• Приглашаем посетить наш сайт
    Клюев (klyuev.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    1944. Страница 6

    19 Июля. Сижу в нашем садике по три дня без газет, не хожу к соседям справляться о событиях по радио. И не потому, что нет интереса, а не хочу тянуться за яблоком, если знаю, что оно рано или поздно поспеет и тогда само мне в рот упадет. Ох, и яблочко, яблочко!

    Война еще не кончилась: под конец ее людей убивают еще больше, чем раньше. И нужно же до того перестать чувствовать жизнь, чтобы вот именно когда женщины плачут и стонут о любимых утраченных, назначить им награду, если они опять народят и так заменят утраченных новыми. <3 строки вымараны.>

    Вспоминается А. С. Яковлев на чеховском вечере: подошел к Ляле и стал восхищаться Чеховым и вечером, когда Ляля плакать хотела за Чехова. Сколько лет глядел я на Яковлева, подумывая, уж не убийца ли он какой-нибудь, уж не скрывает ли он от нас в себе какое-то непростимое преступление. И вдруг вся тайна открылась: Яковлев это человек, почти гениально скрывающий от нас свою глупость.

    Профессор Бродский, литературовед, стал похож на серого волка-одинца: старый, зубы потерял и в стае больше ходить не может. Серый костюм на нем висит, как на вешалке: куда что девалось. А между тем повадки все прежние, та же манера деланной экспрессии, с таким напряженным выговариванием слов, что слушатель удовлетворяется этим усилием и смысла за словами не ищет.

    Певец Рейзен сравнительно с Бродским в блестящем состоянии, но почему-то легко представляешь его в будущем тоже голодным старым волком.

    Какая ягодка выглянула из-под листика, столько ухода было за грядкой, чтобы она так выспела. Гляжу на нее, раздумывая о том, что трудятся люди почти все одинаково, разве только что один поусердней, другой поленивей, но глотают ягодки по-разному. Бывает, жрет как свинья, распуская слюни, и похрюкивает. Бывает... а впрочем, разве перечислишь всех потребителей. Но бывает среди них прекрасный человек, получающий наслаждение и награду себе в том, что угостит меня, и я, поэт, глотаю ягоду с восторгом и благодарностью.

    Под вечер стих ветер, солнце за озером, прищурясь, глядело красным глазом.

    - Александр Васильевич, – сказал я, – приехал я к вам сюда по старинной дороге, обсаженной старыми березами, куда ведет эта дорога?

    - А вот она ведет под воду, глядите.

    И указал эти старые березы у самой воды.

    - А на другой стороне озера, глядите туда, видите: выходит из воды и продолжается.

    Дорога была затоплена. И с ней вся тысячелетняя, а может быть, да и наверно еще много глубже во времени, жизнь человеческая.

    Село называлось Проскурово, как в «Дубровском». Вот и церковь была, теперь развалины. Взорвали в 31 году ни для чего: железо и сейчас так лежит. Кладбище осталось беспризорное, вода подмывает, подмывает... нет-нет, и увидишь, как по воде гробик плывет.

    Да и мало ли чего! На обыкновенном озере лодку поставишь, она и стоит себе, а здесь вода самая тихая, а лодка уйдет, да еще и так: сегодня в одну сторону, а завтра в другую. В этом озере, кажется, живет беспокойная расстроенная душа, сегодня берется за одно: размывает этот песок, а завтра это бросит и начнет с другой стороны.

    - Это озеро все из слез человеческих.

    - Но так ведь и вся земля, и все мы выживаем на кладбище.

    - Пусть! Там же тысячи и миллионы лет проходят, а тут ведь все было в 31 году. Там все успокоилось, здесь все бродит. То люди ушли в неведомую сторону, а то откуда-то гроб приплыл.

    - Ну, а как эти куличок, трясогузка?

    - Разве их поймешь? С виду все такие же кулички как кулички, но так ведь и все озеро: с виду как будто озеро самое настоящее, а вглядишься...

    - Совершенно с вами согласен.

    - Тогда чего же долго думать о свободе и о путях к ней: свобода таится в себе самом, и путь к свободе старинный: познай самого себя. Согласны, Александр Васильевич?

    - Вполне согласен, но вон, видите, тоже старинный путь был по тем березкам, и нате вот: ушел под воду и все, кто шел по нему, остался под водой. И мы по этой воде и нашим слезам плывем теперь на лодочке и рассуждаем о свободе. Правда ваша, конечно, свобода в себе, но ведь они тоже так думали, жили, догадывались, выдавали дочерей, женились, и вдруг – нате! Неправильно! Идите рыть канал. И весь их старинный путь ушел под воду. Как с этим помириться, как соединить Ленинград с Петром, и град Петров с бедным Евгением, и как согласиться с пожеланием Пушкина: «Да умирится же с тобой и покоренная стихия».

    Это искусственное озеро слез, из которого пьет воду вся Москва, эта покоренная стихия про себя никогда не мирится, и если выйдет такой тихий вечер, как сегодня, то нельзя верить даже такой тишине и доверить свою лодку воде, оставь ее без привязи – и лодка уйдет, и ты догадаешься, что стихия ничуть не умирилась, а только пережидает и втайне действует.

    Выкатилась на шкуренном еловом столбе золотая капля ароматной смолы и так осталась.

    С малознакомыми людьми, конечно, и не надо бы затевать об этом разговор, но они сына потеряли единственного, люди страдающие, и с ними осмелился.

    - Сознаю, что и после войны диктатура должна нарастать, тирания усиливаться, но в то же время жду какого-то света.

    - А я не жду ничего, – ответил хозяин, – свет, это, конечно, это вполне понятно: все войны были полезны человечеству.

    Он хотел, я понял, сказать: – А мне-то что? И всем, кто потерял на войне любимое единственное существо – им-то что этот «свет» скажет?

    Глядя с лодки на развалины храма, он сказал: – Никто и не приказывал его взрывать, наверно оставался аммонал, захотелось побаловаться, взяли и взорвали. Сказать, чтобы я очень этим печалился, не могу: я неверующий.

    - Совсем?

    - Да, совсем, я ведь из старообрядцев, мы, староверы, вымираем. Одно в этом плохо, что жена была очень верующая, и я не мог ее тогда поддержать, напротив, подавал собою пример возможности неплохо жить и без Бога.

    - Вот теперь бы, – сказал я, – она бы жила надеждой и даже уверенностью в будущей встрече. – Конечно, жила бы. А вот теперь жена тоскует, и не знаю, чем бы ее успокоить.

    По Москве провели 56 тысяч пленных немцев с 20 генералами, и Леонов в усердии своего подхалимства увеличил эту цифру вдвое, написав – не людей, а ног: 114 тыс. ног. И такая вся его статья: старается, из кожи лезет. Почему мне так особенно неприятна его статья, и вообще все его статьи?

    Потому что в глубине души моей, как и Леонова, чисто русской, живет где-то там, в складках обоев самый паршивый бесенок, соблазняющий меня написать что-нибудь приятное для начальства. Мне кажется, этот бесенок близкий родственник тех бесов, которые сманивали Пушкина и Лермонтова держаться все-таки несмотря ни на что светского общества. Впрочем, с точки зрения религиозного подвижника или соответственно серьезного человека, все наше стремление сделать что-то «для всех», прославиться, исходит разве не из тех же самых источников?

    Вспомнился брат Саша, какой-то артист по природе своей, которого нравственная Дунечка сделала доктором. Есть целый класс таких людей, класс артистов, служителей искусства, как все равно есть класс (каста) духовенства, торговцев, служащих, техников, ученых, земледельцев. Касты наверно так и строились на основе природных способностей людей. В марксизме классы тоже очень похожи на касты: феодалы, буржуазия, пролетариат, у нас в социализме теперь тоже касты рабочих, служащих, интеллигенции. Все отличие кастового общества от классового в том, что в кастовом делении считаются с природой человека и даже, пользуясь родовой силой, создают эту природу (пример: наше духовенство). А в классовом предполагается идеал человека в движении его к единству: предполагается, что человек каждый способен на все (и академик, и герой, и мореплаватель, и плотник, он всеобъемлющий душой...). всеобъемлющая душа – вот современный идеал.

