовства.

    – кому же старик интересен! но мудрец должен выходить из пустыни.)

    Обдумать, в какой степени должны быть обязанности к писательству – к себе как к учреждению, и чем они должны питаться и не лучше ли за собой эти следы заметать... Толстой всех заразил дневниками, все вокруг жизнь записывали – а надо ли?

    «Брачные отношения» как нечто от себя не зависящее, более сложное, чем <Зачеркнуто: я> своя воля...

    Ходил с Трубачом. Следы расплылись, другие следы протаяли до земли. Очевидно, нельзя было в них разобраться, ни одного зайца не подняли. В большом лесу, как весной, под деревьями проталины.

    Вечером выпала пороша, но температура понизилась, образовалась корка, и охота стала невозможной.

    24 Декабря. Слушал «Паяцы» по радио, и мне пришло в голову, что слава писателя и радиоприемник одинаково дают чувство личной свободы. Правда, ведь только благодаря славе я получаю возможность заниматься чем мне хочется: сколько, напр., я в лесах тратил времени на всякие радующие меня глупости, из чего вышли мои охотничьи рассказы и оправдали все эти глупости. Приемник то же самое, как и слава, дает возможность распоряжаться по своей воле каким-то богатством. Деньги тоже тем же хороши...

    Но вся эта мощь хороша только в том случае, если на все это есть хозяин, которому все это подвластно, если же, напротив, слава, деньги и «культурные ценности» стирают личность в человеке и делают жалким своим потребителем, неспособным в решительный момент все это зашвырнуть, то вот и получается то «мещанство», из-за которого, напр., жена Толстого отправила мужа своего на тот свет. Это именно «женская часть», скопляющая жизнь в быт (конденсатор жизни), терпимый, однако, до тех пор, пока есть хозяин, его но от него независимый. В моей повести хозяин должен все это вышвырнуть.

    Толстой, в сущности, так и сделал и поступил правильно, и то правильно было, что жену он все время жалел: плохо одно, что, жалея, он затянул все и тем сделал худо для всех.

    «начинку» вовремя и тем спасет женщину.

    В. А. Молочников (один из самых противнейших толстовцев) пользовался Толстым для революции и революцией прикрывался в оправдание своей злости и глупости. Его жена, простая хорошая русская женщина, раскусила его как существо «легкое», но должна была жить и мучиться с ним из-за детей.

    В доме (кажется, собственном) этого слесаря была довольно большая мастерская, и там работало несколько рабочих. В комнате же (кабинете) хозяина в эту мастерскую было проделано маленькое окошечко с задвижкой. Хозяин-толстовец читает или пишет, а когда надо, вдруг отодвигает задвижку и подсматривает в окошко за работниками.

    Молочников в смысле творчества был абсолютно глуп, но, как еврей, практичен и претенциозен: и Толстого и революцию он приспособил для себя. И вот Толстой такому дураку написал 40 писем! Разве это тоже не «глупость»! Так что есть глупость от ума <приписка: (образованные дураки)>, и есть ум от глупости.

    Переписал, поправил окончательно рассказ «Своя машинка» и как будто им доволен. Этот рассказ должен быть тем желанным народным, понятным моим рассказом и в то же время производственным и отвечающим современности, рассказ, в реализме своем доведенный до сказки. Я напечатаю его в «Известиях», если только умный редактор опять не отроет в нем вредного смысла. В этом отношении никакого редактора перехитрить теперь невозможно: редактор всегда умнее писателя и им пользуется: писатель – это сырье. Если мне удается этот их ум преодолеть, то исключительно той простотой, которая всего на свете умней. Если рассказ окажется хорош, то он даст мне смелость написать в этом роде и современную повесть.

    <На полях: Любовь к врагам.

    Высота горы (чтение Толстого).>

    25Декабря. Ночью выпал снег. Петя едет в Москву. Отправляю в «Известия» «Своя машинка». Приступаю к составлению IV тома.

    другая толстовская «любовь», противопоставляясь нашей обыкновенной любви как «пристрастию» (определение самого Толстого).