    20 Июля. Читал статью Леонова в «Правде» о пленных немцах и вспомнил слова Калинина о Эренбурге: слова Калинина совершенно расходятся с действительностью. Вот вспоминается и как Тихонов в своей первой речи на посту председателя ССП говорил о каких-то «крылатых словах Эренбурга, облетевших весь фронт». Очевидно, наверху происходит какая-то борьба...

    21 Июля. Недавно узнал от Пети, что Лева глубоко обижен на меня за то, что я не поздравил его 3 июля (именины). Известие это меня ожгло и вернуло меня к той боли, которую чувствую я еще со времени выступления Ефр. Павловны и Левы против меня. Что это за боль, какое ее происхождение? Мне кажется теперь, что во время семейной драмы моей эта боль только реализовалась, но была она всегда, как в отношении Е. П., так и в отношении к Леве. Боль эта в отношении Е. П. была оттого, что я всегда жил в ожидании «настоящей женщины» и Е. П. понимал как ее заместительницу. И от этого происходила боль в душе, та самая, о которой я писал: «охотник, охотник, отчего же...» и пр. Перед Левой в связи, наверно, с этим отношением к матери его, как «заместительнице», я чувствовал постоянно свою вину. После его энцефалита, эта боль стала постоянной и все усиливалась при Левиных неудачах.

    на пользу: не балуются, а работают, как надо. Единственно, что не очень хорошо, это мое равнодушие к их жизни, к детям. Но ведь всю тоску по человеку, порождающую интерес к жизни внуков, взяла у меня Ляля. Ну, так брось все это, Михаил, поступай как надо.

    Петя зовет на утиную охоту 31 августа (через 10 дней) с Левой на два дня. За поездку: 1) приятно бы поохотиться, 2) хорошо компенсировать Леве его обиду, 3) хорошо успокоить несколько ту свою боль.

    Против: 1) не хочется огорчать Лялю, потому что трепка в течение 2-3 дней не доставит ей удовольствия, 2) не хочется расстраивать машину, с таким трудом налаженную.

    Итак, решаю: не ездить. В Москве немедленно объясниться с Левой и позвать к себе удить рыбу.

    Итак, весь мой день этот посвящаю деловому раздумью о своей жизни. И так вместе с тещей – и коммунизм, и война, и суета в поисках продовольствия, все это до конца моей жизни, и что ничто не придет ко мне после войны, и что вовсе даже и не будет для меня этого блаженного времени «после войны».

    Мало того! Отбрасываю от себя и ту обманчивую сладость, которая появлялась у меня раньше при мысли о перемене жизни: от «тещи» (понимая в ней всю сумму глупых и недобрых сил) никуда не уйдешь, пустыни где-то на стороне вовсе не существует. Мало того! Эта пустыня есть мираж, порожденный утомлением и отчаянием. А настоящая пустыня это не где-то в некотором царстве и когда-то при царе Горохе, а вот здесь, где я живу и вот сейчас, в это мгновенье. Моя пустыня – это вечная борьба за вечное мгновенье.

    - Но, позволь, Михаил, вспомни Толстого, как он всю жизнь мечтал уйти в пустыню, наконец, решил бежать в нее. И мы все тогда считали непонятным для себя, почему Толстой не мог раньше спокойно устроить где-нибудь в крестьянской избе или уединенном хуторке свое желанное одиночество. Очевидно, Толстой был просто привязан к жене, к своему положению и в трудные дни семейных раздоров гвоздил себя к месту своему в Ясной Поляне точно таким же моральным рассуждением, как ты, Михаил, что, мол, «пустыня» – это соблазн, это уход к легкой жизни. Нет, брось эту лживую мораль, которой держат в руках хороших людей все попы. Будь здоров, Михаил, не поддавайся Лукавому и знай, есть на свете прекрасная пустыня со всеми условиями для твоего полного творчества.

    Когда я это писал, в мою хибарку через дверную щель влетел и тукнулся со всей силой о стекло в окошко шмель, толстый с маленькими прозрачными крыльями, взлобок У него оранжевый, верх и низ брюшка черный, а зад белый. Ползая по стеклу, он срывался, падал, становился на крыло, летел внутрь хибарки, но, облетев ее, пятном света он видел окно, летел на стекло, ударялся, падал, поднимался, опять облетал и опять ударялся. Так длилось очень долго, и я загадал, что если он останется и погибнет на моем окне, то правильно будет первое мое положение в рассуждении о пустыне, если же вырвется, то, значит, и я когда-нибудь вырвусь с Лялей от тещи («теща» опять в общем смысле). И только поставил вопрос, шмель чуть ли не в сотый раз облетел избу, вдруг заметил светлую щель незакрытой двери, через которую он влетел. Он, конечно, вылетел в щель и понесся в бесконечном голубом пространстве, счастливый и свободный.

    Не на смерть ли намекает этот бесконечно радостный выход шмеля на свободу? Но может быть и в отношении к смерти мы находимся в таком же гипнозе, как в отношении пустыни? Исстрадавшийся, измученный, заговоренный, запуганный человек вымечтал себе смерть, как сладостный выход из жизненной тюрьмы, и уже больше не хочет, не может рук приложить к своему освобождению здесь на земле на пользу и радость людям другим.

    Нет, Михаил, не складывай рук в ожидании смерти-выхода: это ведь не что иное, как форма самоубийства, использования самой смерти для своих эгоистических целей. Не позволяй себе никогда так думать, помни, что смерть твоя находится в руках Божьих и является орудием Его непостижимых тобою целей. В отношении смерти у тебя должна быть одна забота, оставаться бодрым, радостным, деятельным, как будто ты рожден бессмертным существом. И оно действительно так: ты существо бессмертное, а то, что остается от тебя на земле – это и есть земля.

    Делаю вывод из этого рассуждения, что, как и для шмеля, для меня в моем положении есть тоже где-то щелка и надо тукаться о стенку, надо ждать, надо надеяться увидеть где-нибудь щелку в двери.

    Моя мать, и братья, и сестра считали меня фантазером, мечтателем, при мне говорили, что если я найду себе женщину, то это будет на неделю, я брошу ее непременно, и никогда не устроюсь, и никогда из меня ничего не выйдет. А когда я нашел себе женщину и жил с ней год, два, три, и дети у меня стали рождаться, как у настоящих людей, то стали говорить, что мне эта женщина не пара. Только уже, когда я стал «известным» и все стали признавать меня, тут и домашние меня возвели на трон необыкновенного человека, для которого все пути ведут в Рим.

    Так я вышел из домашнего недоверия не домашним путем, следуя примеру достойных людей, а на стороне. Но Ляля в глазах своей матери ничем не оправдала своего «фантазерства», свою мечту о пустыне и сама застряла на этом неверном пути: просто рассуждением доказать недоверчивой старушке преимущество своей мечты перед ее обывательством. Казалось бы, эта наша любовь в течение уже пяти больших лет, внутренний расцвет Лялиной души, успешная борьба наша за жизнь, исключительное сравнительно с другими положение, всеобщее уважение и т. п. должны бы доказать недоверчивой старушке правоту мечты ее дочери, но ничего не помогло, и спор их по-прежнему продолжается. Мать считает нас фантазерами и под предлогом тревоги за любимую дочь пользуется всяким случаем, чтобы критиковать наши замыслы. И когда напрягаешь все силы, чтобы в наше-то время остаться человеком и не впасть в равнодушие, эта ежедневная критика во всех отношениях беспомощного существа, ограниченного, почти глупого воротит всю внутренность. Конечно, Ляля виновата, но, впрочем, разве можно это назвать виной: она не может на мать посмотреть со стороны и все пытается ее сделать своим единомышленником. Разве можно упрекать Лялю за любовь к умственно и нравственно недалекому человеку, ограниченному любовью для себя. Да и как еще для себя! Ведь нет ни одного на свете человека, кроме Ляли, с кем бы она могла быть в дружбе и согласна хотя бы на месяц!

    Вечером поехали в «Домик на пенечке». Н. В. была в Москве. А. И. сказал, что у Никулиных беда: пришла похоронная ее сына (ему он не родной). Мелькнула сложность положения: у него есть свои дети на стороне. У нее – единственный убит, ее горе не совсем его (сын от другого мужа, ревность). Мы поехали на лодке к Никулиным. Ляля хотела пойти, чтобы поцеловать молча. Но А. Н. отверг: сочувствие очень трудно. Сделав у Никулина свое, А. Н. вернулся. – Ну, что она? – Ничего. – А он? – Поливает огород. – А что было у вас в прошлом году, когда Борю убили? – Н. В. сразу же затосковала и все спрашивала: – За что его убили? – А вы? – Я все придумывал, как бы ее успокоить. – Она неверующая? – Нет, она раньше была очень верующая, но я неверующий и постепенно и ее привел к этому. – Что же вы могли придумать к ее успокоению? – Ничего, только пожалел, что лишил ее веры.

    На возвратном пути на лодке я спросил его: – По вашим частным соображениям (то ведь у нас есть у каждого): когда война кончится? – А вы знаете о покушении на Гитлера, он получил ожоги, легкие раны, чуть бы немного–и конец, и война бы окончилась. Но если не считаться со случайностями, я думаю, кончится года через два...

    Его аргументы: в Финляндии продвижение остановлено, п. что война уже не на своей земле. Так остановимся и у границ Германии, перейдем к позиционной войне. Союзники тоже застрянут (плацдарм для наступления мал). Нам и надо подождать: потери очень велики, пусть подрастут наши карлики.

    Говорили о том, что колхозы посредством их «партийных прослоек» просветлили темные массы крестьян, которых боялось царское правительство и на которые опирались эсеры (и народники). Тайна «сфинкса» была разгадана. Историческое значение колхозов в народном хозяйстве можно сравнить в духовной области русского народа лишь с расколом.

    Православие падало в обрядности, раскол падал в «духовности» и оттого попадали в безвыходное положение с финалом безбожия.

    То, что я перед этим писал о теще, о Толстом, о шмеле обнимает всю русскую историю и, как понимаю теперь, занимает один из планов моей последней повести: один мой герой застывает в обрядности, другой ищет выхода в революции.

    Люди, замкнутые в обрядности (православие), ровно, как замкнутые в духовности, одинаково питали революцию, как движение в сторону материального выхода. Все сошлось в личности Льва Толстого. В нем открывается вид и на последствие отрыва духа от материи (его личная жизнь), и на православие, и на революцию.

    Каждая встреча одного человека с другим есть представление: каждый разыгрывает себя самого перед другим, но непременно бывают двое, один актером, другой зрителем. Точно так же оба Мужчина и Женщина друг перед другом представляются.

    Чудо есть событие в материальном мире и потому в сектантском мире, в толстовстве, заключенных в стоячей духовности, чудес не бывает. Церковные люди само собой должны верить в чудеса, и этот долг приводит к формальности. Революция, т. е. общее усилие переделать к лучшему материальную жизнь людей из-за борьбы с суеверием церкви (формальность, обрядность) отвергает чудеса.

    Деньги, бывало, полученные мною за сказки, всегда принимались мною как чудо (потому что сила духа моего воскрешала материю). И всякое художественное произведение есть чудесный переворот в материи. И каждый человек, любовью своей поднимающий другого, совершает чудо. И так все творчество человека в сторону добра не «разумно», не причинно, а чудесно.

    22 Июля. Переночевали в машине возле «Домика на пенечке», я ездил на лодке, Ляля бродила по берегу. Вернулись к обеду с рыбой. Вечером варили на кирпичиках уху и угощали автомобильного ангела Н. И. Решено ехать во вторник 25 в Москву на автомобиле с А. В.

    С детства наверно в гимназии это родилось, что кто-то откуда-то следит за тобой на стороне, спокойно и холодно оценивает твои поступки и принимает меры против тебя, и ты бойся: захватит тебя вдруг и на чем-то поймает. В гимназии «учительская» была тем же самым, что при Ежове ГПУ, что теперь в литературе ЦК. Неприязнь к учительской поддерживалась товариществом, как потом неприязнь к государственному деспотизму (та же «учительская» вызывала из народа загадочного и страшного «Сфинкса»). В этом Сфинксе, казалось нам, таится и справедливость, и защита, и прибежище для тебя (субъекта) от холодной и беспощадной силы со стороны.

    Революционеры, взявшие гос. власть в свои руки, это те же школьники, овладевшие «учительской». Аналогия продолжается вплоть до того, что бывшие школьники переодеваются в те же самые прежние учительские синие фраки (нынешние погоны) с целованием рук у дам. Вот, значит, почему у меня с Фадеевым или с Тихоновым не могло быть товарищеской искренности в отношениях: для этих новых людей не существует теперь «учительской», как для меня, для них и Сфинкс вполне разгадан, и вообще они учителя в синих фраках, если хотите господа-социалисты.

    Когда пришли большевики, была уверенность, что это они на три дня пришли, потом выходило – на месяц, на год и т. д. и наконец: во всяком случае, не навсегда. И сейчас у всех, кто говорит решительно, что после войны «того что теперь не будет», это чувство будущего происходит из того же старинного чувства протеста школьников руководству «учительской», и «фронт» у них тот же – «Сфинкс».

    Все эти новосформированные понятия: народ, родина и т. п. – ничем не похожи на прежние, п. что в тех понятиях содержалась самодеятельность (Сфинкс), а теперь, если говорить, напр., о добрых свойствах русского народа, то в совершенно том же смысле, как, например, о свойствах уральского железа или марганца. А достигается это посредством уничтожения личного начала (сам человек).

    Н. сказал: - Церковь, пусть она даже в грязи на коленках стоит перед государством и за него молится, все равно она в самом существе своем служит каждому, как государство назначено для всех, и потому, когда вся сила собралась в государстве и все там, то каждый как церковь, свое внимание. В государстве все для всех, но для каждого нет надлежащего органа внимания, как в церкви.

    - Видите, А. В., я проделал всю революционную работу раньше, чем пришла революция 1917 года. Как старого воробья, меня ничем не обмануть, п. что я держался правила в практической жизни не вступать ни в какие организации, прикидываясь чистым художником (т. е. дурачком). Я всегда понимал, что для умного филера единственная ценность, за которой он охотится, это найти у жертвы своей прикосновенность к какой-либо организации.

    - Понятно, – ответил А. В., – но если филер не очень умный и оказывает внимание к самой вашей личности?

    - Ну, тогда пори, что вздумается. Однажды я, по пути из Москвы в Загорск, два часа доказывал филеру глупому, что Маркса вовсе не было, и его выдумали.

    Пусть у нас не умеют носить погоны, ничего. Были бы погоны, а время придет и соответствующий погонам устав свое сделает: офицеры будут дамам и руки целовать, и защищать честь офицерского мундира на дуэлях. Так будет и с колоколами: вначале будут плохо звонить, но погодите.

    23 Июля. – Прячась от других, кончаешь тем, что не находишь более себя [самого]. Метерлинк. «Аглавена и Селизетта».

    Пришел Андрей Федорович (починил кадку) и сказал, что по радио сообщили сегодня, будто Гитлер казнил 100 генералов. Наш старикашка разохался: жалко.

    – Чего ж их жалеть, – удивился А. Ф., – мы же с ними в войне состоим?

    - Мало ли что, – хлестнул старик, – генералы-то против Гитлера за народ, хорошие люди, жалко. Я-то ведь не знаю, за что они стоят, за что вообще немцы стоят. Нам говорят, а мало ли что говорят.

    И подмигнул мужику, и умный мужик сам подмигнул, а думал Бог знает о чем. И я дивился старику: какой умный, наблюдательный и живучий, и вот никак не может одолеть в себе былую приязнь к мужику, это народничество... что за дурь!

    24 Июля. Завтра вторник, поездка в Москву на машине.

    Дела: 1. Получить материалы для ремонта

    2) Созвониться с Левой

    3) 0хотничье свидетельство

    4) Книги из библиотеки

    Разве не красив был вечер, когда мы на лодке возвращались от Никулина. Тихая гладь озера, и солнце садилось спокойно, и леса дремали у воды.

    Но Ляля сказала: – Это не настоящее озеро: не вода, а слезы.

    – Охота вам думать об этом, – ответил А. В., – вода, лес, солнце, чего вам больше? А ведь если думать как вы, так и ягодку не съесть в саду: кто-то около нее трудился, мучился, а пришел я – и хоп! – в рот. Так у нас русских вся история культуры нашей проходила: и видишь глазами, что хорошо, а отдаться прекрасному боишься и оглядываешься в ту сторону, где живут «трудящиеся».