    В этом свете появляется моя задача добиться увековечения этой любви-пристрастия (т. е. посредством творчества выбросить из этой любви смертные остатки и сохранить бессмертные). Этот путь дает 1) смирение, 2) творчество. Толстовский путь разрыва обеспечивает 1) гордыню, 2) прекращение творчества, 3) нелюбовь к людям. (Замечательно, что в 1910 году у Толстого нет ни одного слова о природе: она для него умерла и люди, он «отходил».)

    John G. Gifford сказал: «Der Drang zum Herrschen 1st im pri-mitiven Menschen nicht sehr klar ausgepragt, besonders nicht im Indianer. Er herrschte selten ueber die Dinge, die ihn umgaben, denn er fuhlte sich als ein Teil der Natur und nicht als ihr Herr»1 (т. е. считал себя частью органического целого, превосходящего его личность: «да будет воля Твоя!»).

    Слушал оперу «Евгений Онегин» и думал о том образе, которому адресовалось письмо Татьяны, и о том, к кому оно попало: девичьем образе любви; что отними образ, и будет свинство = без-образие; этот образ и есть начальный, исток равно как искусства, [так] и рода: в первом случае дитя в искусстве, во втором: дитя в... как назвать? жизни (искусство тоже есть жизнь) или в роду (дитя искусства и дитя рода человеческого).

    «Жень-шене»: сложилась жизнь: жизнь течет и жизнь но сила первого образа остается там и тут.

    Расширение души – мысль Джеффери выражена мною в «Журавлиной родине» (творчество жизни).

    Спайка (узел) любви-эроса и любви-долга, то и другое в единстве личности у Пушкина вышло прекрасно. В толстовской «любви» (аскетической), [которая] противопоставлена «пристрастию», этой спайки не чувствуется, и стоит вопрос: не есть ли эта «любовь» в своем происхождении «лишней мыслью».

    «Держусь»). Скажет «любовь» и тут же «держусь» – как будто эта любовь у него мост на ненадежных столбах и, переходя, он шепчет «держусь» и «помоги. Господи, перейти». <Приписка: Любовь Толстого.>

    26 Декабря. Ночью приехал Петя, я утром ушел на охоту (какая пороша, какой день! и мороз, и солнце). Проснувшись, Петя бросился вслед за мной, но попал не на ту дорогу. Вышло так, что Трубач поднял зайца возле него, а возле меня чужая собака, которую я принял по голосу за свою. Петя ушел за Трубачом, а чужая собака бросила зайца, и я, сердитый-рассердитый, вернулся домой. Последний год я на прогулках в лесу без ружья стал гораздо больше получать, чем с ружьем. По-видимому, надо от охоты отставать и переходить на рыбную ловлю.

    Два миропонимания: 1) Восточное: человек считает себя частью огромного целого, «мира», поэтому он себя благоговейно подчиняет этому целому, или Богу.

    цивилизацией.

    Демократия, социализм, коммунизм – это только названия этапов цивилизации как системы господства.

    Внутренней силой цивилизации является стремление к счастью, – наука.

    Вот почему Толстой презирал науку, а Горький ее обожествлял.

    <На полях: Как двое чувствовали одно и то же>

    Господство таится во внутренней животной природе человека и, по-видимому, свойственно почти каждому, а не так, чтобы люди разделялись бы на активных и пассивных: если бы не страшно «господа» открыли бы в себе древнейшие инстинкты.

    Когда моя собака Трубач догоняет зайца, впускает молодые зубы в живое мясо и спешно (чтобы успеть до охотников) глотает куски горячего, кровавого мяса прямо с кожей и шерстью, то можно себе допустить возможность такого рода счастья и у людей (страшно, отвратительно, и в то же время тянет испытать).

    «счастье», непременно и дошла бы до самоистребления, если бы навстречу индивидуальному счастью не шло общественное в идее эгалитарности (равенства, «уравниловки»). Так движение к счастью посредством господства (или наоборот) должно непременно рано или поздно привести людей к системе, в которой личность попадает в неволю механизма.

    NB. У Бострема чувство это усиливается до крайности вследствие личных неудач, желания объяснить свое существование (вернее, открыть его смысл), такого рода люди представляют себе эгалитарность и машинизацию прямо возле себя непосредственно и рядом с этим безграничную глубину своей личности, еще один шаг – и личность эта, в поисках воплощения, превращается в Ubermensch'a 2 – в высоких натурах и в анархиста – у многих. Говорят, что этот Ubermensch в своей эволюции должен сделаться Христом.

    Книг много, но идей, в которых движется современное свои берега.

    27 Декабря. Светлый морозный день.

    Ошибка Толстого. (Вроде рассказа.) Мы шли по следу зайца – обратному. Заяц прятал искусно свой след в своем старом следу, иногда пользовался лыжницей, а то лисьим следом, чем ближе к лежке, тем скачки делались больше (прятал) и т. д. (собрать материалы о следах и соединить с рассказом о зайце на куче хвороста).

    Явился вопрос о рассказе Толстого о зайце, который он заключает тем, что заяц прыгает на заре от звуков, а охотники думают, что это он прячет след. (Привести самый рассказ.)

    егерям.

    Точно так же и во всей своей жизни писателя: он сам писал и учил, а самой жизнью его занималась жена Соф. Андр.: она вела все его хозяйство по имению, по продаже сочинений и пр.

    И это разделение собственной жизни на [духовную и] материальную, порученную жене и служащим (секретарю, доктору по его телу и проч.), привело мысль его к разделению жизни на духовную (более важную и единственно ценную) и материальную (им презираемую, когда потребности сократились к старости до пред ела).

    Отсюда, из такой ошибки физическую силу, а материя (в страстях творчества) становится легкой, как эфир, ароматной, как весенний чернозем, и цветисто прекрасной, как небесный воздух.

    <На полях: Философия для детей.

    Мы с Петей шли по следу зайца. Петя читал рассказ Толстого и. Беседа с Петей о следах зайцев.>

    Клесты в солнечный день разыгрались на елках (шишки на солнце как награда). Один из клестов воткнул нос в шишку и решился с ней перелететь на другое дерево, кто пересилит, клест шишку или шишка вниз потянет клеста?

    Дятел тащил шишку в свою мастерскую в носу (см. выше, как он ее устраивал).

    Со мной шел маленький Миша по заячьему следу. Вчера моя собака пригнала его сюда к самому городу из далекого леса. Интересно было узнать, вернулся ли заяц на старое место в лес или на некоторое время остался жить здесь около людей в парках и в хорошо заросших оврагах. Обошли... Если он возвратился, то три следа. Нашли третий. Я сказал: по этому следу он возвратился к себе в старый лес. След был свеженький. Мне представилось, что заяц только что прошел. – Где же он ночевал? – спросил Миша. <Зачеркнуто: – Что значит заяц ночевал? – удивился я вопросу мальчика>. На мгновенье вопрос сбил меня с толку, но я опомнился и ответил: – Это мы ночуем, – ответил я, – а заяц ночью живет: ночью он и прошел здесь, а дневать ушел в лес, и там теперь он лежит, отдыхает. Это мы ночуем, а зайцы днюют, и им днем гораздо страшней, чем нам ночью.

    В этом доказательство близости безумия и гения, а у детей это так часто, что мы и не замечаема

    Кажется, всерьез взялся составлять IV Том «Берендеева чаща» (Просека первая, Просека вторая).

    Рассказы о граммофоне

    Ефрос. Павл. состоит вся из сказок и песен. Я ее сохранил в том состоянии. Но все это скрылось внутрь. Вчера слушали по радио «Русалку»: князь, русалка и все другое. Она была потрясена и спросила: – Значит, все опять возвращается? – Что? – Вот князь и русалка, давно ли были комсомольцы и пионеры, а теперь...

    <На полях: Радиоприемник. Старушка-песенница и сказочница живет со мной. Я ее сохранил. Но во время революции она напугалась и замолкла. Я купил приемник. Русалка. Ее вопрос. Я не стал огорчать и ответил: – Помнишь, я говорил тебе, что все старое вернется и так хорошо. Ну вот видишь: оно вернулось. (Начало: Я утешал ее: – Погоди, потерпи, все хорошее старое не умрет, все вернется.)>

    первого человека, кто проявил живое участие. Я ей все рассказал. – Ну, я вас сейчас вылечу, – сказала добрая фрау Гельцерман и велела мне отнести в сад граммофон.