    События в Германии приблизили нас сильно к концу. Старик воспламенился и предсказывал возможность революции в Германии и коммунизма. – При таких-то событиях, – воскликнул старик <1 строка вымарана>.

    - О, Мелеандр, быть правым – такое жалкое преимущество. Мне кажется, что лучше всю жизнь самому ошибаться и не заставлять плакать тех, кто неправ. (Метерлинк: «Аглавена и Селизетта».)

    – нет мысли в голове, чтобы развить на бумаге, как это обыкновенно бывает. И за чаем тоже ничего не наплыло своего, вероятно, потому, что не мог оторваться от ужасного факта, сообщенного мне вчера вечером, что будто бы расстреляно в Германии 100 генералов. Факт давил на меня, выжимал из прошлого своих «генералов», и я говорил Мелеандру из Метерлинка: «О, Мелеандр, быть правым...» (см. выше).

    С пустой головой и стесненным сердцем взял перо и не мог ничего написать. Тогда в отчаянии стал чистить машину и в ужасающей пыли и грязи провел три часа, и мне было хорошо в этой работе, потом я делал ведро, столик и еще какие-то полезные дела, которыми Ляля занимается весь день. В этой работе для пользы, для ближних, время незаметно прошло, и так я убил в себе совесть, мучительно упрекавшую меня за что-то. В это время я смотрел на Лялю и, казалось мне, понимал ее суетливую нервную работу с утра до ночи в огороде... Этой работой на пользу ближним она убивает в себе совесть. Не на этом ли пути подмены труда во имя Божие успокоительной работой на пользу ближнего произошел весь этот суетливый женский домашний труд?

    И как в этом свете понятно мужское стремление нового времени (революция) к общественным столовым, детским яслям, женскому движению. Ведь это не женщина создает женское движение, это мужчина ведет за собой женщину.

    Сколько раз теперь приходится вспомнить свою несправедливость к работе Ефр. Павл. Ведь не один раз я говорил ей, что вся ее работа стоит 100 рублей в месяц (оплата домработницы). Ужасно, что таким точно образом и брачные ночи можно расценить. (Впрочем, ночей-то и не было.)

    А впрочем, Ляля – это другой разговор. Беда ее в том, что она вкусила от понимания творческого труда и участия в нем через любимых мужчин. Она презирает бабий труд, но, будучи не в силах по тем или иным причинам отдаться ему (м. быть потому что я не даю), подменяет его бабьим трудом.

    25 Июля. После грозы и дождя утро влажно-туманное, насыщенное, как в субтропиках. Собираемся в Москву. Пришел Николай Иванович Вознесенский, извинился, объяснил: «газовал» по случаю личному: берут в армию. Он мне напомнил описанного в «Кащеевой цепи» Гришу: тоже так приходил, играл на дудочке, и вдруг пришел городовой и увел навсегда Гришу.

    Какие бы ни были у Ляли недостатки (их много), но все это частности, не имеющие никакого отношения к главному: это что она в конце концов самоопределяется по высшему началу, которое у нее остается несломленным.

    Думаю о положении Гитлера: человек всем светом заплеванный, израненный, неудачливый ефрейтор. Завтра он своим же народом будет уничтожен, но сегодня он должен сознавать себя возможным властелином мира и живет еще этой легендой о себе. И наверно! Иначе не мог бы он убить 100 генералов (слышал что-то по радио). Итак, он все еще прав, и сомневаться в этом не может, и умрет в сознании своей правоты.

    Будь он хоть дьяволом, но талантливым стратегом, как Наполеон, и все-таки поэты и все возносили бы его. Но он при вере своей, правоте и прямоте оказался бездарным, «не за свое дело взялся», и это ему не простят и сделают всемирным «козлом отпущения» («авантюрист», жертва Наполеоновской мудрости: «от великого до смешного один шаг»).

    Главное даже не в таланте, он есть, несомненно, какой-то немецкий талант счета, считал гениально, и что же делать, это бывает: раз просчитался. Главное – в его личности нет чар за пределами немецкой законности. Он похож на растение, которое от земли не поднимается и не цветет.

    К чему-то подумалось так, что если на Христа посмотреть с человеческой точки зрения, то Его-то величайшие в мире чары исходят в процессе отрыва Духа Его от родового потока. Так что гений преодолевает национальность и не стремится к ней.

    Вот теперь выступают на историческую сцену два лица: новый германский пораженец (генерал) и русский генерал-победитель. Не знаю, кого мне выбрать, оба мне приятны в их положениях: забронированный в истории патриот пусть сделается пораженцем, а вечный пораженец русский пусть испытает победу, то и другое хорошо, в том и другом положении трудно. Я хочу верить, что русский человек, искупавшийся в бездне пораженчества, не будет в победе так заноситься и глупеть, как немец.

    В 9 утра приехали в Москву, и до половины пятого я не вылезал из машины. Ездили по складам и достали за целый день богатства для зимнего утепления дачи: войлока 50 кг, рулон толя, гвоздей, шурупов, две плиты, две вьюшки–и все!

    Прошлый год до 5 июля Россия и Германия находились в состоянии магического перемирия, как это бывает у дерущихся петухов. Потом произошла драка, и германский петух стал с боем отступать. Сейчас мы ждем, когда немец побежит опрометью, лишь бы спастись.

    Позвонил Курелло, который работает с военнопленными. Прошлый год, помню, он говорил: – Тяжело работать, немцы не поддаются, упрямы и невежественны. Но есть молодые, живые, с университетским образованием, возьмите наших вузовцев, и немцы точно такие же. Сегодня же Курелло сказал по телефону: – Читали сегодня газеты? – Нет еще. – Прочтите же скорее, там помещено воззвание немецких генералов. Прочтите, это наша работа.

    Мы прочитали, и впервые поднялась завеса над немецкими делами и их нынешним положением. Мы поверили словам старых немецких генералов и «наша работа» поняли в том смысле, что К. был посредником между генералами и правительством.

    По телефону неловко было спросить Курелло о конце войны (как спросишь?). Но мы вместе с К. перед войной сговаривались уехать в пустынную долину реки Псху на Кавказе и там устроиться жить. Теперь мы спросили: – Когда же мы поедем на Псху? – Осеньто, – ответил К. – На будущий год? – Нет, теперь.

    Мы подумали, он шутит, но когда потом прочитали воззвание немцев, то подумали, что может быть и всерьез говорил.

    26 Июля. Позвонили нам зайти за американскими подарками. Мы проехали в Литфонд. На лестнице у последнего пролета перед «американской дверью» сидел на подоконнике старый, бледный, измученный тягостной жизнью писатель Сергей Тим. Григорьев. Он сказал нам, что «туда» так просто не пускают, велят подождать очереди. Ляля справилась, и там очень вежливо попросили нас немного где-нибудь подождать. Было понятно, что, как у нас водится, и подарки получают по чину, и один чин не должен был знать, что получает другой. В ожидании зова из американской комнаты мы завели с Григорьевым интересный разговор. Вдруг дверь оттуда открылась, и нам сказали очень любезно: – Михаил Михайлович, пожалуйте. – Как же так, – спросила Ляля, – Сергей Тимофеевич ведь раньше пришел? Но там, наверху на ее голос не обратили внимания, а С. Т. сказал: – Ничего, я подожду, ведь М. М. . По торопливости, по рассеянности и еще почему-то, не знаю, но я не обратил на слова Ляли и на слова С. Т. никакого внимания и побежал по лестнице за американскими подарками. Меня встретили очень приветливо, как встречают счастливца, выигрывающего в лотерее сто тысяч. – Пальто, пальто, – повторяли мне. И указали на серое американское пальто из чистошерстяного материала на подкладке из настоящего шелка. После того мне дали отрез на костюм, подчеркнув, что из английского материала дается только немногим, а всем похуже, из американского. Еще дали мне ботинки на кож. подошве и даже принесли другие, на резиновой подошве, чтобы показать, какие дают всем. О следующих вещах ничего не говорили: наверно они были такие же как всем: серые чулки из 40% шерсти, шерстян. перчатки, голубую полотн. рубашку, пару егеровского, теплого белья, шарф, джемпер и еще что-то, всего девять вещей. Получая вещи, я старался делать вид равнодушия. Ляля была из-за меня в упоении и не скрывала своего блаженства. Мне кажется, я гораздо больше радовался ее радости, чем вещам. Когда вещи унесли в машину и я расписывался в их получении, сзади себя я услышал голос Григорьева: он восхищался шерстяными перчатками. Выходя, я успел разглядеть, что в его вещах не было совсем пальто, отрез был из шерсти плохенькой, башмаки на резиновой подошве.