    Там было много цветущей сирени и везде пели соловьи. Еще там была посеяна фацелия для пчел, и ярко-синяя цветущая поляна вся гудела пчелами. Фрау Гельцерман принесла пластинку, завела, и в граммофоне знаменитый в то время певец Собинов запел арию Ленского. Фрау Гельцерман восхищенно-добрыми глазами смотрела на меня, готовая помочь мне всем, чем могла. Каждое слово Собинова, казалось мне, пронизывалось звуками соловья, пропитывалось медом фацелии, пахло ароматом сирени.

    С тех пор прошло множество лет. И когда мне случится слышать где-нибудь арию Ленского, то все непременно возвращается: пчелы, синяя фацелия, соловьи и сирень.

    Тогда я не понял, но теперь знаю, что фрау Гельцерман действительно вылечила меня, и когда все вокруг меня начинают с презрением говорить о граммофоне, я молчу...

    28 Декабря. И хорошо напорошило, и несколько раз в день подпорашивало. Сильный ветер.

    Перемена, происходящая во мне, была им замечена.

    Человек, который овладевал машиной подобно тому, как кузнец Вакула черта крестил – вдруг узнал, что об этом рассказано у Гете: Фауст овладел Мефистофелем, но Маргарита из тюрьмы за ним не пошла. Он и знал, но не догадывался, что его переживание кем-то обдумано: переживая сам лично в первый раз, он думал, что и весь мир это в первый раз переживает (открытие Америки). Но как же быть: ведь надо же самому переживать лично всем существом, а не по книжке. Когда дойдет до себя, то каждый вновь открывает Америку.

    Несомненно, мое охотничье юродство приходит к концу, не потому что стало бы особенно жалко убивать, а просто я достаточно воспитался, чтобы находить интерес в природе и без охоты. Стала мешать охота. Но, отходя от охоты, очень постепенно, ни в коем случае не надо из этого делать какой-нибудь «перелом». Попробую заняться рыбой. Кстати, почему все рыбаки всегда как-то интеллигентней охотников?

    29 Декабря. Морозный ветер, метель.

    не знает, что писать. А теперь при встрече он начал оживленно рассказывать о своей педагогической общественной деятельности и хвалить молодежь. Я взялся было искренне хвалить его за «выход» из положения и даже прямо с завистью... А он, вдруг подмигнув мне, сказал: – Я это недаром делаю... – Оказывается, он таким образом «собирает материалы».

    30 Декабря. Ветер стихает, но мороз -18. Сегодня Петя защищает работу.

    При -20° отличное утро, в лесу тепло, в поле ужасно на ветру. Гонял один. Осечка. Длительность рассвета зимой, начиная от возможности различить след на снегу кончая восходом солнца, когда загораются вершины елей, нагруженные подарками.

    О книге «Смерть Толстого» (дневник 1910 г.) я так сказал Лукину, что надо дожить, чтобы прочитать эту библию. Если читать не доживая, то надо быть практичным евреем: прочитать и сделать себе практический

    О спорте. В спорте выпирает телесность за счет духа. Но я думаю, что все-таки лучше духовность за счет тела, чем телесность за счет духа.

    Статья Фейхтвангера против Жида в «Правде» 1936 г. 30 Дек.

    Эта статья начинается унижением личности Жида эпитетами «стилист и эстет», после чего очень легко ответить и на все остальное. Совсем плохо о стахановцах. Между тем эта статья вызывает какое-то чувство вроде стыда за то, что сам не можешь почему-то выступить с настоящей защитой Союза, устраняющей защиту «двурушников», к которым и принадлежит, несомненно, этот еврей, способный в любой момент сделаться «Жидом».

    «естественных прав» личности напоминает о «личном» – которое нужно при восстановлении личности совершенно искоренить.

    Истоки личности во мне: ярче всего помню разговор с доктором в Клину (1904?): говорили мы о прогрессе: есть он или нет. Вот, напр., трехполье – отправной пункт, если же к этому дать четырехполье с клевером, то будет прогресс. На это я ответил доктору, что это делается само собой и это вовсе не прогресс: так все растет и движется и людей больше становится и средств существования больше и что даже монархия сменится социализмом – все это сделается, но только само собой. «Прогресс, – сказал я, – не может быть без "я" – если "я" участвую, если от меня исходит и если "я" от себя что-то прибавил (теперь: сотворил), то вот это внутреннее, или внешнее в соотношении с личным – это прогресс».

    Это так было сказано приблизительно, и не в словах дело, словами и сейчас не скажешь, но в этом было чувство себя как творческой личности (т. е. чувство без «личностей»: личное без личностей: личное творческое начало, присущее всему человеку, в этом смысле единому. Важно, что это чувство личности (не себя) было, когда я был агрономом, а не писателем: «настоящий» писатель, каким я всегда себя чувствовал, и есть реализация того смутного чувства – догадки о личности, делающей прогресс.

    Чувство природы состоит в том, что чувствуешь все с собой в родстве, как будто все во мне есть от крокодила до голубя.

    В последнее время начинаю принимать на себя человека, как бы отвечать собою за всех, однако здесь, в отличие от природы, есть в себе «предельный крокодил», во мне, т. е. что под моим крокодилом есть существо человеческое еще покрокодилистей, и то же самое вверх: математики, напр., вроде Эйнштейна, или хирурги, в особенности сестры милосердия – это все выше меня, или, верней, не во мне.

    Так что природу я всю вмещаю в себя, а всего человека в себя вместить не могу почему-то. Однако стоит мне почувствовать себя как творческую личность, и она отвечает за океан, и сам океан отвечает за каплю: океан и капля – одно. В таком творчески-личном, как бы расправленном человеке (состоящем в твердом состоянии из способностей: «каждому по способностям»). Вот эту творческую личность я и хотел бы противопоставить существу среднему. которое надо накормить, разложив и оценив в нем способности: одному больше, другому меньше. (Спросить знатоков (напр., Разумника), у кого, хотя бы в утопическом виде, разработан в этом смысле коммунизм, т. е. как творчество лиц в едином лице человека.)

    <На полях: Вопрос о переживании в худ. произведении.>

    31 Декабря. Последний день старого года.

    «so klug»3, как и вступил в него.

    Читая «Серую Сову», думал о фронте цивилизации, об индейцах и радио: был индеец в девственных лесах Канады, работал когда хотел, гулял тоже когда вздумается. Канада же тогда была бедная дикая земля. Когда же пришел цивилизаторский фронт, индеец стал работать 24 часа, но зато Канада прославилась на весь мир пушниной, и радио хлещет ежедневно о счастливой Канаде. Но ведь это капиталистическая система.

    Если у нас так же выйдет, мы объясним положение состоянием почти что войны: в принципе мы против этого... Сам по себе принцип... он похож на тот атом, в броне которого заключается сила: так тут есть надежда, без которой нельзя бы жить, надежда, заключенная в принципе. Если бы ее не было где-то, вероятно, и я ничего бы не написал и не было бы у меня читателя.

    Петя привез скверное известие. Наумова позвонила в ЦК Комсомола и доложила, что Пришвин не получил повестки на всесоюзное совещание детских писателей. Ей ответили, что Пришвина и не приглашали. Значит, мое выступление против Маршака весной дало теперь урожай: Маршак был оглушен, но отжил и выправил линию.

    – раз, второе: уступишь здесь – дурная слава перекинется в общую литературу, пригвоздят какой-нибудь антисемитизм, и пошло гулять. Очевидно, надо весьма резко реагировать, думаю – написать энергичное письмо Косыреву, словом, пройти поверх умных голов и показать им язык.

    Таким образом, Новый год начну этим боевым делом. Определиться, разобраться в этом посредством Кожевникова. Затем надо походить по умным людям, вроде Шкловского. Кстати, иметь разговор со Ставским и др. И все это с единственной целью обеспечить себе возможность уединенной работы.