    И вдруг мне что-то укололо на сердце: – Боже мой! – вспомнился мне весь крестный путь писательства Григорьева. Умный человек, рассчитанный на большое дело какого-нибудь технического руководителя, предпринимателя, инженера, быть может министра, взялся за детское дело писательства и наверно испуганный бездной [труда] и муки настоящего художника взялся писать книги для детей. Всю жизнь мучила его зависть к настоящим писателям, и мне он тоже завидовал. В болезненном самолюбии он до того доходил, что не посещал собрания, как он сам говорил, чтобы не быть в числе безымянных, когда перечислялись имена, кончая словами: «и прочие».

    – Я бываю, – говорил Григорьев, – всегда в числе этих «и пр.».

    Все пронеслось в голове в это мгновенье, когда я увидал подарки Григорьева: распределялись, видимо, хорошие вещи поименно, а что похуже, то шло в «и пр.». А кольнуло меня, и понял я, за то, что когда меня позвали вне очереди, когда даже Ляля нашлась, я не обратил внимания и ринулся за подарками. Мне бы надо было сказать просто: С. Т. пришел раньше, я подожду. И сколько бы хорошего чувства я вызвал бы в нем, и ничего бы мне даже это не стоило. Так это же, думал я, рассеянность?

    Но не совсем так: при одной рассеянности меня бы не укололо: забывчивость, невнимательность, легкомыслие?

    Все не то, все не то.

    И вдруг к этому уколу в сердце я вспомнил такой же укол в детстве у себя, когда читали мне из Евангелия о том, как Христа увели на истязание, а Петр остался у костра и когда три раза отрекся от Христа, то закричал петух, и тут Петр заплакал.

    И вспомнились слезы Петра, я все понял в себе.

    Сколько раз, начиная от самого первого раза, когда я взялся за перо, давал я себе клятву на случай, если слава придет и всякие удачи, не изменяться в себе и в этом не забываться. Помню, даже Ремизову высказал это, и хорошо помню горькую улыбку на его лице, как теперь понимаю только, выражавшую святые слова: «Прежде чем петух пропоет, ты трижды отречешься от Меня». А сколько раз в своей писательской жизни за 40 лет я встречал знаменитость и провожал ее, гордо думая о себе: вот я-то не попадусь на удочку славы и успеха. И вот пришло время, пришло... я не выдержал испытания на американских подарках. Мой петух прокричал, и это меня укололо.

    Когда я дома рассказал о своем петухе, теща ответила на это:

    - У кого же из людей нет своего петуха, разве у святых.

    – Вот Зина Барютина, – сказала Ляля. Подумав, я сказал, что едва ли даже и Зина живет без своего петуха. Надо уйти в пустыню, куда бы люди лишь изредка заглядывали и рассказывали бы, вернувшись, о жизни святого человека. Вот этот святой, кому люди верой своей помогают, этот святой и то уже после смерти своей, лет через 50, остается жить среди нас, как святой без сомнения, а живой человек, пусть даже и святой, непременно живет с каким-нибудь своим петухом.

    27 Июля. Трое суток без перерыва льет дождь.

    Большинство народа в зверства немцев не верит. Заявление немецких генералов, прочитанное мною три раза, в народе и не производит никакого впечатления: вспоминают старые процессы и не доверяют.

    Петя сказал, что взяли Двинск, Белосток, Ивангород.

    – Похоже немца добиваем, и как раскатали!

    - И все русская смекалка.

    «Что делать», – передразнил ее Борис, приехавший выручать. И оторвав у нее пуговицу, ножичком сделал прокладку, и Маруся поехала.

    Вот эта смекалка и победила, а ее происхождение в земледелии. Немецкий индустриальный ум русский человек называет «хитростью», т. е. низшим умом, а земледельческий труд порождает смекалку.

    NB. С какой быстротой земледельческий ум освоил современную технику. Интересно подумать, в какой [степени] исход войны был определен народным характером и в какой – свойством ума аграрного (русского) изворотливого и индустриального (немецкого) – прямого.

    Наталия Георгиевна приехала из Ефремова и зовет нас ехать туда на базар: накупить всего, меду, сала, баранины, половину продать здесь и все затраты окупятся.

    - Три года нет вестей от мужа, – сказала Н. Г., – и все-таки я думаю, что он жив. Так он мне и говорил, уходя: – Если не буду писать, считай, что все равно жив. – И я думаю, жив, где-нибудь с немкой живет. – А что, если он с немкой-то и явится? - А ничего, пусть она живет, я ведь знаю, как он любит наших детей, а мне бы только дети. Пусть же с немкой живет, если бы я этого желала, я это везде могу найти, но он отец моим детям – кроме него одного я не могу найти.

    – Это прекрасно, – воскликнула Ляля, – хорошо, что вы так ясно высказываетесь: материнское чувство, конечно, выше этого.

    Когда Н. Г. вышла от нас, Нат. Арк. сказала: – Я не совсем понимаю Лялин восторг. Ведь это только слова, только высказывания. Неизвестно, что бы сделала Н. Г., если бы эта немка действительно явилась. – А я думаю, – возразила Ляля, что вот это-то и неинтересно и неважно, как бы она поступила, важно то, что она высказала.

    Слушаю, как они спорят, сталкиваясь началами своих натур: верой в первичную нравственную основу Слова (вначале бе Слово), нашей русской верой; и в основу Дела, как у Фауста (прагматизм).

    Так в нашем маленьком мирке скрещиваются могучие силы, да так наверно и в каждой капле все океаны земли, и в каждой семье, если собраться и все насквозь просмотреть, виден весь человек. Вот отчего моя Ляля, такая умная, такая способная, никакого дела не может довести до конца? П. что она необходимую для дела охоту непременно хочет сочетать с центральной мыслью (словом, смыслом), ей это мешает, и если у нее что-нибудь выходит, то только с огромным трудом, поглощающим всю ее личность («принципиальная»)? Работать бессмысленно, как техники – люди чистого дела, она не может. Мать ее не понимает, почему такая умница Ляля ничего не может делать как следует, и старается поправить ее на каждом шагу. Технически она совершенно права, но беда в том, что это низшее, практическое начало, это Дело она ставит в основу вместо Смысла (Слова). Учуяв это, Ляля обнажает шпагу за первенство Мысли, а теща выступает за Дело. Но так как шпаги у них не стальные, твердые, а мягкие языки, то Лялины умные слова как горох отскакивают от деловито-логического упрямства тещи. За время войны, четвертый год слушая ежедневно эту борьбу на шпагах матери с дочерью, я до того слил ее с борьбой России и Германии, что часто Германию зову тещей, а Лялю Россией.

    В юные годы Ляля на всю жизнь включилась в религиозную жизнь православной церкви. В нравственный состав православного человека входит, конечно, деятельное начало преображения жизни творчеством, это «дело» трудное, п. что оно исходит из молитвы, тогда как у обыкновенных людей это дело исходит из охоты или традиционного долга. Вот я и сам, как писатель «серьезный», на всю жизнь обречен этой радостной муке.

    Подумать только, как бы сложилась наша жизнь с Лялей, совсем по-другому, если бы мы сошлись и остались вдвоем, что какая-то старушонка держит в руках своих судьбу нашу и обрекает на... не знаю, как это назвать. Вижу, как Ляля слабеет и падает в этом утомительно-добром и трудном уходе за матерью, как она мучается за меня, за мечты свои, за идеи. И что делать, как ни храбрись, Михаил, но ведь это арифметика: 71 год. Не водить машину по Москве в поисках гвоздей или войлока для ремонта дачи, а сидеть бы тебе спокойно и приводить благоговейно свои мысли в порядок для посмертного действия. (На очереди серьезно этот вопрос – разрешить в ходе событий.) Чувствую, что для того нужно только решиться на что-то одно и достигать.

    28 Июля. В сумерках услыхав наши позывные, казалось, недалеко, пошел на них в туфлях, с непокрытой головой. Чем дальше я шел, тем дальше отходили от меня позывные. Возле ж. д. стоял какой-то пожилой гражданин, тоже с непокрытой головой, и мы вместе услыхали с ним, что взяли Седлец. – К Варшаве подходим. – Ну, конечно, подходим, а вчера взяли 5 городов: Львов, Нарву, Ивангород, еще... во забыл, да что говорить: немцы в упадке, а мы на подъеме. Что тут. Сами понимаете по себе, как начнешь день с охотой и так оно идет, а как если в упадке, в этом весь секрет.

    Конечно, в этом секрет всей жизни: остарела Европа, в упадке она, а тут у нас жить еще не начинали.

    А сердце мое, натруженное колкой дров, все продолжало болеть, и ночь болело, и утром встал – все чувствую.

    29 Июля. На большой глубине душа защищена от случайных событий, как дно океана – от влияний бури (Н. Минский в предисловии к Метерлинку).

    Символ – это указательный палец образа в сторону смысла. Искусство художника состоит в том, чтобы образ сам, своей рукой указывал, а не художник подставлял бы свой палец. Настоящему художнику незачем об этом заботиться: живой образ непременно родится со своими ногами, чтобы странствовать по свету, и со своими руками, чтобы указывать путь.

    с Вознесенским в Зверосовхоз и там в гараже до ночи занимались перетяжкой подшипников коленчатого вала.

    Символизм в искусстве того же самого психологического происхождения, как в религии сектантство: то и другое несет в себе один и тот же порок (грех), сопровождающий познание добра и зла. На каком-то этапе растущего сознания является соблазн подменить свое удивление (чудо) объяснением, пассивное восприятие целого действием частного вместо целого (рационализм). Толстовство, сектантство, символизм, а может быть и весь исторический рационализм с его технической цивилизацией начинается вместе с потерей чувства младенческого удивления при восприятии мира и заменой его потребностью объяснения.

    пути, и как встретят ее существа, составляющие среду.

    Все великие завоеватели, от Александра Македонского до Гитлера, как это ни странно, из-за недомыслия, из-за ограничения духа своего своими домыслами о своих высших достижениях...

    31 Июля. Десятки лет я мечтал растить себе садик, чтобы вернуть себе самое прекрасное в жизни моей из детства: сад.

    Случилось теперь – я в саду, и сколько забот с этим садом. И я понял, что не сами яблоки, вишни, груши и сливы манили меня в далеком прошлом, а что не понимал я тогда труда, связанного с выращиванием деревьев, что я был тогда совершенно свободен, и жизнь моя была тогда праздником светлым.

    1 Августа. Сделал усилие над собой, пешком сходил к Бусыгиным в «Домик на пенечке» и вылечился.

    может нравственного мира людей, строящих свое лучшее на гибели других. Впрочем, есть еще и третья часть людей, вроде меня, кто как у Гомера вспоминает милых умерших, втайне радуясь сердцем, что сам остался в живых.

    Начинает мелькать перспектива на будущее: наши победы за границей будут сопровождаться формированием новых членов СССР: Польши, Чехии, Румынии, Югославии и самой Германии. Войска союзников станут постепенно убежищем контрреволюции, и так возгорится новая война, быть может, и до конца столетия.

    При таком предположении исчезает все непонятное, – и вопрос о сотрудничестве капиталистической Америки с социалистической Россией, и вопрос о причинах победы «глупой» России над немцами умными.

    И вдруг все стало ясно: надо помнить, что мостиком к этому сознанию были два разговора с Н. В., в первом две-три недели тому назад она сказала: «Во всяком случае, после войны будет не так, как теперь», а вчера: «Будет не лучше, если не хуже, ведь немцы хитрые, они устроят революцию и так выберутся». После того я стал раздумывать, почему же у нее мысли так переменились. И вдруг понял, и это, конечно, под влиянием приближения Красной Армии к границам Пруссии. Так мысль-догадка пришла и в мою хижину. .<5 строк вымарано.>

    на что-нибудь хорошее после войны, кроме разве того, что нам явилась какая-нибудь счастливая случайность. Значит, пессимизм ее устремлен в сторону «всех»: нельзя изменить смертную природу людей, а оптимизм обращен в сторону каждого: каждый обладает бессмертной душой и во власти каждого достигнуть не только бессмертия, но даже и возвысить себя до Богочеловека.

    Пишу в машине, а вокруг в малине везде шныряют и раскачивают листики синички, – как там хорошо. Туда, туда! Туда!

    это не трогательно? Соберись же с духом, Михаил, этими глазами своими погляди на людей, как на птиц.

    2 Августа (Ильин день). Бывало, с этого дня охота. Теперь смотрю назад и дивлюсь, в какой пустоте вырастали мои цветочки, и как это далеко, и как много вошло в меня после встречи с Лялей.

    3 Августа. Берусь за перо и не вижу длинных темных коридоров, стенок каменных и железных, через которые должно пройти мое слово и там постучаться в сердце моего читателя.

    <Зачеркнуто>

    – какие-то коммунисты-некоммунистные.

    В 6 вечера поехали с Лялей в Москву, она за лимитной книжкой, я по делам фото.

    4 Августа. Весь день занимался фотографией и в этом деле хорошо забылся от переживаний – тоски по литературной деятельности.

    Как-то случилось вдруг после «Повести», что исчезла всякая охота писать для печати. Раньше в этом писательстве таилась игра, в которой я всегда надеялся выиграть или сделать такое, чего раньше никто не мог сделать. А тут открылось, что или никакого и нет сюрприза в этой игре, или вообще это не игра, а расчет, на который нет у меня ни ума, ни охоты. Утешенья мало. Ляля этой ночью мне говорила, что если бы оставил литературу и с таким же жаром стал делать жизнь, как ее делали святые, то не страдал бы от утраты. Задушевные слова любящего человека так меня обласкали, что я и в самом деле некоторое время мечтал о возможности какого-нибудь чудесного дела, заменяющего мне служение слову. Очень похоже было на то время в молодости, когда я надеялся чем-нибудь заменить утрату невесты. И ведь заменил! Ведь что в моем писательстве ценное? Только любовь, направленная словом к сердцу неведомого друга, заменившего невесту. Почему же теперь писание слов нельзя заменить молитвой и любовь к неведомому Далекому не обратить к ближнему?... Кажется возможным, но... нет ли в этой замене скрытой усталости, желания зарыть свой талант в землю: Пушкин не написал бы «Медного всадника», не было бы молитв Лермонтова, симфоний Чайковского.

    Искушение...

    ума в стихотворениях Лермонтова, того ума, с которым борется каждый поэт и подчиняет его, как служебную машину. Этот ум у поэта, как кость у борца, как сталь у кинжала.

    5 Августа. У нас нет наследственной собственности.

    - Трудно ответить, что именно вместо этого, но на этом У нас и вслух и молча все сошлись: не материальное наследство будет у нас соединять поколения.

    - Если не материальные, то какие же блага будут наследовать дети от своих отцов?

    - Сейчас мы еще не знаем, какие это блага, но предчувствуем их, как нечто лучшее, чем наследственная собственность.

    6 Августа (Борис и Глеб, в Хрущеве ярмарка).

    власть государственная. И каждый из нас, поступая на службу, в чиновники, отдает себя в распоряжение десятирожного зверя, как называли раскольники у нас государственную власть.

    А помните время, когда каждое деловое собрание оканчивалось выбором лиц, направляемых для заключения к дверям того кабинета. И сколько раз в личной борьбе вам хотелось броситься для жалобы туда, но вас не пускали туда потому, что вы хотели воспользоваться силой того кабинета для себя лично. И каждый, такой как вы, способный живой человек, имевший мнение о царственном значении своего личного начала, «раскулачивался» и уничтожался бесполезно, если не хотел хотя бы «для виду» сложить себя «добровольно», чтобы проползти через порог того кабинета. В этой борьбе за себя нет спасения в обмане. Обманывая, попадешь в ту же гибельную борьбу за себя с другой стороны. Единственный выход – это посвятить себя служению тому высокому духовному началу, во власти которого находится и сила «того кабинета».

    Никогда я не был так чужд и поэзии, и природе, и людям, как теперь. Единственное, что есть у меня – это Ляля. Томлюсь, тоскую в безделье полном, все не мило, ко всему равнодушен, кроме одной Ляли. И она говорит мне, целуя, перед тем как уснуть ночью:

    - Помни, что ты – это веселый дух, и если ты в печали, то это не ты.

    -Кто же?

    Накануне своих именин вчера приехал к нам Борис Дм. Удинцев и сказал нам, что А. Н. Толстой тяжело болен. При всей отчужденности моей к его личности, если он умрет, я буду чувствовать утрату, какой бы он ни был как человек, но он – писатель. Слышал, будто он хлопотал о возвращении Бунина, и ставлю ему это в заслугу...

    Помню Елецкого махорочного короля, Ник. Ив. Романова, небольшой человечек с острым лицом, высказывается бросками, по-суворовски. Он в молодости жил «в каменьях» (последнее место в Ельце), занимался починкой гармошек и вышел в короли – от махорки в миллионеры. Как это случилось, какому богу он молился – не знаю. Конечно, была в нем немалая страсть к тому, чтобы отстоять себя, немалый ум и особая воля к тому, чтобы усиливаться, вкладывая в себя воли других людей, которые, в конце концов, на него и работали (талант организатора или собирателя чужих воль). Трудно сказать, какому богу он молился, создавая из ничего миллионное состояние. Может быть, тому же самому Богу, которому и мы молимся. У него во дворце в особой комнатке стоял даже аналойчик с духовными книгами, по которым он читал вслух. В этой самой маленькой, самой безопасной комнате уединялись ребята, его сыновья, для тайной выпивки и в аналойчике прятали пустые бутылки. Вот эти бутылки и были теми гранатами, которые потом взорвали царский трон...

    Я сейчас вспомнил ход мыслей, который привел меня к убеждению в том, что подобные бутылки и взорвали Царский трон. Романов-то, Николай Иванович, накопляя состояние, должен был иметь в виду и наследника этой собственности, иначе трудное накопление было бы бессмысленным: собственность в движении рода, наследство содержит в себе мечту родового продолжения личности: Авраам родил Исаака и вместе с тем передал ему свои стада, и сам Бог Израиля участвовал при этой передаче так же реально, как участвует у нас при утверждении в наследстве нотариус. Но что это за отношение собирателя наследства к Богу и наследнику, если самый аналойчик, за которым молился Ник. Ив., сын наполнил пустыми бутылками.

    Так, я думаю, и царство наше русское в своем наследовании попало в руки Распутина. Недаром я помню так хорошо во время свержения царя поведение Николая Ивановича Романова. В то время, когда масса людей, даже богатых, в положении Ник. Ив. чему-то радовались – как глупо! – он один в Ельце ясно и твердо знал, что с падением царя падет все. – Чувствую, – говорил он, – земля под нами колышется, и скоро мы все полетим в пропасть.

    судьбу беспредельно разросшейся империи, когда царь отдал царство брату, а тот, умница, передал наследство в пользу народа. Николай Иванович вышел из самого простого народа «в каменьях» и хорошо знал, как поступит с наследством этот народ, если останется без царя в голове.

    Вот теперь после всего на развалинах прошлого у подножия каркаса Дворца Советов стоишь в раздумье о будущем. Что же, так это и останется, что весь русский человек свою личную волю будет складывать вечно у подножья каркаса, чтобы раствориться в безликом наследстве, как исчезает капля воды в океане, как жизнь пчелы переходит безлико в собранный мед, как все живое в природе обречено стать навозом для будущего? Или опять понемногу под разными предлогами из общего безличного народного наследства будут оседать личные материальные образования, скопляясь расти и связывать наследственно поколения?

    Едва ли последнее, едва ли и первое. Мы знаем твердо теперь, что землю нельзя отдавать в личную собственность – это раз. Также знаем, нельзя передавать крупные государственные сооружения. Знаем, что нельзя развращать детей, скопляя для их благополучия чужой труд. Знаем, что не всякой женщине назначено быть домашней хозяйкой, и много всего такого мы знаем, разбив «буржуазные предрассудки». Но мы также узнали, что не должен человек всю творческую личность свою складывать, как жертву идольскую перед «тем каркасом» человеческого благополучия. В дальнейшем, перед нами все ясней и ясней будет открываться путь приятия наследства нематериального, в котором личность человека бессмертна.

    Приезжал автоинспектор Сладков Иван Васильевич с Папановым, обещал привезти на грузовике конский навоз из Москвы и горбыли.

    Ночью во сне писал «Раздел», т. е. о старом времени в новом освещении, – признак того, что во мне происходит писательская внутренняя работа. С этой стороны смотреть – как чудесна молитва моя: «Научи мя творити волю Твою».

    «Жизнь пчел»: «Человек действительно становится господином пчел, господином тайным и неведомым, который всем управляет, не давая приказов, и держит все в повиновении, оставаясь неузнанным».

    Читал где-то, что в какой-то оккупированной зоне немцы убивали всех стариков за 75 лет. Со стороны глядя, т. е. с государственной точки зрения, это совсем даже неплохо – убивать бесполезных стариков, имея в виду полезную жизнь молодых. Но с внутренней стороны, т. е. со стороны тех, кто любит этих стариков – какой ужас такое убийство! Итак, вся жизнь человеческая со стороны государства – добро, со стороны самих людей – зло. И наверно в перспективе схождения такого добра и такого зла говорится о времени, когда лев ляжет рядом с ягненком. Единственное, что государство могло бы без вреда людям делать в отношении стариков, это взять на себя исполнение воли всех тех из них, кто захотел бы сам умереть. Но и то вероятно, если такие найдутся, то не захотят пользоваться государственной помощью и все сделают сами.

    7 Августа. Три дня стояли очень холодные, как в конце сентября. Сегодня теплее, но ветер шумит.

    Чувствую, как унизительно мне унывать и непристойно мне, написавшему такие радостные книги.

    В своих руках, в своей силе... Но если руки отваливаются? Уходи из дому, подвергни себя испытанию. Люди огорчают, – пропусти это.

    и Жданову, и мне сказали: – Вы увидите, что у них все сойдется в одно: двух мнений не выйдет. Что-то сектантски упрямо-единое. Похоже на немоляк, толкующих св. Писание на свой «дух». Так точно мы, юные марксисты, занимались сведением всех «надстроек» к экономическому основанию. Так теперь во всем написанном ищут политику и если не находят, то обвиняют в аполитичности.

    Итак, писатель, ты обречен, напишешь на заказ, как надо (говорят, в один сезон явилось шесть «Грозных») – тебя снисходительно похвалят, дадут орден и тотчас обратят тебя в мебель советского строя. Напишешь искренно, как сам понимаешь время – изругают за индивидуализм, взлетишь выше всего временного, напишешь то, что переживает душа человека – тебя обвинят в аполитичности.

    Ляля мне сегодня говорит: – Ты так печален, нехорошо, ты – это Веселый дух, ты в печали – это не ты. Давай думать, чем жить, если оставить литературу.

    Меня передернуло. Сколько раз мне было трудно, как писателю, и я переживал время, и писал лучше. Так я боролся один, а теперь мы вдвоем и сам друг меня искушает.

    Да, конечно, легче вдвоем, но эта легкость относится к жизни, но не к искусству...

    8 Августа. Истинный художник не может быть аполитичен, но политик редко имеет хоть какое-нибудь внутреннее соприкосновение с искусством. В наше время политик вообразил себя хозяином и руководителем искусства. В результате получается басня о медведице и пустыннике. Политик, как медведь, охраняя искусство, бьет по мухе и разбивает череп. Теперь если бы даже и дали свободу художнику, он не встанет, п. что после такой горечи никакой мед сладок не будет.

    - Удивляюсь, – сказал я, – почему это у нас так носятся с писателями, чего ни попросишь – все дают. Раньше я этим гордился, относил к себе, а потом узнал, что заслуги мои тут не при чем, дают не за то, что я стою, что я – это я, а за то, что я вообще писатель.

    – ответил А. В., – кто дает-то? Положим, Калинин, а что сам Калинин – слесарь. Пусть он президент, в существе своем он остается слесарем и к писателям питает особенное, рабское почтение. <3 строки зачернуты.>

    - Но, если так, А. В., то откуда же берутся эти пытки писателю, устраиваемые через особые организации критиков-подхалимов?

    - Это, М. М., другая сторона. Раз уже мы взяли тебя, как балерину, платим тебе, паек даем, то, пожалуйста: обнажайся, танцуй.

    Еще А. В. вчера говорил:

    – откуда их взять? Если в Америке, то надо что-то уступать и граждан приводить в приличный вид. Или, напротив, придется еще крепче зажать. А вот маршал Жуков сказал, что года через два опять будет война. Скорее всего, крепче зажмут.

    - Ну, а если у немцев произойдет революция?

    - Вот это-то и страшно: из-за этого может все и произойти худое. Немцы разыграют революцию, как в 1918 году, а наши обманутся и ввяжутся.

    Думаю, что если уже А. В. догадывается о том, что немцы надуют, то наверно они не надуют.

    Конечно, в Пушкине плохая природа, но есть ли она теперь где-нибудь в России такая, как нам хочется? Дело в том, что природа, как мы ее понимаем, это не только леса, озера, моря. Над этим хаосом, казалось нам тогда, носится Дух Божий. Теперь этого Духа нет, и остается хаос, от которого укрыться хочется где-нибудь, в том же Пушкине <в своем садике под яблоней> Скамеечку я себе вчера сделал около яблонки, сяду на нее, густые ветки с яблоками защищают глаза от солнца, свет проходит зеленый, на яблоках показывается розовый рисунок в росе, и хорошо.

    Нет, раздумывать о будущем нечего и, главное, не надо этим будущим смущать нынешний день. Мы не должны, главное, рассчитывать на то, что война скоро кончится. Надо жить так, будто война никогда не кончится и что не нам суждено поднять и оправдать прошлое: не нами начиналось, не нами и кончится.

    С точки зрения художника, праздник есть высшее достижение творческого духа. – («Приидите, празднолюбцы».) С точки зрения политика, праздник означает просто день отдыха.

    Все дни проходят рабочие, и только один день в неделю празднуют. Так точно и люди, по способностям своим определенные на черную работу – их сколько! А людей, определенных на праздник, горсточка. Пушкин, например, истинный празднолюбец, Лермонтов, Гоголь, Чайковский... их по пальцам можно пересчитать: все празднолюбцы.

    «Падуна», рассказал Ляле об этом и, конечно, она согласилась сама взяться за эту работу. Так нашлось средство отвлечь ее от садоогородного запоя, грозящего ей полным одурением, как было это у сестры Лидии.

    9 Августа. Развернув книгу, прочел:

    Мы, люди, сейчас точно в таком положении, хотя при полном отсутствии добровольного согласия, единодушия.

    Сын Удинцева, Глеб, мальчик, воспитанный в православии, в учении своем на летчика дошел до такой степени увлечения, что теперь, назначаемый на фронт, написал отцу: – Поскорей бы добраться до фронта, а то боюсь, война кончится.

    – Успеть бы на войну, – говорит один. – Поскорей бы война кончилась, – молится другой.

    - А вы как относитесь к словам сына? – спросил я Удинцева Бориса Дмитриевича. – Я смотрю на них, – сказал он, – как на обреченных, охваченных пламенем смерти.

    И правда, они уже обреченные люди на смерть и живут среди нас в том же отношении, как крылатая бабочка в отношении гусеницы: чтобы возникла из гусеницы бабочка, ей нужно искать пищу и потом грызть капусту с утра до ночи, от росы до росы много дней. А у бабочки, порожденной этой гусеницей, крылья, и вовсе нет даже и кишечника, и вся жизнь совершенно другая: там долго, тут один день, там жизнь вся в капусте, тут хоть бы день, да на цветах.

    Прослушав эту запись, Ляля сказала: – Это верно, только ведь не вся жизнь этим захвачена: сейчас мы знаем людей, верующих в божественный путь человеческой личности на земле.

    У Никулиных бывает всякий народ и больше советская знать. Она грузинка, дама приятная во всех отношениях, он мужчина удивительно спокойного характера (служил начальником угол, розыска). Человек, впрочем, настойчивый и с кем добряк, с кем может быть и жестоким (советская выправка). – Образование его, – сказала Ольга Семеновна (жена его), – среднее, но он много читал и понимает (впрочем, сына своего назвал Владленом). Вот у них всегда чувствуется дух улья, и можно легко ориентироваться в политических настроениях. Так вот, слушая салюты, можно бы, кажется, радостно ждать скорого конца, но тут дух улья отвечает, что конец еще будет не скоро. Вероятно, этот дух улья, распространяясь широко в народе, и является тем таинственным источником понимания в народе общей

    – Видите, вон идет молодой человек, похрамывает. Это счастливец. Он уже третий раз возвращается с фронта, первый раз был 5 дней и ранило, второй раз неделю, третий тоже несколько дней и вернулся на одной ноге.

    Были у Никулиной Ольги Семеновны (потеряла сына). Женщина, которая спасается от горя на людях. Другие в таких случаях уединяются. Первые глубже, вторые милее и легче. Восхищается своим мужем, изображая его извне, как если бы он был жеребец.

    11 Августа. Щекин-Кротов хороший работник на пользу ближнего, делая свое учительское дело, втайне через это хочет быть, как артист. Любой великий артист, видя доброго человека в его деятельном добре, позавидует ему, скажет со вздохом: «Вот мне бы так!» А Щекин, добрый человек, все ждет, когда наконец его признают артистом. И вечно непризнанный, околачивает пороги искусства. И всегда и везде какой-то вечный смешной провинциал.

    от семьи, бросил писать Ленина и взялся за Христа. А завет старца ему был: «слушайся жены и пиши Ленина»). Писал Христа, поглядывая в окно на лошадей (взялся их стеречь). Писал мазками под Поля Сеньяка, беспредметно, и только был намек на Христа. И вдруг все распалось и показался лик Христа на небе (сам сказал: «это была галлюцинация»). И начал писать этот лик (икону). События семейные к этому времени: умерла зловредная безбожница теща, дочь Галя стала церковницей, приехали к нему с матерью, и он возвратился и опять стал писать и Ленина, и Сталина в маршальских погонах. На днях берет отпуск на месяц, чтобы закончить Христа. (Жизнь беспредметник!)

    Натуральное х-во и кустарничество, как идеальная экономическая система православия. С точки зрения большевиков – это возвращение кулаков: утопия взад, апология мещанства.

    Если бы с нами здесь за столом сидел Рузвельт, он о будущем немного больше нас мог бы сказать.

    Вся мораль, которую он проповедует, в сущности, исходит из его опыта, как неудачного художника: он этим критикует свой собственный путь. И это был бы нормальный здоровый путь, если бы он оставался внутри художнического процесса. Борьба со своим злым гением (живопись) – искусителем. А у жены гений – музыка: два гения в жизненной борьбе и между ними еще теща. Теща умерла, дочь стала работать между двух гениев...

    Сальери, спасающийся от зависти к Моцарту в православии.

    существо и знаю спасение от него путем расширения души: охватывает как бы милость Божия, и ты получаешь дар творческого смирения.

    – это немец в православии, смиряется деловито, но вдруг все разрывается, и показывается «Соблазнитель» (напр, крест, горящий в луче вечерней зари). У меня же, напротив, разбивается европейская оболочка и показывается «Иван-дурак».

    Малые дела, и молитва о единственном шаге в кротком свете у Бострема, и невозможность сделать этот шаг, если бы сделал, то и совершил бы великое («я избегаю резких движений»).

    – он вышел, Бострем не может. – Почему? Скажут: талант. А что это талант? Значит, способность сделать «один шаг в кротком свете» и перейти роковую черту. Если ты способен и тебе дано Божиею милостию сделать этот шаг – ты счастлив: Нестеров, Репин, Васнецов – это все таланты счастливые. Пусть. Но есть такие, как Горшков, никакой не художник, но Репин сказал о нем: «гениальный», т. е. что художник плохой, а сам гениальный, т. е. великодушный и понимает художество, и любит великих художников, забывая себя.

    А может быть все православие Бострема порождено великодушием гения всеохватывающего...

    И весь Бострем в намерении сделать тот малый шаг в кротком свете (какой же это Сальери).