    За время моего уединения накопилась та враждебная среда, которая в тот раз («Молодая Гвардия») чуть не погубила меня. Теперь надо, если это от себя зависит, устранить это в смысле «да здравствует разум». К этой кампании надо отнести до крайности обдуманно, все записать, исследовать, обдумать и покончить.

    За время долгого уединения накопилось так много в себе, что при первой встрече душа как бы прорывается, это болезненное состояние, в котором можно делать что-нибудь, только отдавая во всем себе письменный отчет.

    Маршак для меня становится почти тем же самым ненавистным существом, каким сделался для истеричной С. А. Толстой Чертков. В этом состоянии человек действительно попадает в руки черта, который тащит к погибели. Маршак, надо помнить, всемогущ на какой-то своей волне, а есть такая волна, откуда его можно бить, а он и знать не будет, откуда это: он снизу, а я сверху. Но как это сделать: в Маршаке сидит «жид» – существо, которое должно превратиться в советского честного еврея и никак не превращается. Тут вот где-то и начинается моя истерия, делающая из Маршака черта. Тут надо или очень резкое действие вроде письма Косыреву, или же, если еще возможно, отойти совсем от опасного места, всей этой детской литературы и борьбы за язык. В глубине души я думаю, что все тут само сделается и мое фрондирование имеет значение только оберегания возможности личного творчества. Пусть говорят себе всласть «пару слов» – не в этом дело, это пройдет. Значит, кипятиться-то вовсе и незачем. Возможно, и так обернется, что выгодней не реагировать больше, т. к. зажатие рта за речь против Маршака станет очевидно, положение оппозиционера, возможно, даже и выгодно.

    Письмо Кожевникову. Дорогой А. В. Я было обрадовался, что меня не пригласили на Совещание, думал, забыли... (и слава Богу') Но Петя привез мне дурную весть, что будто бы намеренно не пригласили. Прошу Вас душевно поговорить с Наумовой и, может быть, еще с кем-нибудь, имея в виду следующее: 1) что это – Маршак сработал, представив мое выступление на почве группировки как политического смутьяна, или же эта беда пришла откуда-нибудь с другой стороны, 2) как тактичнее поступить, имея в виду охрану спокойных условий не только для детской моей литературы, но и всего моего дела – съесть крендель и не обращать внимания или же резко реагировать, напр., письмом Косыреву (или кому?) с просьбой свидания, объяснения и т. п. Вы разберитесь потоньше, помня, что борьба (письмо Косыреву или что там) есть крайнее и нежелательное мне средство, на которое я пойду только при необходимости оберечь свой труд (а то ведь начнут с этого <приписка: тут зажмут>, а кончат <Зачеркнуто: обвинением в антисемитизме да еще и в фашизме: уж очень народ-то сволочной> тем, что и везде зажмут). Итак, собрав сведения, дайте совет: отойти от говна или взять лопату и зашвырнуть его. <3ачеркнуто: После Вашей информации нырну в Москву.>

    Когда и где, у вас или у нас будем обмывать дочку.

    Письмо осталось лежать на столе. Пошли с Петей на охоту. Ничего путного по многоследице не вышло. Тоска проедала мне сердце. Вырубка представлялась как изорванная, замученная Россия. Больно было до крика.

    Но встреча Нового года удалась благодаря радиоприемнику: Левина родня, почти незнакомые мне люди, просидели весь вечер и слова не сказали, потому что говорил и пел приемник. И было хорошо сидеть, быть и не быть с людьми.

    – это великий разлучник. И великий обманщик: человек не поет, не беседует с другим человеком, поет и беседует радио за всю страну: и страна выходит счастливая, а о людях ничего сказать нельзя: люди как истуканы сидят.

    Прощаясь, я, будучи расстроен и озлоблен, сказал гостям горькие слова и теперь очень боюсь, что эти слова попадут в папку собирателя характеристики писателя Пришвина.

    Примечания

    1 «Склонность к господству у примитивных народов выражена не очень ярко, особенно у индейца. Он редко властвует над окружающими его вещами, так как чувствует себя частью природы, а не ее господином» (нем.).

    2 Ubermensch – сверхчеловек (нем.).

    3 – такой умный (нем.).

    Раздел сайта: