• Приглашаем посетить наш сайт
    Лесков (leskov.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    Хрущево. 1910-1913 гг.

    1910.

    Белев.

    19 Декабря. Алекс. Ильич Зотов. Козельск. Владелец гостиницы.

    Пассажиры 2-го класса из-за тесноты в первом. Добродушный толстяк Зотов. Спрашивает: – Откуда, куда, из земской управы от Алек. Ивановича? – Нет. – От Ив. Иван.? – Нет. – От кого же письма? – От аптекаря. – От провизора хромого? – Не знаю, хромой ли он. – Где же он посоветовал остановиться? – У X. – Там насекомые, там клозет на дворе, а прислуживает пьяный мужик или баба. Надо остановиться в Московской гостинице. – А потом сам рассказал, что это он и есть хозяин Моск. гостиницы Зотов. 71 год – молодец. – Память у меня замечательная, что прочел, то и осталось. – Есть такие <3 нрзб.> – от Зотова [до] учителя Петра. – Нельзя Петра признавать – сына казнил, а так человек настоящий, [почему] цари ничего не видят...

    – Пишу в газетах. – Хорошее дело, единственно, так чтобы вывести – в этом все. – «Русск. Ведомости», считает редактором Скворцова... – Толстой – фокусы, умный человек, а так фокусы, потому что граф... Все графы обманщики. Они все обманщики. Политиканы. Они все понимают. А народ... хе-хе, – надулся, глаза стали маленькими, и захохотал и опять: – А народ-то... мужики-то... А впрочем, само собой придет. Некрасов на что народник, а в душе реакция. В газетах пишете: точка ваша правильная. Я в душе и по совести трудовик: я начал рюмочки мальчиком мыть, потом был вторым помощником буфетчика, потом устроил в Козельске «Яр» и свою гостиницу. Повара слушаются, жена слушается, не имею права любить жену и дочь, но как она (жена)... образованная, то советуюсь. Самая лучшая жена... По совести я трудовик, а так черносотенный, потому что нельзя, там мальчишки ничего не понимают жизни, а так говорить нельзя же с ними и мне (в душе трудовик, а так черносотенный).

    В Амвросия и в других я не верю, а верю Богу и умному человеку.

    А Толстой – все фокусы. Вот это самое... Ну-те...

    Нитку нашел: Зотов мой учитель.

    Я молчу, а говорю только в своей гостинице.

    Народ глуп. Пантелеймон Сергеевич Романов (Почт, станц. Сомово).

    Злотоструй – Покровская ул.

    Ольга Федоровна Коробова.

    Москва, Б. Никитская, Хлыновский тупик, д. 8, кв. 1, Варвара Ивановна Орлова.

    Старуха: ноги отламливаются.

    Старик: знает, что и под кореньями растет.

    Черт проехал на дикой козе: барыня пустила урыльником в водовозову жену. Гармонистова жена.

    23 Декабря. Мороз... Здравствуй, нос красный!

    Идешь, живешь?

    Пьяный мужик по разубранной морозом аллее гонится за бабами, ругается... На морозе голос прочищает. – Пусть бы пьян, да умен был, – жалуется жена...

    Незнакомые сходятся и разговаривают со смехом о пьяном мужике.

    За Окой засыпанная снегом деревня, будто юрты хазар.

    В лавочке к Новому году продают бабам старый календарь.

    На лошадиных мордах – седые бороды.

    Незнакомая дама подходит: у вас ушки побелели.

    Андрос, а по прозвищу Перец (ядовит). – Перец! Перец! – он выскочил из лавки.

    Тепловод на реке, не замерзает. Кости содрогаются. Кости живые. Ко второму пришествию встанут. Разговор с городовым о воде парижской... По нашей местности капиталы обыкновенные...<1 нрзб.> от мороза сидит, богатые спят... Елка в деревне не состоялась: крышу раскроют. Тепловод.

    В Белеве я бывал в самом раннем детстве, и теперь, когда вновь встретился с ним, через призму прожитого он мне кажется волшебным сказочным городом. Да и так, без призмы, он очень красив. Почти в каждом доме сад, многие улицы совсем немощеные и даже зеленые. Там перекинулся деревенский самодельный мост, и возле него лепится мельница-колотушка, которой сто лет; там Домики-завалюшки такие тоже старые и темные, что даже кажется, будто даже пар от них какой-то выходит. Тут все в прошлом, и как попал сюда, так и сам начинаешь разоблачаться. Я гулял за Окой в богатых заливных лугах, люблю вспоминать, что тут, в этой роскошной целине, в древности жили хазары в шатрах, а по ту сторону Оки, на холмах, разделенных девятью мелкими речками, – вятичи, и платили дань белками. В то время белка называлась «бель», и, вероятно, оттого стал называться Белев, а не от белого льва, о котором белевцы без гордости, но с большим юмором рассказывают. Я люблю этот город детской любовью. Знакомых тут у меня почти нет, и оттого мне очень хорошо. Недалеко от моего домика живет старик-генерал на пенсии. Он тоже часто спускается к мосту и о чем-то все думает и думает. Иногда я искоса разглядываю, что он делает своими руками, и оказалось, он гадает; закрыв глаза: сойдутся два пальца или не сойдутся. Я стал приглядываться к другим соседям и снова увидел, что и они часто гадают с закрытыми глазами. Генерал, подумал я, научился этому здесь, в Белеве, и, вероятно, я тоже, когда постарею, буду гадать. Сколько грачиных гнезд на деревьях, сколько церквей и голубей на церквах. Идиллия полнейшая. Я зову сюда всех, кто может жить на пенсию.

    Голубь на вершине дерева.

    В это тихое пристанище я приехал из Петербурга на Рождество первый раз зимой. Весь город засыпан снегом. В домике зябко, можно только у печки стоять и греть спину. В Сочельник хватил страшный мороз, а мне нужно бежать на другой край города елку купить. Бегу вприпрыжку по ивовой аллее, разубранной инеем. Возле меня бежит пьяный мужик и гонит перед собой двух баб. Ругается ужасной руганью, и так здорово, что иней сыплется, что другие пешеходы, улыбаясь друг другу, говорят: – Голос на морозе прочищает!

    Пьяный валится с моста. Бабы останавливаются.

    – Был бы пьян, да умен, – говорят они...

    – Мороз, – отвечают им прохожие.

    Везде народ на улице кишмя кишит – просто удивляешься, до чего много везде. На почте я дожидаюсь три часа, чтобы отправить заказным письмо, и все-таки не дождался, пустил простым. Долго я тут прислушивался и присматривался, как чиновник вызывал мужика и спрашивал: – От кого ждешь? – От сына, от сына... От сына или от племянника... – В лавочке на моих глазах продали бабе новый календарь прошлого года... Мороз... Розвальни подшибают. Какая-то прилично одетая дама подошла ко мне и сказала вежливо: – Господин, у вас ушки побелели...

    Наконец я добрался до площади, где торгуют елками... Я выбираю себе дерево... Перехожу иногда к другому и прихожу в отчаяние. Это не елки, какие мы привыкли видеть в городах, а просто суки, и самые плохие, измятые, без крестов... Очевидно, все деды белые, убеленные инеем, никогда и не видели и не знают, что такое рождественская елка... Выбираю сук, везу его домой и думаю, до сих пор думаю, глядя на это дерево, которому не позавидует последний городской бедняк (елка ворованная).

    Эти люди, живущие в лесах, не знают, что такое елка... Люди, которые тысячелетия говорят, что они <1 нрзб.> елку.

    Мне хочется взять эту елку и поехать в нашу деревню и устроить... Мои домашние возмущаются... Растащут игрушки... они разобьют и [начнут] прыгать. Я не еду, но у меня первый раз в голову забирается: до чего же это все не здешнее, не народное... Мое однобокое деревце очень печально...

    А раз это не здешнее, то устраивать его надо так, как там, за границей, под Рождество... когда родился Христос. Я объясняю, как там... сходятся дети бедняка. Никто из родителей не может прийти, потому что все стряпают. В одной комнате я ставлю против закрытой двери диван и сажаю всех рядом, там стол с орехами, и открываю дверь... елка горит... Дети набожны... Девочка говорит о Рождестве Христа... [рождественские песни] и говор... речи увлекательные... стихи... пение «Рождество Твое, Христе Боже наш...» Славят... Стихи...

    Повеяло детством, когда мы все пели «ах ты, воля моя, воля...» Религиозное служение... будто секта какая-то (железнодорожники и немцы). Ни одного человека на улице.

    Приходила старуха за дочкой, все хвалит, хвалит, но не то... Избави Бог, если елку под Рождество. Немцы и железнодорожники... А если бы я устроил завтра, то это ужасное сидение...

    В Рождество в Белеве как разговеются, идут на кладбище и разговаривают с покойниками. В узелках несут крупу, пшено, овес, пирог для птиц, слетаются птицы... Иней на кладбище. Покойник только что не выйдет. Вот и первые дни прошли, вот и праздники проводили.

    Елку под праздник, избави Бог, делают только немцы и железнодорожники. А знаете почему? Елки эти ворованные, он зайдет в засеку: хап, хап, хап...

    Сныхово, Белевского уезда. Николаю Михайловичу Никольскому.

    На утро едут прощаться на кладбище. Я [не еду на] кладбище, не знаю, что делать с собой, улицы пусты. Выхожу на Оку. Река дымится. Паводки были. Сторож собирает копейки... рассказывает о мужском и женском монастыре и о том, что барки перестали ходить, железная дорога, и отчего река не замерзает: тепловод... Я вспомнил воду в Париже. Сена. Ока. Из нашего сословия. А купцы? Хохочет... У них капиталы обыкновенные... по-старинному. Что ж они делают... Спят. Наелись и спят... Спят купцы, наелись, [наговорились] с покойниками. Картина <1 нрзб.> этой стороне, а на той стороне через заливные луга идет паровоз.

    28 Декабря. Треснула изба. Старуха говорит старику: помолись! Вышел старик, стал против месяца и молится: двенадцать лысых, мороз сломите. Уперлись лысые. Треснула изба и села, дыры засветились, матица лопнула. И сломился мороз.

    Мужик-боровик огромный, с большими губами, упрашивал [маленькую] девочку: выходи за меня, в узелке носить тебя буду. А она ему: нет, боровик!

    Сны: источник живой воды и мертвой. Упадет мысль в живой – и будет жива, в мертвый – и кончено. Ощущение мертвого ручья и живого. К птичьему кладбищу.

    У хороших мужиков непременно в семье дурочка или дурачок – это их Бог, любя, наказывает, а то как же бы они жили так, без горя... Очень уж они хорошие (Василий Петров и Анна-старуха).

    Икона из рога. Церковь на печи. Акафист.

    Рязановский. Кострома, Вознесенская ул., д. № 45, кв. 1 (против Троицкой церкви).

    Фотьяновская мельница: черный дом, белая крыша, дерево... река с лозинами, огонек...

    Берег реки, черная кайма берега, к нему сугробы, избы, снег, будто вода белая.

    В Мишенской: стук! вышел мужичок из сугроба... Акулину... Не гадают. Избушки и дерево возле лозника... теснятся ближе к избушкам, дерево с избушкой. Собак нет, один огонь: старуха старика дожидает от всенощной. Увидела – испугалась.

    Полтора Петра.

    Гадание: съесть кусочек хлеба и за дверь, покрыть поленом, полотенцем и под святой угол...

    Вода на сковороду и в воду игла и под стол– вода, будто река; игла, будто кладки. Ложись на лавочку, сними чулок. Придет суженый, снимет другой чулок и переведет по кладке за реку...

    К Новому году пришел в город. Все спят.

    1911.

    1 Января. Похороны. Ехал за границу, а попал на похороны в родной город. Через 15 лет вошел в дом: все уменьшилось. Титов – сенная болезнь, глаза, кафтан, открытость и распорядительность. Петр Федорович, купец-идеалист. Оба в ссоре за покойника Еремеева, умер в вагоне, протоиерей и настоятель...

    – Как нести, где нести? Звонить в церквах по пути?

    – Вот уж не знаю... Как нести, как Богу угодно.

    – Позвольте вас покорнейше спросить, как нести?

    – Вот уж не знаю.

    – Нет, как же, что же, ведь надо дать направление...

    – Это как Богу угодно... Вот как хорошо, все собрались Игнатовы, по случаю такого семейного удовольствия. Богу доход! Протоиереи-то ваши устарели.

    – Нет, позвольте, это не так, против нашего протоиерея вы спасовали, он в свежей памяти.

    – В свежей ли?

    – Нет, позвольте, так нельзя говорить, [спасовали], я говорю, [спасовали].

    Пословица: старого убить, а нет старого – купить. Руки развязала. 18 лет бы тому назад. Без всякого назначения, лучше бы на помин души.

    – Старого убить... Дело... Раз не делаешь, так на что же нужен, такое отягощение...

    – А может быть, это для чего-нибудь тоже и нужно.

    – Это уже религиозное... Лучше всех была Над. Павл., она и любила, и верила.

    А Гриша шел в толпе хулиганов. Как бросилась толпа к вагону... родных оттеснила: вы там насмотритесь, а мы здесь... день праздничный... Ящик разбивали... Куликов швырнул шапку: чтобы дела были! И другие повязались платками, как бабы, и пошли... Мостик... Свечи огромные... Семья певчих. Любопытные... хулиганы, все хулиганы. Гриша кого-то ударил, идет в шапке... В церкви, как внесли покойника, зеваки сразу. Толпа хлынула. Куликов кричал: пропустите родных, без полиции не обойтись. Кричал больше всех. Несут, а кругом: с Новым годом!

    5 Марта телеграмма: «Сегодня Саша скончался» – всего два слова. «Саша» – жизнь, и «скончался» – смерть...

    Хрущево

    Правда общая и коротенькая. Правда – в тайне своего «я». Слабость – потеря «я», расщепление на две правды, и между ними колебания есть неправда: в этих колебаниях является чужая, всегда неправая воля, тем неправая, что она ослабляет борьбу.

    Маня думает: если он выздоровеет, то вернется к той, если умрет, то какой же смысл в жизни.

    – Господи! что же это такое? – говорит в бреду больной, а она думает: как же это он был неверующий, а вот теперь говорит:«Господи!»

    Ночью, когда она стоит на коленях возле кровати, странную форму принимают на стене тени пузырьков и бутылок от лекарств, по этим фигурам она старается угадать будущее. Она тревожится, если он произносит имя той, но он это в высшем смысле произносит, непонятное для Мани, и она ревнует...

    Сердце перестало биться, дыхание слабеет, с каждым вздохом рот шире раскрывается, глаза в ужасе ищут чего-то наверху, потом легкое поверхностное дыхание, один глаз закрылся, и скатилась слеза... она целует в ужасный большой рот, сиделка связывает челюсти, и снова Саша прежний, спокойный лежит.

    Мать, у которой дети, неистребима.

    Жаловалась Маня, что с ней обращались как с вещью, но брак – непременно рабство. Земная любовь такая...

    13 Марта. Девятый день. С пучком тончайших свечей входит батюшка и неожиданно для всех говорит: – Нет утешения, нет утешения! – и приступает к панихиде.

    За дверью слышится разговор: – Пощупал – вымя пустое. – Покормил бы. – Не ест. – Посолил бы. – Не берет, что хошь!

    Маня встречается с нами, родными, взглянет на одного и заплачет, и на другого и опять снова заплачет, с каждым встречается новая, для каждого новая, а не сразу для всех: на этом чувстве, вероятно, и основана панихида на местах, где жил покойник.

    Потом сидели, разговаривали: – Где же милосердие? Бессмыслица. – Это отчаяние, вера придет. – Проблеск надежды явился, думал, это ему испытание, вот теперь вернулся и все поймет, теперь будто отец к детям вернулся, и вот смерть, какая ж тут вера? – Она придет. – А может быть, наказание? – А на что оно? – Дети у тебя остаются, тут с детьми много горя, а крупицы радости все покрывают. – Лидя вдруг вскакивает с рыданиями и говорит: – Вот, когда нет покою, вот, когда плохо.

    Узнаем о поведении няньки во время кончины Саши.

    – Там десяток яиц принесли, по 15 к., брать?

    – Няня, ведь я вам говорила: делайте, как хотите.

    Нянька ничего не понимает и опять пристает. Какая-то звериная правда продолжает действовать, когда все кончилось: обе союзницы в хозяйстве теперь смертельные враги.

    То же и с появлением родственников: на могилу явился родственник Коротнев и, выпивши, говорит: хорошо, что умер, а то бы к той вернулся. Когда все простились и гроб хотели спускать, простились и решились, вдруг Коротнев говорит: открой! и опять открывают, и опять бросаются к гробу жена и дети. Другой тут же рассуждает потихоньку: я ему советовал, е... и потихоньку и живи с женой, все так делают, живи по-человечески.

    При дезинфекции все цветы погибли: финиковую пальму двадцать лет выращивали из косточки, погиб потосфор, цвел каждый год великолепными цветами, и никогда он так не цвел, как в этот год.

    Когда Саша заболел, то ему стало совершенно ясно, что они теперь обе соединятся, он знал, что смертельно заболел, и не мог себе представить, как при таком событии они не соединятся. Он велел теперь все вещи вернуть в Лебедянь: ружье, граммофон и другие свои игрушки.

    Маня сама сделала трагедию: она вдруг из безличной скучной жены выросла в какую-то огромную женщину несокрушимой силы, она вдруг устранила для него все боковые обходы, и он побежал по узкой тропе прямо навстречу смерти. Теперь он не разрывал, как нужно, с одной, и прямо из одной сферы должен был перейти в другую, покатиться, как метеор, и сгореть.

    Нянька видела Сашу во сне: лежит больной, худой-прехудой и вдруг поднимается и говорит: ну их к черту; я сам себя вылечу. Встал и пошел. А дом будто не наш.

    Астаповский буфетчик-старик говорит: А может, это не Бог, а сам жизнь свою не берег, а жизнь – самая ценность, зачем ехал? – Да беречь-то как: идешь, и вдруг обрушится, или путь по железной дороге... – За то железная дорога ответит. – Да не в деньгах дело-то. – Верно, бывает человек, что никакими деньгами не купить.

    Маня и Маруха. Маня выросла в большой небогатой семье и так воспиталась в ней, что и определить не может, где она кончается и другие начинаются, и ей кажется, что кто-то неизвестный руководит ей: судьба. А та знает себя точно и привыкла рассчитывать только на себя.

    Правда увлечения и долга, личная и общественная. В отдельности ни то, ни другое не правда, настоящая правда в той силе борьбы, с которой выступает защитник той или другой правды (социализм и анархизм).

    Возле Мани у Саши почему-то должна была умереть правда звериная и почему-то не могла начаться правда человеческая.

    – Вот она (Маня) теперь сидит у могилки и знает, что он у нее, а не у той Марухи (отравилась, с отравленными кишками), а Маня сидит у могилки и твердит: мой, мой!

    Так говорят, а Мане приходит мысль в слабую минуту, что они там свидятся.

    Говорила Маня сопернице, указывая на труп: – Полюбуйтесь, что сделали!

    Та, отравленная – Маруха, и у нее будто бы хвост есть, только без шерсти, просто косточка: не видно, когда садится – под себя прячет, а как встает – топорщится.

    Снилось, будто Саша хоронит себя и с такой нежностью, с такой любовью убирает свое тело цветами.

    Жабынъ.

    13 Марта. Потемнело, невидимые раньше тропинки как веревочки протянулись по двору. Далеко за белыми полями показался синий лес и будто говорил: «я жив!»

    Причащают в церкви массу младенцев, от их крика кажется, будто не в церкви стоишь, а в юрте, окруженной стадом ягнят и козлят.

    13–17 Марта. На снежном поле грачи прилетели, побеждают светлые горячие полдни, чернеет на полях больше и больше.

    <Приписка: Жабынь: монастырь и деревня под Белевом>.

    Держит морозец, держит, держит, да как пустит. Мужики ждут, готовятся, едут в город сошники чинить, телеги собирают. Настанет пахота, <1 нрзб.> там краснеет, там синеется.

    – Ну, поезжай! Ишь, разломались!

    В снежных сугробах то пропадает, то показывается дуга, едут, будто плывут. Все голубое, ослепительно белое, больно смотреть.

    – Вот-вот оборвется и отрежет деревню разлив.

    18 Марта. Солнце – [днем] все вышеет и вышеет. – Вода гуляет? – Нет, еще держит.

    Поехали и провалились: только спинки лошадей видны. Рано, заря не колыхнулась еще.

    Город весной: вечером пошел снег, так стало темно, звезды яркие, как в пустыне, едем по грязи вечером на санях, натыкаемся на что-то белое, [слышно] ругаются: это три мужика пихают лошадь. – Отчего лошадь не идет? – Не емши, сено 75 к. пуд, лошадиный пост...

    20 Марта. Мелкие, серебряные на солнце птицы летят. – Какие птицы?

    21 Марта. Серый день, вчера мост развели. Едут мужики еще на санях, останавливаются у Святого колодца, поочередно погружают в ведро свои лохматые головы, а лошади пьют из корыта.

    Типы монахов. Братец Иванушка. Рыженький монашек с собачьим лицом в веснушках. Хитрый гостинник, на вид очень ласковый. Тупой и злой монах возле купальни. Монах-карьерист в сером подряснике катается на велосипеде: жених. Ермолай – рыбак.

    а по краю стола будто белая лебедь сидела, сосны же наверху оставались неподвижными, рыжими...

    Еще немного спустя пошел дождь, и река пошла по-настоящему, вся река, как громадная серо-черная движущаяся дорога. Старое уходило, и Бог с ним. Тихо, и только чуть слышно, будто где-то кипит большой самовар, и время от времени в тишине кажется, то будто кто-то в реку свалился, то стрельнуло.

    Чешутся льдины одна о другую, то скрипнет, то вздохнет, льдины плывут за судьбой. Завтра река выйдет из берегов, снегу много, подземная вода пойдет из жил земли. Все серо, влажно, орут петухи.

    Река разлилась, мост сняли, нет сообщения, горюет гостинник: остались богомольцы без калачей.

    24 Марта. Весь луг сняло, остались только две сумежные гривки, и по ним вороны разгуливают. Проплывают дворы, изгороди, избы и даже бабы. Через реку хотят докричаться мать и дочь, водой разделенные.

    Запел скворец на березе. Кулик пропищал. Щука икру мечет. Утка за водою летит.

    Монах идет в теплом [пальто] с поднятым воротником, будто больной, а на самом деле самый здоровый и самый хитрый. – У вас лавочка была? – спрашивает женщину. – Нет, у моего мужа живот больной, служит, а теперь хочет полечиться. – Хорошее дело. У нас тут генерал жил с больным животом, восемь лет одну рыбу ел и уехал здоровый, благодарил.

    – В урожай больше богомольцев, в плохие годы богомолец не едет, а впрочем, Бог его знает почему: бывает, в голодный год вдруг повалит народ, будто щука полой водой. Река ушла в берега, на черном лугу беспорядок: там грязная льдина брошена, там бревно, там забор, там лужа. У хозяина с перепоя голова болит, вышел было, хотел Богу помолиться, зашептал молитву, а жена ворчит. – Не бреши! – крикнул он и продолжал молитву...

    Утиный охотник залег в шалаше, привязал свою подсадную утку «Крякуху» и уснул. И привиделось ему, будто селезень прездоровенный плывет мимо шалаша, изловчился и схватил этого селезня между крыльями; бьется в руках селезень, скользкий, юркий, и вот-вот выскользнет, схватил его охотник покрепче и вдруг проснулся от боли: сидит он в шалаше один и крепко держит свою коленку, а на реке не то что селезня, а крякухи нет: по реке густо второй лед идет: с самого верху.

    Река ушла в берега. На черном лугу беспорядок: там грязная льдина брошена, там бревно, там забор, там лужа. У хозяина с перепоя голова болит, раскидался и лежит в грязи, отдыхает...

    Как лед пошел, баба на льдине проплыла, кричит, визжит... Потом корова... Потом забор....

    За водой утка летит. Утиный охотник залез в шалаш, смотрел на свою кряковую утку и уснул, и привиделось ему, будто селезень здоровенный-прездоровенный плывет возле самого шалаша. Захотелось охотнику поймать селезня живым, растопырил ладони и хватил в заплечье между крыльями. Бьется селезень, скользкий и юркий, и вот-вот выскользнет, а охотник что есть мочи впивается в селезня и шепчет: «нет, голубчик, не уйдешь, задушу, а не выпущу, лучше живым сдавайся!» Очнулся охотник от боли в коленке: ни в селезня он впустил пятерню, а в коленку. Глянул на реку, а утки нет, и где была утка, лед идет, густой, серый и грязный, последний лед; вчера пруды разорвало помещичьи...

    Утку затерло льдинами и понесло. Дня три она плыла, голодная, подо льдом. Рыбаки запустили сак под льдину, и вдруг выскочила утка прямо с веревкой на лапе, худая-прехудая. Принес утку мужик с бараньими глазами и монашек длинный, худой и черный, как угорь... Пятерик. Столковались за рубль. Посадили утку на пол, посыпали хлеба, овса, налили воды. Она и не прикоснулась, а стала на одну ногу, загнула голову и уснула... Выспалась, поклевала овса, попила и крикнула.

    В теплые полдни монахи зашевелились, [поднялись] и пошли гулять по полям, как черные грачи. В полдни веселая тишина в лесу, ручьи журчат, вечером подмораживает. Месяц среди неба, последний перед Пасхой, как лезвие источенного топора с закругленными краями. Вдруг где-то разбиваются, как стекло, лужи, выходит чудовище: грива лошадиная, а морда наполовину только лошадиная и наполовину старушечья, подошла, кивнула головой и дальше прошла, разбивая вдребезги лужи. Ах, опоздал, опоздал: швырнуть бы что-нибудь, и рассыпалось бы чудовище золотом. И только промелькнула в голове детская сказка, выходит из леса человек в овчинной шкуре и спрашивает: лошадь не проходила тут, лошадь потерял. Тени леса неодетого при месяце паутиной [черной, тонкой] раскинулись по снегу.

    26 Марта. Из гостиницы мы переехали на дачу. В избушке пахло соломой.

    <Приписка: фигуры на сучках и в струйках – вся жизнь.>

    Легкий ветер сбивал шишки с елок и сосен, и они, падая на крышу, пугали нас. Избушка под соснами, внизу монастырь и река и сбоку тропа богомольная. Для странников изготовлен сахар: по кусочку на странника. Будет тепло, когда зацветет черемуха, а черемуха, когда будет тепло. Съютились в одну комнату, как пчелы, как рыбы в лазах. Холодно: пчела не летит, рыба тоже в лазах. Вода спала, и льдины остались на лугу изнывать. Весь луг покрыт этими льдинами, а вечером, при заре, кажется, находишься в какой-то стране полуночного солнца. Дуб один, самый старый из четырех братьев, громадными корявыми лапами захватил большую льдину, и она повисла в воздухе и капает, будто плачет, в горячие полдни. (Развить: когда растает льдина, позеленеет дуб. И еще: разлив как преображение планеты, вода гуляет).

    Ледяная весенняя дорога по талому полю. Все небо завешено. Березы белеются, ветви их сильно забурели. Летела кукушка и на лету куковала – сколько еще времени пройдет, пока она закукует в зеленом отзывчивом лесу. В лесу на подсохшем листу ожил комар и зашевелился, и расправил крылья, и полетел.

    Дубы позеленели (а тот, что со льдиной был, еще не [позеленел]; дуб и дубиха, он зеленеет, а дубиха стоит с желтыми листьями, старая, значит, дубиха... зазеленеет...

    Первые горячие искры огня солнечного в мартовский полдень и первая капля воды из желоба... Капля первая из поломанной ветки березы. Краснеют свежие пни зимой срезанных берез, краснеют как кровь, и вот перед нами кровавая порубь березовая.

    Чтобы лес понимать, нужно уметь замереть на ходу и быть неподвижным, как дерево. Деревья – живые неподвижные существа – друзья животным. Ветер – их враг. В тишине выходят животные между деревьями, когда зашумит ветер – прячутся. Прислушайтесь к тишине, и у вас будут глаза как у них и уши зашевелятся.

    Чистое поле глазасто, лес темный ушаст.

    Редки сухие березовые, ольховые оболоночки, сосны, заметные на высоком кряжу – место прозорина, заблудиться нельзя.

    У каждого была своя весна, но не каждый сохранил о ней живое воспоминание; кто забыл ее, тот разорвал связь с природой. Природа – это вечная память любви.

    Весну все-таки помнят многие, но осень переходит немного людей: осень – смерть, умер в малом кругу и воскрес в большом. Нет! без осени и зимы нельзя сохранить весеннюю память.

    Весна была ранняя, затрубила в лесу пастушья труба далеко до Егория. Бабы заголосили на заре далеко до соловья. Комар закусал. Заяц белый успел вылинять. Распушилась озимь.

    Гуси летят, журавли. Со стороны деревни послышались какие-то дикие крики, и мало-помалу из этого узналась песня: нутром заголосили бабы.

    1 Апреля. Вербная суббота. Земля отходит. На дороге водой налились колеи, блестят, как мокрые рельсы. В каждой луже видно молодое весеннее небо и облака. Невидимый где-то свистит пролетевший кроншнеп, певчие дрозды поют, вальдшнеп тянет, бекас и божий баранчик кричат. Вечерняя голубая и малиновая дремы. Мало-помалу ночь оживает, и начинается таинственная жизнь болот. Летает много жуков, а лягушки из воды все еще не выходили.

    Когда умер Христос, то содрогнулась вся природа, а теперь у нас когда умирает кто-нибудь, то содрогаются только близкие: волна недалекая. Чем жизнь моложе и цельнее, тем сильнее ответит волна. Но природа стоит, кажется, равнодушная. И кажется, что это отдельный мир, это хранилище общего мирового начала никогда не поколеблется от нашего горя. И там бывают бури и плач, но живым [людям] мало понятные. Умер человек и перешел туда, в мировое хранилище. Если он своего здешнего не дожил, за него мы доживаем своим горем. А он там со всеми, то мчится ураганом на верху леса, то плачет дождем, то улыбается солнышком, и мы узнаем тогда свое в этом общем. Рыдай, мать, над свежей могилой: сына убили японцы. Рыдай! – волна дальше идет, там другая мать, третья, но хранилище общего семени неколебимо. Мы горем своим доживаем, чего человек не дожил.

    На западе вечером играли зарницы. Шел золотой дождь. Дождь был сначала у нас, а над городом сияло солнце, потом у нас стало светло, а город закрылся. Вдалеке – там шел дождь, а потом когда проходил, то словно занавес отодвигался и медленно показывалась церковь за церковью

    6 Апреля. Ходил пешком в Белев. Славно было утром, шел по морозцу как по мосту, а теперь разогрело, распарило, липко. – Николай, пощупай как путь, ты в сапогах. Сухо? – По самое ухо! Влип. – По травке держись!

    Промыло славно, прочистило луг, только самая большая льдина осталась, лежит, изнывает на солнце, да, та самая большая, обнятая дубом все висит.

    – Изнывает!

    И заговорили о дубе, что их тут стало четыре, раньше и звали их «четыре брата» (Маша-бомба).

    Озимь зазеленела, лозинки зеленые задымились, березка сережки выкинула и побурела, почки набухли, время настойку делать и птица теперь всякая прилетела, кроме ласточек: те прилетают, когда муха вольная станет. Дуб же все черный стоит и по черному стволу его ручейки бегут. Эх, кабы земля – набил бы овин, кабы луг – посадил бы сена угол.

    У ствола липы, погруженной в золотой ручей, на закате солнца танцевали комары. Козодой прилетел, все птицы запели и даже дятел – птица смерти – не забивает гвозди, а тоже сидит и как-то со всеми поет. И везде-то, везде дрозды трещат и поют в ожидании вечерней звезды.

    Маленькое озерко, в которое погружено теперь каждое дерево, теперь заблестело из леса в полумраке множеством светлых глаз.

    Выставил раму, попробовал выйти из дома без пальто – хорошо! Началась большая красная теплая заря. Земля вовсе растаяла. Пашет мужик– и за пахарем [летят] грачи. Везде дрожит марево, зеленеют озими, в лесу пахнет новой корой, березовым соком. В березовой вырубке стали кровавыми пни. В лесу почки лопаются, замираешь, слушаешь, стоишь как во сне и вдруг просыпаешься от свиста крыльев: две птицы неслись одна за одной в любовном <зачеркнуто: экстазе>, не отставая, не цепляясь за стволы и ветви, не задерживаясь глухими зарослями.

    10 Апреля. Березовая пасха в лесу. Одна большая береза вышла на озимое поле из леса и, высокая, остановилась в своем брачном наряде, <приписка: сережках>, стыдливая, живая и такая красивая, что все вокруг от нее стало красиво: так всегда с настоящей красотой бывает: все хорошеет вместе с ней. Кровавые старые пни сочатся <зачеркнуто: даже старые пни сочатся>, и пчелы, и бабочки садятся на них. Орех и ольха цветут, и луг, промытый, чистый, мужает, и к нему теперь даже заметно ластится речка. По зеленой озими по меже влекут мужики крест, и далеко раздается вокруг: Христос воскрес!

    – У вас яйца покупные. – Хромой монах-рукоделец пришел тоже похристосоваться: и даже теперь все озирается, не подслушивают ли сосны и березы: у него в уме всегда что-нибудь – понаушничать на игумена.

    Вечером в лесу было слышно с одной стороны хороводные песни, а с другой долетало: «Христос воскресе из мертвых».

    Когда умер Христос, то вся природа содрогнулась. Когда мы умираем, то содрогаются только близкие, а природа стоит равнодушно.

    17 Апреля. Красная горка. Под ивами старухи закусывают, молодуха под елью зеркальце повесила и оправляется. У ручья девочки в красном, одна одной меньше, как матрешки складные. По краю зеленого поля на окопе сидит черный странник в скуфье и с собачкой, будто неживой, единственный пень среди поля.

    Рождение месяца. Месяц недавно родился. Вечером не долюбил на звездном небе, немного обошел: когда ночные лягушки запели, стал спускаться [медленно] ниже, ниже, покраснел и скрылся, когда ночь еще едва началась. За ним все время неотступно следила большая звезда, и, когда он скрылся, она еще ярче засияла и светила много ярче молодого месяца.

    Родительская – праздник, спешит народ к родителю на погост. Погост наш веселый, сосны высокие, летом всякая ягода и цветы, внизу песочек – лежать хорошо; в других местах в воду хоронят, а у нас песочек, помирать не страшно: лежат себе, ничего не знают, сядешь на камушек, поплачешь и разгадаешь.

    Далеко от кладбища вокруг по полям разносятся голоса: под каждой сосной голосит женщина. Одна, молодая, обняла сосну и ревет, а на сосне свежие зарубинки крестиками, чтобы могила не потерялась. Молодую отрывает старуха от сосны: очень уж заревелась, без памяти воет. – Чего ревешь, перестань, не воскреснет от воя, один Господь воскрес. – Бабушка Федора на голом месте и не плачет: давно уже померли все, и могилка с землею сравнялась, и в той могилке, может быть, человек уже двадцать чужих лежит. А осталась у Федоры только зарубинка на сосне, и вот она тут против зарубинки крошит теперь яйца для покойников, кладет блины и поминальники; батюшка с пономарем обходят, собирают поминальники, а потом бежит Пономарев поросенок, собирает остатки, и после поросенка слетаются птицы доклевывать крошки.

    Дожидаются батюшки: не путем идет батюшка, могилку Федоры пропустил. Камушки и отметинки на соснах – памятники. – У нас в деревне крепче плачут, у вас в городе духу не хватает. – Старушка веселая, курносая, блудница старая, потеряла могилу своего мужа: в деревне так водится – пока баба молодая, все таится, а когда постарела, всем открывается в своих грехах, потому что тут расскажешь людям, там легче будет, люди грех снимут.

    <Приписка: Погост сырой – покойники стали ходить, лежат в воде>.

    Роса! Не утренники, не морозы, а роса настоящая на молодой траве. Скоро Егорий. Егорьевская роса лучше овса. Скотина и теперь в поле, а [дома] только овца.

    19 Апреля. Зелень лугов слилась с зеленой озимью. «Ежи ежатся». Пескарь пошел. Батюшка их вершами, но на удочку падуста и шелеспера. – Что художник! – философствует он опять, – он все общее, общее, а вот взял бы как-нибудь, что-нибудь и пошел, и пошел бы! Да что тут: тут Великий Художник трудился. Смотрит, серое пятно, что это? от облака тень, а как изобразить? невозможно изобразить. Вот рыба пошла, кругом пошла и вглубь забрела, вот полоска светлая, ловко! А там, гляди, еще, где тут художнику!

    Коровы переплывают Оку. Плывут, как идут. Ужасно орет свинья на деревне, все время орала, а когда смолкла, взвился костер над рекой, и в костре у светлой воды показалось черное животное <2 нрзб.>, и вокруг черного бороды, руки, лохматые головы.

    Вечереет... – Батюшка, налим уснул! – Встрепенулся: это верши его вынимают. – Художник, художник, а как же сама-то река? – спрашиваю.

    А река теперь коленами раскинулась, прижалась к луговой груди, широкой, могучей, будто верная жена ложится верно спать на широкую постель; так у темного берега что-то нашептывает одним лицом, а другим переглядывается с молодым месяцем, и чем дальше ночь, чем крепче луг уснет, тем ярче второе лицо реки и месяц ярче, и в этом лунном союзе выступают высокая колокольня и толстенькая церковка. (В это время, когда крепко спит батюшка со своей матушкой, прежний батюшка церковь открыл, и с кладбища собираются покойники, и им служит лунную обедню...)

    Богатые купцы ездили в монастырь из-за леса: очень хороший был лес, хорошо было здесь и согрешить, и покаяться, но какому-то настоятелю пришло в голову лес свести возле монастыря, думал, что вырастет опять, а он не вырос, возле каждого пня теперь выросли только кусты бузины. Купцы стали ездить подальше в другой скит, а сюда приходили бабушки набрать бузины: бузиной хорошо самовары чистить. И монастырь обеднел, и сложилось в народе поверье, будто оттого монастырь обеднел, что леший с водяным поругались: леший увел лес подальше от воды, и купцы ушли к лешему.

    Возле винокуренного завода есть пруд, куда стекает барда и всякая дрянь, так что даже вокруг озерка осоки пожелтели и вся земля отравлена. В этом вонючем черном затоне поселилась лягушка-ухалка и так ухает, что кажется, днем на ясном живом небе от каждого уханья остается мертвое пятнышко, и ночью не верится, что солнце опять взойдет. (Букольница краснопузая, поймаешь – богатство, а поймать нужно так: броситься за ней, не глядя, не видя ничего, зажмуря глаза, в пруд. Один сумасшедший монах и бросился.)

    Птицы не летят, не поют, и одно только продолжается – воронья неуклюжая любовь.

    23 Апреля. Егорий. Соловей запел. Хорошо стало вечером из-под сосны с крутобережья смотреть за реку, на луг. – Здорово, черт знает как здорово! – твердит батюшка. На западе разгорается небо после заката: Бог чертит тут план будущего дня. Кобчик возвращается с луга сюда и засыпает где-то на сосне. – Здорово, черт знает как здорово! – говорит батюшка и догадывается по кобчику, что перепелки еще не прилетели: кобчик пустой вернулся. Ворона нечаянно налетела на спящего ястреба, спугнула его и погналась за ним. Батюшка смотрит за ними внимательно и удивляется: как это ворона обижает ястреба, а он их боится. Когда в мраке наступающей ночи и ворон, и ястреб скрылись, батюшка решил: – Вязаться не хочет с ними. – В зеленом сумраке на лугу быстро мчится какая-то точка, и еще много, это мчится, играя, табун лошадей: луг еще не заказан. Вдруг клюнуло. Батюшка дернул и вытащил порядочного падуста и все забыл прежнее, и снова началось: вот что-то горошком катится вдоль крутобережья, что это такое? Смотрит внимательно батюшка, хочет узнать непременно, какая это птица летает-катится; на повороте реки птица взмыла и сверкнула крылом. – Утка? Ишь, как ловко! Какой это цвет? Как это определить? Серебряный? Нет, не серебряный. А ловко, черт знает как, куда тут художнику. – И начинается новый поток мыслей, и вот, вот батюшка уж добрался до самого большого Художника, и вот уж хочет сказать свое любимое, что душа – поэтесса, как вдруг опять клюнуло. Раз! Двухфунтовый головель!

    А Великий Художник за это время изменил все свои планы, бросил оранжевый цвет и чертит на западе новые планы в малиновом цвете с пламенем; на востоке, где день прошел, все голубеет, голубеет, [становится] спокойней, спокойней, и вот она, первая за день сотворенная, показывается звезда. И батюшка ее увидел и подумал, что недаром прошел [день].

    Потянули над лугом туманы, пахнуло сыростью, вот когда река подняла свое второе лицо навстречу месяцу (лунная обедня).

    и часто спрашивают: есть ли стежка в Оптину пустынь? Пришли как-то три женщины с Чернигова: у одной сердце болело, у другой голова, у третьей озноб; вошли в купель они и стали визжать, выть, рыдать. Принесли они сюда все свое горе, нужду, нищету; все дома терпишь, и не видно боли, а тут у святой воды оказались. Одну вынесли замертво и положили под березами. Пел соловей, а полумертвой, задыхающейся женщине вливали в рот воду и тело окуривали ладаном.

    Солнце село, ушли кликуши, опять спокойно журчит ручей и поет соловей, и хорошенькая гимназистка [вышла] к реке, поет: «Ночь», и, словно в ответ ей, издали откуда-то слышится турлыканье и курлыканье журавлей, и, наконец, там где-то, очень далеко, на заре вечерней показываются ряды темных крыльев.

    И кажется теперь, что два бога управляют на свете: один, молодой и зеленый, слушает пение девушек и смотрит на журавлей, другой заведует святой водицей и купальней и курит ладаном возле воющих кликуш. <Приписка: Бог счастья, надежды, жизни, радости и Бог [страданья], неминучей судьбы, греха>.

    Егорьевская неделя – первый звук трубы пастуха, первая песня хоровода на селе. На болотах зеленеют осоки, зеленая трава из воды, сверлят воду разлива бесчисленные зеленые сверла – подводное дыханье растений – пузырьки. Идешь к токующему тетереву по зеленеющей луже и на ходу замечаешь, что раньше тебя тут лось прошел. По сухому теперь смело бегают ежи – пригнутые к земле старички со своими рыльцами, испугаешь – не сразу спрячется, а угнет голову и смотрит искоса, будто скряга согнулся над сокровищем и трясется, тронешь – свернется в клубок и, словно бомба, шипит и трясется, и вот-вот взорвет ее... Везде на кочках клочки белой шерсти линяющих зайцев, но еще запоздалый белый пробежит по зеленому, будто живой снег. Тетерева, совы, лягушки, бекасы – Божьи барашки. Задумчивая заря – время освящения почек. Хорошо, если к этому времени приходится Страстная, и потом, когда первая зелень, – Пасха.

    Озимь в собачью лапу. Грязная прежняя большая дорога теперь вся зеленая, как зеленая река, и по бокам зеленые ракиты, и все теперь зеленое, даже изгородь, сплетенная из срезанных сучьев, зеленеет. А сосны теперь стали ароматные. Везде поют хороводы: и за рекой, и тут, позади, и в Б[елеве], и в Снохово, но лучше всего поют за рекой.

    Сгорбила цапля крылья, опускаясь на луг, моргнул поплавок. Клюнула рыба. Раз!

    У св. колодезя. Больной монах чахоточный всегда лежит на одном и том же месте на лужайке против [колодезя], все один. Теперь он залучил к себе мальчика, показывает ребенку ветку трилистника и учит: – Этот листик во имя Отца, этот – Сына, а этот – Святого Духа. – А где же мамин? – спрашивает ребенок, – где мамин листик? - Маминого листика монах не показывает.

    Скрипнуло что-то. Мужики везут огромное бревно, дуги, оглобли, бревна, борода. А бабы-богомолки идут, разговаривают про о. Петра:

    – Чаю не пьет! На досках спит! Служба долгая, а сам веселый. Батюшка помогает, но есть такие вещи, от которых только поможет колдун: вот носит детей мать к колдуну: умается и кончено: умереть назначено – умрет, выздороветь – выздоровеет.

    В угловой башне монастыря жил раньше старый монах-пасечник, пчелиный мудрец, а потом, когда рамочные ульи пошли, позвали ученого-пчеловода, и тот объявил всю мудрость пасечника глупостью.

    11 Мая. Рожь и кузнечики. Река засыпает, а луг прощальную песню поет: кузнечики, перепела, коростели.

    У кряжа чей-то разговор: – Кто ты? – Чиновник без должности. – Куда идешь? – На должность иду: ищу. – Почему же ты без должности? – Из-за батюшки Талона.

    Первая весна – разлив, преображение планеты, вторая – когда лягушки запрыгают, зашлепают тяжело, заквакают, запоют, откроется лягушье царство, и тут вместе с ними совы. Третья – Егорьевская, когда раздастся в лесу первая пастушья труба. За это время бывает и очень тепло, как летом, и вдруг холодно, и непременно вьюга со снегом, дыханье зимы. Холод и ветер, и всё такое медленное: безвременное.

    Разлив – гуси и кряква: над водами крик птиц пролетающих, свист куликов. Разлив – дубы, до крон погруженные в воду разлива. Разлив спал – и лужи прорастают, дубы поднялись, льдина в объятьях дуба. Развертывается старый дуб.

    Разлив – преображение планеты, расширение души, русское явление, как большие колокола. Русские люди в разлив: мать и дочь разделились – Ока и Жабынь.

    Следующий после Егорьевского период – валы комариный и соловьиный: хорошо поют соловьи, но и тут же комар кусает, болото – не липовый сад.

    Запахи – снежный, разливный и потом до гниющего болота.

    Можжевельник-кипарис ночью будто человеческая фигура тебя подстерегает. А ночи светлые, рождаются от светлой зари, придет такая заря и не кончится. А заря начинается в мартовском горячем полдне... Зори – это время, когда облака громоздятся, и в них в золотых венцах, с бородами, в кудрях старцы Патриархи сидят на своих креслах и воздают хвалу Богу Сидящему, и мимо них проплывает успокоенная голова Прометея.

    Озимь зазеленела. Лозинки зазеленели чуть-чуть. Береза побурела в почках, почки набухли, время настойку делать. Птица всякая прилетела, только ласточки нету. Ласточка на Егория прилетает. Ласточка летит, когда мушка вольная.

    Эх, кабы земля – набил бы овин! Эх, кабы луг – посадил бы сена угол.

    – и мчит по лужам, брызги летят белые, и в брызгах радуга, а он мчится, мчится.

    Разлив. Под кустами разостланы белые скатерти, с каждого сухого бугорка хочется красное яичко скатить. На березке высоко над [землей] показался мальчишка. Он залез, а другие вместе с лошадьми и собакой смотрят на него. Зачем он залез? Посмотреть, как хозяин гуляет, как он раскинулся на широких заливных лугах... – Здорово хозяин гуляет! – говорит он сверху. И другие следуют за ним. Присматривается к городу... – Дома залило! Лавки залило. По улицам на лодках ездят... Вот как разгулялся хозяин, из домов, из лавок всех повыгонял! – Всю березку облепили мальчишки и девчонки, и вижу, лошади смотрят на них и завидуют. Собака-овчарка лапится.

    На берегу Оки в роще у монастыря на пне – у самого края пень – и на пне монашек черный, неподвижный, сам как пень, смотрит за реку в деревню. Велика тяга монаха куда-то. Когда спадает вода. Эта сила – магнит.

    В теплый полдень монахи повеселели и пошли в поле гулять, снизу я видел, как наверху один за другим в колпачках, тонкие и широкоплечие, шли один за другим черные монахи.

    Внизу вокруг церкви с плащаницею на голове и большим хвостом народа обежал батюшка и опять в толпе исчез в церкви, и оттуда чуть слышно пение и видны огни через окно. Когда-то, где-то люди уловили правду Христову и устроили церковь. (Не помещается в старые мехи новое вино, проливается.)

    Маша-бомба. Прозвали потому, что она в рот песку набирала и говорила: бом, бом... (История Маши... за Осипа, полная кадушка, замуж выдавали, она к Амвросию, тот ей велел в монастырь, она под диван, напугала жениха: бом, бом). У Маши (юродивая) дар Иисусовой молитвы. Твердит сначала всегда, а потом в сердце уходит и вместе с толчками сердца стучит молитва.

    Главное ее свойство: тоска. Два года камень с горы на гору катала (убивала плоть?). Но тоска схватывала, заглушала Иисусову молитву, и тогда она шла к людям и говорила: Бога потеряла, Бога потеряла. Собирала кузнечиков, стрекоз, червей, все это жалела. Раз ее пустили ночевать, она червей развела... Конец ее: тоска необъятная... В Киев идти! У нее всегда была в руке ветвь большая... и Пахомий говорил ей: под деревом! И вот вышли они на большую дорогу и пошли к Киеву. Гроза... Она бежала под дождем в [тоске] в безумной, так бежала к тому месту, где «четыре брата» – четыре дуба – стоят, и стала под деревом... Дуб упал и раздавил ее... И теперь на дороге там три брата стоят.

    <Приписка: рано умерла>.

    Судьба Маши-бомбы.

    Зеленые склоны, насекомые, бабочки, тяга, стихийная тоска, широкая дорога... У Маши три куклы: Вера Надежда, Любовь.

    Вера монашек в предопределение, вера в то, что Старец знает судьбу...

    Живыя мощи – [мертвый] гниет за «прелесть»; она возгордилась, потому что к ней стали ходить за советами, и пошла не тем путем и погибла.

    Евы: «бабочки отца Анатолия». Его голос в гостинице... Мария Григорьевна..

    [Ушел], как будто оставляя пораженным собеседника. Сделав еще два, три шага, он вернулся и продолжал: – Карпия полтора пуда весом, а налимы, такие рябые и полосатые, сазаны, красноглазки. Шелесперы...

    Монахи, проходя из церкви в свои кельи, останавливаются и с улыбкой слушают. Послушник Вася, обрадованный общим бездействием, начинает кидать камешки в стену, забавляясь, как они далеко отскакивают.

    – Щука попалась, – продолжает Ермолай, – била хвостом, думали, убьет, ловили, ловили, а у меня была в руках острога, сейчас она цела, только покривилась, нужно было ее вверх ставить, а я поставил вниз, покривилась. Нацелился я и – раз!

    Ермолай пригнулся и опять потянулся шепнуть свою тайну: – Три пуда весу!

    И пошел в Святые Ворота и ушел, было, но вернулся опять...

    – Кадушку рыбы из этой щуки насолили и двадцать фунтов икры. – Щучья икра хорошая, хороши молоки. – Хорошая, – говорит Ермолай, – в наших озерах вода чистая и икра хорошая, змей нету, а если и есть, щука здесь со змеей не живет. Вот мурена – ту нельзя есть, та со змеей живет. Знается... В печуре вместе сидят... – Какой же змей? – Дрекол,– отвечает Ермолай, – змей Дрекол живет в печурах с рыбкой муреной, через семь лет у него крылья вырастают, если только человек не увидит, а увидит, так остается... – Так остается... – Раз меня чуть не [съел]. На крючок мне попался. Тяну его, думая, рыба большая, дернул, а крючок оборвался. Сижу я потом ночью через сколько-то лет, смотрю: огонь, глаза горят, и летит на меня [змей], кольцами свивается и развивается, губу протянул, съесть меня хочет, а на губе мой крючок висит, хорошо заметил: и зазубринки...

    Два месяца в Жабыни до 15 октября.

    – Ученик Кривого! – гордо сказал мне звонарь Жабыни Семен Иванович.

    А где живет Кривой? Кривой живет в Нищей слободке у Рыбки. Нищая слободка приютилась пониже мужского монастыря у самой Оки, гнилые домики темные, будто выброшенные на берег разливом. Тут живет Петька Ротный, что собак обдирает, моряки, стрельцы; день прошел, и Слава Богу! «Рыбка», где живет Кривой, не женщина, как можно думать, а мужик; прозвали его «Рыбкой» за маленький рост и за то, что когда пьяный напьется и пляшет, так рыбкой ложится на землю.

    – Кривой дома, уйти нельзя, сапоги пропил, ну а когда услыхал, что выпить, так выпросил у рыбкиной жены скороходы, за это Рыбка с ним пошел...

    Страсть к звону Кривой получил с детства. Еще тогда ходил по Нищей слободке и собирал худые кружки. Пробьет дырочку в дне, повесит на гвоздик и начнет звонить, как в церкви, на всякие манеры. Колокол большой, будничный, полуелейный (второй от большого), третий от большого – будничный, и маленькие, из которых один называется «визгун». В полуелейный звонят по маленьким Апостолам. Бывает красный звон (трезвон) – в три приема – выражает торжественность церковную. Унывный звон – по покойнику. По-постному переводить колокола. Бывает звон по обязанности или от себя, когда поднесут.

    Учился сначала и мог только одно вызванивать, что другие звонят: ти-ли-дом-дом! – и больше ничего. А теперь – что только задумаю. Что только придет в голову, только бы веревки в руки попали...

    Монашки звонят: к нам у баню, к нам у баню.

    Монахи: будем, будем, не забудем, как отслужим, так придем!

    Я отвечаю: а мы видим, да не скажем! Девки в лентах, бабы в бантах!

    Когда «Верую» поют к обедне, то в колокол ударяют 40 или 60 раз, чтобы кого нет в церкви, так свою молитву бы прочел.

    Ладные и разноголосые.

    За 75 коп. трахнул! Давайте священническую часть!

    Тринь-тринь-диннь-динь-дон – обыкновенный звон. Рассыпал на тридцать три манера. Городской звон: голубь в свете и звоне бьется о стенки, как птица в стеклянной клетке.

    За полбутылки на 24 фигуры.

    По богатым покойникам.

    Иду в опорках, а все: «здравствуйте!» Звоню, а священник в церкви сам «о свышнем мире», а сам под окно слушать звон.

    Отбарабанил за пятерку.

    При кончине священника, потеря хозяина: раз ударил, и, когда кончился гул, еще раз, и так редко до 12 раз.

    Пролеты в колокольне – от них сила звона и от высоты колокольни.

    Старая колокольня без шпиля, а наверху [золоченое] яблоко и над яблоком крест.

    «Звонарь, как архангел Гавриил, благовестит радостную весть, а ты...»

    Как сорвался язык из-под Ильи Пророка и пробил колокольню.

    Когда ударишь в колокол – потолок качается. Размер под звон большого колокола.

    Когда был послушником, то от неудачной любви бросился с колокольни: «ну, матушка колокольня, ты меня родила, от тебя помру!»

    Подрясник зацепился за крышу (ветром железо оторвало).

    Свадьба в Нищей слободке.

    Не верю: вот небо, вот земля, вот и продувает.

    В Бога верю, но попов считаю за самое за последнее -я сам себе поп: вот тебе небо, вот земля, вот и продувает.

    Кривой гордится своим петухом: он его окрасил в розовый цвет, чтобы он как по петушиному делу, так был бы розовый.

    Мокрый день. Грачи черные нахохлились и сидят на заборе, будто монахи.

    С неба, где [еще] светло, с облака синего и светлого слетают серебряные птички. Летят сверху и звенят серебряными крыльями, ближе, ближе... И вдруг переменилось: не птички серебряные спустились к серебряной реке, а по зеленому лугу опять из далекого скита тройка со звонкими колокольчиками. Скачет, скачет, ближе, ближе. И только показалась дуга на ракитной дороге... Трах! колокол церковный, двери...

    Белевская газета: Ольга Алексеевна (по Ветхому Завету). Сжилась с вещами до того, что уж и не отличишь ее от вещей. Инспектор реального училища, бывало, как выпьет, начнет разговаривать. Ольга Ал. вернется из кухни и ахнет: инспектор сидит лицом к капоту О. А., который всегда на стене висит, и разговаривает с ним, а то с креслом, с диваном... Сама О. А. скажет: живем, батюшка, по-ветхозаветному, квасы варим, брагу... И вдруг вся просияет: а Тат. Мих. на Красной горке перевенчалась.

    [Без даты]. 29 Марта. Кончилась грачиная весна: грачи теперь гнезда устраивают. Сны весенние, сладкие, встречи во сне: в каком-то городе, в каком-то большом белом доме виделись мы: она была у окна в розовом. – Это он самый? – спрашивает. – Он! – А как же говорили, что он влюблен в меня и сошел с ума? – Нет, он существует.

    Самое горькое, самое тяжелое воспоминание делается во сне сладостным, все свои катастрофы, такие маленькие, деревянными обломками плывут по большому лучезарному, сияющему небу, и по-прежнему, по самому старому прежнему где-то горит в середине синего неба неподвижный огненный цветок, как и тогда...

    Снилось мне опять, будто я приезжаю в Питер и надумываю снять комнату у X. Но мне как-то неловко поднимать об этом вопрос. В ожидании хозяев хожу и думаю: нет, кажется, мне комнату не сдадут, пообедаю, а там будет видно. К обеду сходится много детей и Саша, который здесь же и живет. Вид у него обыкновенный, но лицо неясно. Наливает мне зубровку, хихикает. Мы разговариваем о похоронах. На твои похороны, говорю, приезжал Высший. – Высший! – изумился Саша. И я проснулся в ужасе, что разговаривал с покойником.

    – Это было, – сказал он, – и сыграло большую роль: ведь я с женой не жил, и вообще у меня с ней был только один месяц в начале.

    В черноземной степи нашей горы не называются даже холмами и отроги – релями и гривами; все, что возвышается над степью, называется вершками и отвершками: горы – вершки, отроги – отвертки. Ничего не заслоняет глаза, и такими другой раз волшебными островами кажутся дворянские усадьбы, такими гигантскими и обыкновенные липы. Но в одной усадьбе я знаю, правда, одно почти сказочное дерево – такое мощное, такое высокое дерево ильм. Никто из самых глубоких старцев не помнит его [меньше], чем теперь, и есть предание у наших до сих пор еще сентиментальных бабушек, что его охраняют Прекрасная Дама с голубыми бобрами.

    Ах! – переживая те далекие времена, я не смогу не сказать этого «ах!» – ах, у многих из нас была своя Прекрасная Дама, но какому редкому счастливцу она помогла устроиться в жизни: мы в юности на одно мгновение встречались с ней и расходились, удивляясь потом своей собственной глупости. Между тем, по словам моей бабушки и по другим документам, которые собрал я по дворянским усадьбам, [видно, что] покойный старик Константин Павлович Азимов чин действительного тайного советника получил именно благодаря Прекрасной Даме с голубыми бобрами, охраняющей гигантское дерево.

    Наши Азимовы – те самые, которые некогда при Иване Грозном в гербе своем [имели] голубого бобра – животное едва ли теперь уже существующее, тогда вымиравшее. Вскоре после этого Грозный царь, увидев, что Азимовы в России сильно множатся, и на что-то рассерженный, сказал: «Вы плодитесь, как свиньи!» – и велел им носить в гербе не бобра, а кабана. И пошли у них с тех пор Азимовы с кабаном в гербе.

    Милая моя бабушка, когда счастливо сходится у нее пасьянс «Александр умирает, Николай рождается» любит намекнуть мне, что Александр Николаевич Азимов и Николай Александрович в свое время оба ей оказывали исключительное внимание, только она ни на одном не могла остановиться, потому что оба они были прекрасны, и, чтобы не обидеть ни того, ни другого, вышла за моего дедушку – богатого купца. Моя бабушка не исключение: очень многие старушки нашего края, испытав тяжелую жизнь с нелюбимым мужем, сохраняют до могилы чарующие воспоминания. Только я до сих пор не знаю, кого же именно любила моя бабушка, а главное, что значат эти голубые бобры: если рассказ начинался с Александра Николаевича, то бабушка старалась всячески очернить Николая Александровича, уверяла, что это два совершенно разных рода Азимовых, у Александра Николаевича в гербе – голубые бобры, у Николая Александровича – кабан. Если же сладкие воспоминания [начинались] с Николая Александровича, то старушка неизменно рассказывала, что оба они были двоюродные братья одного и того же Азимовского рода с кабаном в гербе, и только Николай Александрович потом уж, когда получил чин действительного тайного советника, объявил происхождение своего рода от голубых бобров, ничего не имеющего общего с родом кабаньих Азимовых.

    с голубыми бобрами. Трудное занятие, потому что никто не смотрит на Прекрасную Даму серьезно, все улыбаются, для всех это было некое нереальное даже [прекрасное] мгновение. Но я смело беру это мгновение себе, я отвечаю за его действительность, его значение, и ставлю свой собственный флаг, как на вновь открытой земле: я открыл его, как необычайный остров, зимними вечерами, когда у бабушки счастливо складывался пасьянс «Александр умирает, Николай рождается» и она принималась мне рассказывать о Прекрасной Даме с голубыми бобрами.

    И мне этот сад с высокими деревьями все равно как родной сад, много раз я тут в детстве бывал и со страхом смотрю на деревья – мои сверстники: уже мелки плоды их и тронуты короедом стволы, и зеленая тля гложет их листья. Я хожу по аллеям с порыжелым листком в руках, поют соловьи и кукует кукушка, но уже не для себя и своего будущего слушаю их, и часто мне кажется, будто это не живая кукушка в саду, а бьют старинные бабушкины часы с кукушкой. И вот это историческое гигантское дерево, где венчались Коля и Саша. Рукой покойного действительного тайного советника написано, как это было: Маруся и Варя приехали, Коля повенчался с Варей, Саша с Марусей, обошли три раза дерево и стали жить семейной жизнью. Проходя долиной любви, Коля слышит Сашин страдающий голос, поет в аллее свиданий: «Светит месяц, не зарница, хочет Коленька жениться на... Марусе».–

    Ах! – я не могу опять удержаться от «ах!», читая дневник действительного тайного советника – ах, как горько было услышать Саше эту песню: он сам женился не по любви на Марусе, а вздыхал тайно по Варе! Мальчики бросились друг другу в объятья [и поклялись] хранить всю жизнь супружескую верность: Коля – Сашиной возлюбленной Марусе, Саша – Колиной Прекрасной Даме Варе.

    Все это было так, но я чуть-чуть сомневаюсь в Саше: Александр Николаевич жив еще до сих пор, с детства я помню его: он не [такой] спокойный человек, чтоб нести крест для возлюбленной своего друга. А скорее было, по-моему, так, что Саша был только свидетелем чувств своего друга, как это и видно из дневниковой записи: однажды ночью Коля при месяце разбудил Сашу и объявил ему, что он не Азимов. Я Азимов, сказал он, только совсем не такой, как ты: в нашем роду в гербе голубые бобры, а у вас – кабаны.

    Саша не пожелал вести свой род от кабана, и оба друга навеки поссорились. На этот момент записок я и ловлю установленное событие: Николай Александрович Азимов, отец нашей теперешней [бабушки], был с раннего своего детства мечтателем, ему еще в детстве явилась Дама с голубыми бобрами, и она помогла ему сделаться действительным тайным советником, а не наоборот, как рассказывала моя бабушка и все обыкновенные Азимовы, будто когда Николай Александрович достиг чинов и разбогател, то зазнался и [считал] свой род, происходящим от других Азимовых, не имеющих ничего общего с кабаньим родом.

    – сверстники дедушки, бабушки и родоначальника, которого никто не запомнит. Борьба между ними: ильм задумался, могила деревьев, сквозные стволы.

    На всякое дело был мастер. И все шло у него клейко (что?). И шутить он мог: шуточки и присказки у него без перерыву шли, в [компании] соберутся – он первый, а ежели его кто обругает, ругается с ним, так он его так отделает, что и уйдет ни с чем. За год до смерти или за два – все отошло, шуточки эти, присказки все отошли, меньше, меньше, и сидит он, бывало, за столом как чужой. Видим, что потухает... Вот снег...

    Иван указал на льдины большие, черные, выброшенные на луг в полую воду. [Льдины] капали по капле, по капле... – Вот как снег, – сказал Иван, – изнывает, так и он стал сходить. За год до смерти стал куда-то собираться, выйдет из дому и пойдет. Ты куда, спросишь. Домой, говорит. Ну и вернешь его. Сильный был человек, возьмет камень и начнет камни метать. Ты что, спросишь. Я, говорит, лягух выпускаю. Ну, потом лег на печь и лежит. Не как прочие старики лежат, а тихо. На двор сходить, бывало, слезет, велишь ему тебя руками за шею обхватить и протащишь. Умер тихо семидесяти лет...

    – Есть теперь старики, которые могли бы рассказать о старине?

    – Нет, теперь нету. Раньше были старики могутные, жили по сто двадцать лет, а теперешний семьдесят лет старик – разум, говорит, вышибло.

    К соловьям до того привыкаешь, что не замечаешь их, [как] тиканья старинных часов.

    30 Марта. Весна остановилась, снег хлопьями...

    Мартовские облака.

    Провинция, быт.

    – От грехов, милая, от грехов, дорогая.

    Женщина испугалась и тут же покаялась: на пятом месяце от дворника...

    – Вот от чего изжога твоя!

    <Приписка: Курица – с веревкой в три аршина и красной тряпкой, чтобы узнать, где села>.

    принять вид замечательно умного и образованного человека. Так его долго и считали очень умным, пока он не коснулся дел общественных: вдруг оказалось, глуп. Едет он в своей бархатной шляпе на розовом затылке по Ламской слободе, смотрит мещанские домики, и странно, что козлы, всё козы и козлы попадают ему на глаза: коз в Ламской слободе держат. И вот ему мелькнуло в одном домике: на куче у дуба сидит девочка, играет с мальчиком, и коза возле них, совсем как в греческой повести «Дафнис и Хлоя». У девочки нога была одна совсем голая выше коленки, какой-то чистотой необыкновенной, детской сладостно пахнуло на А. А. от этой голой детской коленки, и надолго запомнилось.

    Живем по Ветхому Завету, квасы варим, брагу только перестали.

    У священника дома всё из коробочек, хозяйство матушки в коробках от зубного порошка.

    Два попа-врага, толстый пузатый фарисей и худенький сельский, у реки: толстый хотел бы искупаться, но холодно, боится. – А на что же благодать? – говорит сельский. – Благодать для сильных, а для немощного, я не понимаю, как вы такие вопросы делаете...

    Пет. Фед. Мигунов пострадал за то, что весну сделал, нарядил весной куклу и обнес ее три раза вокруг городского сада. Три раза только икону обносят, и потому ему запретили. Ренсковый погреб (в 40 саж. от Духовного училища). Еще Пет. Фед. окрасил своего петуха в розовый цвет.

    Окраины провинциального города – поля, дома сливаются снегом на всю зиму, как поля. Посадские девушки (монастырские новобрачные), лицо белое, мучнистое, в тюлевой наколке, за пояском [маленький белый кружевной] носовой платочек, в одной руке мешочек с подсолнухами, в другой горсточка их, ко рту поднесет, клюнет, как птица, и [боком] смотрит по-птичьи.

    – Потеряла, потеряла! – кричат ей.

    Обертывается: смеются мужики.

    – Бесстыдники!

    Мужик уже хотел, было, лапти надевать, чтобы идти нести икону, и вдруг стало известно, что архиерей не дозволил о. Петру икону снимать: икону он один только снять может.

    – Да и на ложах наших умиляющееся, помянем в нощи имя Твое!

    – Почему ты хочешь дочь твою Марьей назвать? – спрашивает священник.

    – Да, батюшка, дети все зовут «Маша, Маша». Так часто дети дают имена.

    – интеллигент, адвокат: частный поверенный по мужицким делам. Служил на железной дороге, был в партии соц. -дем. и никакого там не имел значения по-бестолковости. Теперь, когда стал деревенским адвокатом, влияние его огромно (я не какой-нибудь узурпатор!): вошел в жизнь, в быт. Он и педагог, учит своего мальчика, в тень его превратил, жену в тень превратил, пьет, бушует – гроза улицы, сильный человек (Паниковка и железнодорожная слобода – две партии, из одной попал в другую; елка на Паниковке в Рождество, а у жел. дор. под Рождество.)

    Рыжий батюшка маловерующий (в конце концов, по-поповски верующий); все тайны объясняет: «симпатическое средство».

    Два брата: один был член управы и задался целью все деревенские избы железом покрыть, другой оставался в имении и занимался садами и сажал при церквах сады. Были врагами. После них через двадцать лет крыши стали железные и сады при церквах выросли...

    27 Апреля. Лысовка. Именины Александра Гавриловича: съезжаются все родственники. Старик во время именин умирает. И тут же внук рождается. Описание самого обыкновенного праздника со всеми подробностями, изображение этим трагизма будней: там, на станции, сидит сын (Николай Толмачев), огромный мужчина, в дамской комнате с четвертью водки и всех пугает. Страх матери, что он появится на именинах.

    У мужиков кулачный бой. Николай подговаривает их срубить рощу. Лесоохранительный комитет ее рубить не разрешит. Николай подговаривает срубить и, когда срубили, зовет казаков – в этом сюжет всего рассказа.

    Почта деревенская... арендатор садов: арендует и у Толмачевых, и у Боборыкиных. Передает Боборыкиным, что Толмачевы теперь счастливы.

    Старая сентиментальная любовь Надежды Александровны к старику Боборыкину. Это одна из особенностей изображаемого быта: сентиментальность и грубый реализм. Старик посылает сына-аристократа (или старик умер, а сын и мать, сын хочет жениться на крестьянке, а мать хоть на мелкой, да дворянке). На именинах решается роман: жениться на крестьянке.

    Начало повести: Николай хлопочет в Лесоохранительном комитете, не добивается и едет в провинцию к матери и застревает в дамской комнате.

    Боборыкин и Николай Толмачев: 1) [Боборыкин] аристократ, застенчивый, сентиментальный, «романтик», болезненный страх перед женщинами – этим объясняется его брак на крестьянке; культ единственной женщины. 2) Николай – победитель женщин, гигант (Леонард) и пр. – словом, это два существа, противоположные на небе и на земле, и в России видимы такими.

    – Саша, Коля; Николай – Борис, Леонард и проч. – «классики»).

    Эти два героя, как борьба сентиментальности матери и ее практики: значит, нужна женщина, подобная Любови Александровне.

    Эти мелкие помещики характерны, между прочим, своей полной откровенностью с крестьянами, которые, немые перед миром, свидетели всего. И вообще жизнь этих простых людей в мелком хозяйстве до того слилась с жизнью их господ, что изображать можно их массовую душу и отражать, как в зеркале, душу их господ. И вместе с этим прием описания – господского посредством мужицкого.

    Одно из возможных начал. Еще в те далекие времена, когда Коля с Сашей приезжали к нам венчаться вокруг нашего огромного ильма – родоначальника всех наших ильмов в парке, помню я, как они были различны в характере. Коля венчался с моей сестрой Надей, Саша с Марусей. Предложения были сделаны на моих глазах: Коля первый подошел к Наде, Саша к Марусе, все мы вместе потом спустились в долину Любви и трижды парами обошли гигантское дерево и потом сделали себе гнездо наверху и уселись. (Я дружил больше с тихим Сашей...) И вот вечером я нечаянно услыхал [разговор] на верху дерева... Он испугался, но я был друг, и он признался, что любит Надю, а женился на Марусе и проч...

    Еще в те далекие времена намечалась нить... теперь все стало ясно.

    – Александр Гавр. Боборыкин, теперь я могу начать свой рассказ.

    Возвращусь в наш сад и обниму деревья; свидетели – все деревья, глухая крапива и проч.

    Второе начало: Возвращаюсь в сад родимый и обо всем спрашиваю: и боюсь спросить о дереве: цело! вокруг этого дерева мы венчались – все в форме дневника... А если не дневник, а повествование, то надо начинать с Николая: едет из Петербурга рощу рубить.

    Деревенская гроза. Мама вяжет и ведет серьезный разговор с умным инспектором народного училища: – Ужасно я боюсь грозы – И опасно в гамом деле, убивает, – отвечает он. Хлопает окно.

    Помещица внезапно переходит от теории к практике: – Полюшка, затвори окно скорей! Ну-те! – обращается она к инспектору. – Ужасна эта нечаянная смерть от грозы: убьет сразу, без покаяния, кончина внезапная, ум ищет объяснения: за что? – Поднимает [голову] – катится бочка по двору. – Бочку, бочку, ловите бочку! – кричит помещица. – Шуты гороховые, видят, гроза собирается, а не могут бочку на место поставить... Ну-те! Церковь это, однако, предвидит. – Вы о грозе... – Да, о внезапной кончине. – Из желобов полилась вода, вспомнили, что чаны не поставлены. – Чаны, чаны, скорее чаны! Ну-те...

    Учительница Елизавета Андреевна. – Хорошо бы жить в лесу, умываться прямо из родника. – Ну-те. – Ну и прочее всякое такое, вот как жили... в лесу, как Генрих <2 нрзб.>. Скоро женщина всеми завладеет, а то уж мужчина ни на что не похож стал. Ибсен сказал: будущее принадлежит женщине и пролетариату.

    Учительница Кондрикинская с темными влажными глазами. У нее чистенькая постелька, розовый фонарь, везде тюль с ирисами от Мальцевских заводов, уютно, тихо, все, чтобы принять его. Она серьезно влюбляется в каждого своего поклонника и отдается всегда, воображая себя Татьяной. Павлик был у нее, ходил в сумерки. Она зажигала лампаду, садилась на диван возле него и пела под гитару:

    Вечный холод и мрак в этих душных стенах,
    Озаренных сияньем лампад,

    Образов нескончаемый ряд.
    Павлик обнимал ее, а она все пела:
    Раз весной вместе с лунным лугом
    Мотылек в мою келью впорхнул,

    И лобзаньем к ним страстным прильнул.

    Она скоро [надоела] Павлику, но через некоторое время опять навестил – было уже поздно: его место занял богатый помещик, седой старичок. – Я вас люблю, – сказала Кондрикинская, – но я другому отдана. – Седой милым рядится! – сказал Павлик.

    Мать до того привыкла мужикам во всем отказывать, что, когда лезет в дом мужик, она уж кричит: нет у меня! да как ты смеешь! Раз в такую минуту, когда лез мужик, у меня заболела голова, начиналась скарлатина. – Мама, – говорю я, – кажется, я заболел. – Да как ты смеешь! – крикнула мать.

    До того соединяешься духом с жизнью людей, что при хорошей погоде, если нет дождика и поля страждут, не радуешься и переживаешь общее мужицкое горе: не радуешься роскошному саду, солнцу, воде.

    Лидя ищет закономерности и боится случайного. Лидина психология: делает дело только по теории и пр.

    Четыре тяги.

    Первая тяга в марте, когда вальдшнепа не было: лошадь, мужик, морозец, звезда, тяга – только вальдшнепа все-таки нет. Вторая с Ник. Ник. Третья – один: 5-го апреля, убил одного; четвертая (шестое апреля) – убил двух.

    Тяга 5 апреля.

    ветви кустов кажутся золотой паутиной. Козодой прилетел. Дятел хохлатый, тесно припав к самой верхушке березы, поет, не долбит своим смертельным стуком, а поет! Везде, везде поют еще певчие дрозды...

    Против заката над серой порослью, над нежными, тонкими, как свечи, стволами березок молодых показалась первая вечерняя малиновая дрема леса... а в лесу стихали певчие птицы.

    На деревне стучали вальки. Из города долетает грохот проходящего поезда. И тем сосредоточеннее отдавались тонкие, как свечи, стволы берез малиновой дреме и ветви с набухшими почками тянулись в малиновое небо; [всё] ожидает звезду. Теперь всего поют две-три пеночки в лесу. Малиновая дрема поднимается выше, а внизу поднимается голубая, глубокая. Звук ручья, который все время и раньше журчал, теперь наполнил весь лес, будто большой рой пчел прилетел и гудит. Или это так от тишины в ушах звенит и гудит.

    Всё ожидает звезду.

    Бекас проблеял. Кажется, он где-то в глубине болота... ночи навстречу... Кажется, это ночь отзывается своими звуками, когда все дневное уступило.... Блещет печальным светом звезда, всегда нежданная и нечаянная. Маленькие озерки, в которые погружено почти каждое дерево, теперь заблестели из-под леса.

    Сколько раз слышал я рассказ моей матушки, как вышла она в зеленом платье с кружевами и села на диван.

    – И увидела я против себя черную бороду и больше ничего, так больше ничего и не видела, – говорила мне матушка с большой горечью. А уж последний раз, как она это мне рассказывала, было ей за семьдесят. И все-таки с горечью рассказывала. С горечью и я слушал этот рассказ.

    Тетушка моя по матери Дуничка, лет на десять моложе ее, могла уже и не так поступить, как мать моя. К ней тоже приехала свататься черная борода. Заговорила борода о лошадях сначала, какие у них хорошие кони, и какая цена им, и продаются ли. После этого борода вдруг как-то и сделала предложение. Дуничка не растерялась и говорит бороде:

    – А я думала, вы приехали к нам лошадей покупать!

    <Приписка: Такое короткое время: выйти или не выйти?>

    С тем и отпустила жениха. И другого так, и третьего. Это ей позволяли, а на курсы все-таки не пустили, и осталась тетушка ни с чем, устроила школу, учит деревенских ребят и живет у моей матушки. Вот когда, бывало, зайдет речь о том, как замуж выходила моя матушка, тихо [вздохнет] Дуничка и как-то осунется вся и скажет:

    – А все-таки ты любила. – Да разве это любовь! – уже не с горечью, а прямо бунтовски воскликнет моя горячая матушка. – Любовь – это, я понимаю, когда во всем видишь хорошее, и весь мир становится как... розовый... как... – Запнулась. – Как? – спросит Дуничка. – Как розовый.

    Дальше у нее как-то ничего не выходило. Дуничка хорошо ее понимала без дальнейших слов, но упрямо неизменно твердила:

    – А все-таки ты любила.

    нужно и догадываться, это само собой выливалось в домашних сценах и шпильках.

    – Равноапостольная! – раз как-то небрежно сказала моя матушка, и я на всю жизнь без понимания запомнил это слово.

    Было это в Страстную среду. Не помню, из-за чего-то они сильно поссорились, расхлопались дверями. Дуничка заперлась у себя, не выходила к обеду, к чаю. А матушка моя в эти недели говела, и непременно в среду перед исповедью нужно ей было у всех нас просить прощения. Постучалась она к Дуничке раз – не отворяет, два – не отворяет. Черная как ночь ходит по коридору моя властная матушка. И в церковь нельзя идти непрощеной, и бешенство подступает, нельзя, не хватит духу попросить прощения кротким голосом. Наконец собралась с силами: в третий раз постучала в дверь и совсем не своим, таким притворным, фальшивым голосом говорит:

    – Дуня, прости меня.

    Дуничка была неверующая и в церковь не ходила принципиально. И должно быть, ее, кроткую, очень уж раздосадовала моя матушка, а может быть, и голос-то притворный показался противным. Только Дуничка через дверь отчетливо и насмешливо отрезала:

    – Не прощаю!

    – Вот так и равноапостольная! – крикнула матушка и пошла исповедоваться непрощеная. Пасха всегда ссора.

    На Пасху, я помню тоже, когда приехала Толмачиха, большая приятельница моей матушки, был у них такой разговор вполголоса. Матушка рассказывала: – Дуничка сделала пятнадцать пасочек и каждому мальчику и девочке по куличу, по пасхе и по крашеному яичку дала.

    А Толмачиха тонко улыбнулась и говорит: – Счастливая! Вот мы со своими болванами всю жизнь маялись, и конца не вижу. А у них как все чистенько: дала по яичку, и прямо к лику святых.

    – А... ничего не выходит: готовит из мужиков передовых людей, а самые передовые... уходят в городовые, да в писаря. Уходят в городовые. И в писаря.

    – Чем же это плохо: хорошие городовые и писаря – самые нужные люди, – говорила с тонкой улыбкой Толмачиха.

    Тут вошла и сама Дуничка с фиалками и с томиком Надсона, и разговор о ней оборвался.

    – Ну, как ваши экзамены? я слышала, к вам опять экзаменатором назначен Стахович.

    Дуничка вспыхнула. Это у нее так и осталось до седых волос, как только произнесут это имя, Дуничка вспыхивает.

    Я помню как во сне тот год, когда Стахович приехал экзаменатором к Дуничке: высокий господин, бритый, в английском кэпи – ничего особенного, на мой взгляд, но вот, помню, у Дунички с мамой был на языке только Стахович. Не могу передать этих женских разговоров о Стаховиче, как не могу рассказать, про что журчит вода по камням. Слышится мне шелест ивовых листьев, склоненных над ручьем, – что это значит, не знаю. Вижу кустики наших бледных фиалок под орешниками. Дуничка, такая маленькая, тоненькая, срывает их, я во всю мочь стараюсь найти побольше: это так важно, так нужно! Вот еще, Дуничка! Вот еще! Вот еще! Идешь в шумящей прошлогодней листве, дрозды поют, капает березовый сок, кинешь глазами, и вот еще. Вот еще! Даже и матушка моя, вся такая деловая, выходила той весной собирать фиалки. И когда потом возвращались с фиалками домой по старому саду, сели на лавочку и на лавочке все время, все время о нем: европеец, европеец! Это, я помню, говорили, и больше [не помню].

    Экзамены прошли где-то за стеной, но он потом обедал у нас. Дуничка была вся в переходящих красных пятнах. Меня заставили спеть «Ах ты, воля, моя воля» и прочесть стихи Некрасова о генерале Топтыгине. Экзамены прошли великолепно. Он где-то написал о замечательной школе. Говорили сестры о Стаховиче все лето, осень и зиму. Опять ожидали, но приехал другой, и потом опять другой, и больше уже Стахович не приезжал. Дуничка теперь всегда жалуется на плохих экзаменаторов.

    Люблю я теперь иногда приехать к старушкам. По-прежнему на кладбище с грустью смотрю на жалкую деревянную решетку вокруг заросшей могилы моего отца. Прихожу домой, завожу речь о могиле, и так мало-помалу слово за слово цепляется, матушка начинает рассказывать, как вышла она в зеленом с кружевами платье и села на диван.

    – И увидела я против себя черную бороду... – А все-таки ты любила! – скажет с горечью Дуничка. – Да разве это любовь! Такая ли настоящая любовь? Я понимаю, любовь, когда во всем видишь хорошее, и весь мир становится... – Какой? – Розовый... – и смотрит на Дуничку: верит, что у нее розовый мир…

    Дальше матушка ничего не знает, [что] сказать, и запинается. А как знает Дуничка розовый мир. Ей жалко матушки, и она говорит: – А все-таки ты любила. – Любовь – все-таки ты любила, – твердит упрямо Дуничка равноапостольная.

    принять бой: – Деспотизм, грубость...

    Матушка, тоже очень горячая и властная, пропустит мимо ушей «деспотизм», а потом как-нибудь [кстати] и расскажет, что в передней у них всегда стоял бочонок со свежей икрой, откроешь бочонок – и совочек в нем: кто хочет, подходит и ест, сколько хочет. Косинька1: – И такой запах от этой икры, мухи, девки грязные вечно спят на сундуке, вообще очень уютный уголок!

    Ссора – включить до: в девках осталась, равноапостольная. Примирение, [когда] матушка рассказывала, как она замуж выходила. А лучше через всю 1-ю часть рассказа провести ссору и закончить примирением.

    Хозяйка и учительница.

    Как я мужика любила...

    Когда врозь, то начинают тосковать, друг без друга не могут жить. Когда вместе, ссорятся: из-за лошадей, Косинька в зависимости от лошадей, от хозяйства вообще – как она на поле: хозяйка...

    Споры: – Я говорю, ты деспот! – вдруг выпалит Дуничка и убежит. – Уеду.

    – Уезжай!

    – сначала ругаются, а потом мирятся.

    Малейшая царапина, напр.: – Сестрица, дай мне лошадь. – На что тебе? – Это «на что тебе» уже возмущает Дуничку ужасно, она пересиливает себя и говорит ей причину: – Съездить в город... – Зачем тебе в город? – Лошади свободны, но хозяйка отчет требует...

    За картами: пасьянс, обе смирятся, и вдруг – скандал, у Дунички копилось за лошадей, а у той... ее односторонность и (что-то еще), и постороннего человека [обманет] самая мирная картина; не пасьянс... [а] значит, терпели, терпели, терпели, и вдруг лопнуло – как вскочит и: – Деспот! – Равноапостольная!

    Зависимость от хозяйки, а какая зависимость хозяйки от Дунички: Марфа и Мария...

    что «мы теперь богатые». Явился <1 нрзб.> аристократ с живыми глазами и маленькой проседью, как будто ухаживает за Машей, или так кажется. Не верит: куда же он возьмет ко двору простушку? Она выходит замуж, и он является и объясняется в любви матери: поздно. Муж умирает. Он опять ухаживает, не решается. Исчезает. Письма к своей матери... И на коленях стоял, вошла Лиза: становись на колени. И Лиза стала женой (от княжны до крестьянки).

    Любовь Александровна религиозная: перед причастием вынимает вставные зубы.

    Николай Толмачев скупил всех извозчиков перед театром и, когда кончилось представление и публика вышла, сел на одного, и все уехали.

    Николину рощу нельзя было срубить (заложено), и вот когда забастовка, сам научил мужиков рубить и, когда было срублено, позвал казаков.

    У Любовь Алекс, было три жениха, поехала посоветоваться с Амвросием, за которого выходить (Алек. Мих. – крестовый брат): не посоветовал за родственника, а она ослушалась, и через неделю пошли нелады, и она пишет письмо Амвросию: смирение, терпение. И он был «атеист» и стал через силу... (гречневая каша, обращение атеиста).

    нянька, а из другой мать. Комнату няньки по-старинному звали девичьей, комната матери называлась спальней. Дом был зимой холодный, и жили только в трех комнатах: в этой спальне, в детской и в девичьей, остальные комнаты наглухо забивались и обтягивались войлоком. Спальня была разделена альковом коричневого цвета на две половины: в одной стоял огромный комод и кровать – тут спали; в другой половине был круглый стол под висячей лампой и диван – за круглым столом ели и пили чай, на диване весь день лежал больной отец и постепенно умирал, то отнимается рука, то нога. Что он был замечательный стрелок и страстный садовод, рассказывали мне после его смерти, а я помню его только на этом диване. Однажды наша семья собралась за круглым столом к обыкновенному вечернему чаю, мать налила большую кружку и хотела нести уже ее к столику больного, вдруг, совсем неожиданно он сказал, чтобы его подняли и посадили за стол. Мать с помощью няньки подняла его и посадила на кресло рядом со мной. На столе был лист порыжелой писчей бумаги с цветными карандашами. Больной стал здоровой рукой рисовать для меня лошадей, петухов, всякую такую живность, еще какое-то совсем особенное животное с синим толстым хвостом. Я хотел спросить его, какое это животное, но вдруг ему сделалось дурно, и опять его уложили в постель. Он бормотал в постели что-то бессвязное и показывал рукой на меня. Поняли, что он хочет что-то сказать мне о своих рисунках, и положили меня с ним на кровать. – Это голубые бобры, – сказал он мне про синих животных, – есть такие голубые, драгоценные...

    Я спросил его, где водятся голубые бобры, не у нас ли в саду? Но он мне сердито крикнул вдруг: – Что ты мне в глаза тычешь? Убирайся. – И прогнал меня. Много с тех пор, как я помню себя, получал я всяких булавочных обид, казавшихся мне всегда ужасными, но [это] я даже за обиду не счел, а за обыкновенное ужасное и непонятное, отчего бывает страшно, но не обидно. Тревожно спалось мне в ту ночь, снились голубые бобры.

    В неизвестной стране за садом я просыпался много раз и слышал неустанный хрип в спальне, словно огромная муха запуталась в паутине и паук ее беспокоит. А в доме как днем была суета: нянька то и дело шныряет из девичьей через детскую в спальню, мать ворчит, раз что-то упало тяжелое. А чуть забудешься, опять снятся голубые бобры, такие необыкновенно прекрасные животные, эти бобры с голубыми хвостами по зеленым деревьям.

    Тот хрип, похожий на жужжание обреченной мухи, продолжался до утра и на заре стих: отец мой умер. Все стихло, и в тишине родился мой герой с голубыми бобрами. Это не я, обыкновенный, как все, человек, рожденный обыкновенной женщиной, кажется, даже без всякой любви, а совершенно особенное существо, странствующее по жизни за голубыми бобрами. Я разумный человек, невольный свидетель его безумных исканий.

    После 1-ой [главы] (отец) – осталась мать: как она ездит на дрожках: она и мужики (труд ее и мои голубые бобры, и развить в главу о Лермонтове).

    доме у Хренникова, половину этого дома занимали мы, а половину – хозяева Хренниковы. У нас очень скушно, как будто мы жили всегда под страхом гостей, что вот приедут гости и застанут нас и увидят нашу тайну. Поэтому, когда кто-нибудь приходил, мать бросалась на какие-то внешние разговоры, ужасно гремели тарелками, мать обрывала внезапно разговор, выбегала к тарелкам и там ссорилась, еще больше гремело. От всего этого нам становилось стыдно и страшно, что возьмут нас и тоже вовлекут. Да так и бывало: когда разговор истощался, мать заставляла нас войти, ставила рядом, и мы должны были петь: «Ах ты, воля, моя воля, золотая ты моя!»

    Было стыдно, ненужно, фальшиво. А за стеной был всегда шум, звуки рояля и стройное пение. Семья Хренниковых была огромная, множество мальчиков и девочек. Там был у них настоящий рай, игры в саду, и почему-то все это было в доме за стеной, в саду за деревянным забором. Однажды как-то Миша – мой герой с голубыми бобрами – увидел в щелку одну из девочек Хренниковых, Катю: она проходила между яблонями в ситцевом платье, вся голубая.

    – Она! – решил Миша. И с этого времени начал совсем особенную жизнь.

    <3ачеркнуто: Она была недоступна>. Это было тайное.

    Из своего.

    – так же вот и в моей судьбе однажды случилось: звонил, звонил и вдруг лежу у земли, немой... был в мировом центре, в Париже, и вдруг лежу где-то на полустанке между Ельцом и Тулой...

    А в колокол бьют, и он звонит, и странно мне слышать этот звон: и мой, и чужой. Я лежу в пустоте, немой...

    Но если у меня тайный друг. Его нет, и он есть. Он такой близкий и единственный и совсем неприкосновенный и непознаваемый.

    Он и близкий, и далекий: стоит мне сделать усилие сказать о нем, приблизиться к нему, как я чувствую, что язык мой – колокольный, стопудовый лежит, глубоко зарывшись в землю. И если друг мой во сне хочет приблизиться ко мне и показаться, то кажется только в уродливом виде.

    Я бы хотел звонить о самой простой человеческой радости в большой колокол: до того проста моя сущность, и между тем я лежу немой. И вот недостигаемый друг есть простая радость близости, то, что есть у всех. У меня у одного нет того, что есть у всех, и это есть предмет моей печали. Она, которая приходит ко мне как призрак, в живом виде есть то, чем обладает весь мир. И так весь мир в своем простейшем становится предметом любви моей, и, пожалуй, не любви, а любования: я любуюсь простейшим.

    – и вот тогда стоит мне только удалиться и стать лицом к реке или лесу и там затихнуть и забыться, как я возвращаюсь назад с радостной душой, и то, что невозможно было решить рассудком, сделает полдневное облако, отдыхающее на краю ржаного поля, или верхушки деревьев в тумане, или золотые свечи – бор на закате. Что это? не друг ли мой [тайный] улыбнулся мне?

    В лесу я наткнулся на изгородь, и за нею было много животных: коровы сытые, овцы, и черные кроны [больших] деревьев – пятнами играл на них солнечный свет. Под елью висела колыбелька, и в ней лицо здорового ребенка. Я с восторгом смотрел на него, и так мне хотелось иметь своего ребенка, как женщине бесплодной хотелось и казалось возможным и прекрасным делом взять себе такого ребенка и посвятить ему себя. Я знаю, вся природа ответит на мое желание, но только я не могу сказать это своему другу; я скажу ему, и он с отвращением не примет слов моих, а между тем от него исходит эта радость, это стремление, как будто сзади меня светит солнце и все вокруг прекрасно, а обернешься посмотреть, от чего так хорошо, и захочешь сказать туда – там черное солнце, и радости моей не принимает.

    Она так мне говорила: – Помните всегда, всегда, раз навсегда запомните, нет такой мелочи в жизни, которая не преломилась бы во мне и прошла бы незамеченной.

    Все преломляется, и мир становится черным. Но отчего же солнце все-таки светит и мир такой прекрасный? Вот этот спящий младенец, и мать к нему подходит (Фрося).

    Сныхово (Снохово – сноха Грозного). Переправа: зову лодку, а с того берега: вы чьи? Дом батюшки: что это наставлено, нагорожено, кладбище? крест на могилке? рубашки навешаны? Нет, это ульи стоят – пасека батюшки. Внутренность дома [соединяется] со скотным двором, [собой] представляет что-то переходное от жилища человека к хлеву: у одной печурки диван [у стены] а на [полу] навоза воз, везде мухота. Положил меня отдохнуть, сам батюшка взял у меня носки и сунул в печурку, а из другой печурки вынул горсть подсолнухов: «не желаете ли?» А то на лавочке любят беседовать, там пономарь, протянул молча руку к пономарю, и тот [отсыпал] подсолнухи, щелкают и беседуют о художестве. Пришел спросить о деле, но только начинаешь о деле, батюшка в философию, так ничего и не узнал. Философия же его все больше о том, что культура ни к чему. Верует инстинктом, самый обыкновенный поп, а так либерален.

    Мужик корову вел продавать в город, а убогий убил мужика, положил под рогожу в телегу, остановился ночевать. Утром лошадь не идет, вся деревня собралась помогать: лошадь не идет. Открыли рогожу и поняли, отчего лошадь не шла.

    Магнит. Иван Семенович попал в монастырь по ошибке. Сознает, что жизнь монаха на 18 лет короче, но только в мир идти тоже не может, отвык, пойдет в деревню – и будто в стадо скота попал, что-то тянет опять в монастырь. – Что тянет? – спросил я. – Магнит! – ответил Ив. Сем.

    Харчи у них ужасные, люди изможденные, желтые, ходят как тени в сосновом бору, и вдруг откуда-то у них возьмется козлиный смешок...

    13 Мая. В женском монастыре старую икону хотели уже на воду спустить, а она вдруг стала в лике меняться: когда кто с верой затеплит свечу, станет светлой, без веры – темная. И вдруг икона стала вся неизменно светлая. Народ повалил в женский монастырь.

    Сидит батюшка на своем балкончике, и читает молитвенник: «всякое дыхание поет!» – Поет, – удивляется он, – поет. К балкону странник подходит и хочет наняться в работники. Эти люди только по воле работают, а чуть по обязанности – не могут, и, зная это, батюшка не говорит об обязанностях, а просто: живи! Тут матушка вскидывается, и редко ошибается. Нанялся Иван Большой. – Ну, Иван, будешь переезжать реку на пароме, крикни, что есть духу... Голос есть? – Есть! – Крикни, вот что крикни... – выбирает самое красивое местечко из молитвенника. На заре встал батюшка и дожидается крика (чтоб проверить бродягу), разные крики, и вот сел Иван Большой, переехал [реку, повернул] оглобли, а дела не делает и проч.

    – Странник честный! ловко! – а сам думает: – Значит, странник и нечестный бывает... бывает: ловко! – В милости строгий и в гневе: – Вот, ну поди ты! Черт знает как хорошо, замечательно!

    Когда приходит мужик и жалуется на жену, батюшка говорит: – Узнай! примечай за ней, не плохая она женщина, а ты узнай ее...

    В семинарской книжечке записано: «никогда никто не узнает и не оценит твоего "я", принесенного в жертву ближнему» – это поверхностное заключение оказалось верным.

    <Приписка: К монаху, кинувшемуся за лягушкой в пруд: сюда же волнение от запаха цветов – на тонкой волосинке небо и пропасть, и в пропасть угодил Иона к чертям – сиганул без крестах

    Пастух лежит на лугу: ногти у него кривые, впиваются в землю, как корни; к нему приходит иногда женщина и ногти обрезает, зашивает портки, лежит он и смотрит [на] заходящее солнце и видит вечером, как солнце отъело кусок месяца, и он уже светит ночь ущербленный, а и на другой день опять отъело кусочек... Потом он видел, как новый месяц родился, и за ним следила большая звезда и река: звезда на небе, река на земле: месяц в реке.

    Вознесение. Рожь колосится. Христос на небеса тянет рожь за волоса.

    17 Мая. Пришел мятый маринованный старимо Иван Михайлович, пришел поздравлять – [каждый раз] непременно приходит, как будто к празднику его достают из уксуса и подают к столу; говорит он про божественное и про хороших людей, постоянно прибавляя: «не плоше вас».

    20 Мая. Холодно. Где-то град выпал, или утопленник лежит ненайденный в воде.

    человеческое тело, все будет холодно. Узнали, что холодно было оттого, что невдалеке град выпал: планида шла полями, выбила рожь на одну треть, человека в лесу громом убило, а на реке обрушила каменный берег, так что до середины реки стала мель.

    1 Июня. Поднялись высокие сильные травы, зацвели луга, все полевые и лесные цветы, несметной силой засвистел комар. Днем от комаров зайцы из леса выходят и ложатся в полях. Рожь колосится, и показались грибы – подколосники, молодые, как ледяные в росе, в одну ночь вырастают. Гуляют по лесной поляне ежи смелые: увидит нас, скосит черное мохнатое, не то свиное, не то старушечье рыльце и узнает: худые или добрые идут; идут все худые: свернется и запыхтит так, словно где-то за лесом далеко мотор идет.

    8 Июня. Это окончился союз луга и реки благополучно: дети реки и луга – цветы – процвели. Луг цветет, неделя до сенокоса. Птицы вывели, и соловьям петь стало неловко: начнет и оборвется, подавилась кукушка ячменным колоском – весна кончилась. Летние цветы зацвели: луговые астры. Теперь весь луг как море, и когда едешь, кажется, плывут по морю один по одному белые, лиловые, синие, красные кораблики. Хочется удержать навсегда это луговое цветущее царство, построить мир по образу этого луга с бессмертными цветами. Но тут не должна быть отдельная воля, потому что отдельная воля может установить царство только насилием, а насилие ведет к ограниченности и окаменению. Человек должен найти свою волю в источнике, из которого вытекают все отдельные воли.

    <Приписка: Цветы – вырастают по грязи... конец: цветок: три листиках

    [1913 ?]

    13 Июня. Заповедная чаща. Часовенка (что старше).

    Странник пришел умирать. Александр и Паша. Сурьезный странник, много не говорит, а вроде как приказывает. «Поставь самовар! – Да я не хотела бы, сахар дорог. – Почем? – 18 копеек фунтик. – Ничего, поставь! – А откуда родом? – Вам на что? Там моя родня, как зайцы в поле». Так и сказал: зайцы. По волосам странника и по разговору – скопской. Молчком ляжет. Помолится и добрым утром скажет «с добрым утром». А там уже, говорит, куда Бог повернет: «Умру – похороните. Не бойтесь! У меня бумага есть. Выздоровею – уйду, куда, вам знать не надобно». Хотела отвезти в другую деревню, а он говорит: «Это вы меня с пьяницей пустите, не поеду». Узнал, что пьяница! Это всех и поразило: волосы длинные, может, что и знает.

    Пришел странник, старик холодный, голодный, лоскочет зубами: добрые люди, дайте мне обогреться. Обогрели его, напоили, накормили, он лег и вставать не хочет и не может. Стали спрашивать, кто такой? «Я – заяц в поле. – А родня твоя? – Родня тоже все зайцы». И опять замолчал. Суров.

    Одни разбойники покаялись и отдали богатства свои награбленные в монастыри, другие не каялись, а зарывали клады в землю. <Приписка: монастыри богатели – черные попы, земляные клады – колдуны>.

    – у ключа штаны положил, а на другой день пришел – просека заросла, ключа не нашел, и последние штаны пропали.

    Душистое сено, лиловые колокольчики, а ночи светлые курятся белыми туманами. Пробирается лугом убогий заяц и выбрался на высокий речной кряж, тут по кряжу тощая бесплодная земля и растут цветы – бессмертники сухие, мох и лишайники. Убогий заяц с вывихнутой лапой тихо плетется по вечернему цветущему лугу, волоча широким следом больную лапу. Красный хищный зверь догоняет его, ближе, ближе, увидел его... Заяц прилег. Зверь остановился: пока не двинется, зверь не схватит. Зверь поражен: заяц лежит и смотрит на него открытыми своими глазами и, может быть, думает: перележу! Зверь долго стоял, свесил, красный, на зайца губу, распустил слюни и не выдержал, отошел, стал невидный за кустом и там долго, долго стоял, пока туманы белые синими холстами не легли, а потом выше поднялись и закрыли зайца.

    Красный подошел – заяц лежит и смотрит. И зверь отошел совсем: ему стало страшно. А там из туманов уже летели черные вороны клевать умершего зайца: заяц перележал.

    А вокруг него была земля на высоком кряже постная, сухая, цветы бессмертника сухие, мхи и лишайники; и виделась только эта вершина земли, все внизу было покрыто туманом, и только темными остриями кое-где виднелись верхушки елей и сосен.

    (Ляда – капище, ляда на лисьих норках.)

    20 Июня. Варлаам жалуется двум бабам на игумена. Я, говорит, из монастыря лавру сделаю. Посмотри, что сделал: ограда стала серая, рухольный, все холсты украл, звонарь ушел.

    21 Июня. Еще вечером я видел, как на лугу на тонкой былинке мать-птичка сидела, и былинка склонялась от тяжести птицы к гнезду, а сегодня уже нет этого места: на ранней заре блеснуло сорок кос.

    Роща на Шелони. На высоком берегу Шелони, где были некогда новгородские битвы, есть маленькая деревушка Песочки, возле нее сохранилась старая заповедная роща и в ней древняя часовенка, замшелая. Часовня как деревья: когда снег зимой выпадет и облепит, и облепит белым стволы, часовня тоже стоит белая, а когда весной снег растает и от весенних теплых дождей мох на стволе начинает зеленеть, зеленеет и часовня. На крыше ее зеленой стоит небольшой темный крест, а сосны вокруг прямые и чистые, словно свечи. Так и кажется, что с незапамятных времен собрались они [к часовне] сюда помолиться, привыкли и стали свечами стоять. Но это только кажется: заповедная роща старше человека.

    Как эта роща стала мужиков кормить. Из чего что взялось: стали ездить господа. Крестьяне переселились в свои пуни. Избы стояли в полях, а пуни в бору. Нехорошо <3 нрзб.>, крестьяне опять вернулись в избы, а господа в пуни пошли.

    – Послушание ни к чему не приводит? – Поживи, доживешь до настоящего человека. – А где же начинка жизни?

    Полдень – большое белое облако легло отдыхать на рожь.

    На лугу у сена пьяного пономаря свалил под копны и докладывает: поглядите, ребята, священного бычка свалили.

    6 Июля. Дожди, сено попрело, рожь твердеет. Покосы с красными цветами. Дождь теплый... парной. Рябина закраснелась.

    (В ночевке бес ухватил жеребца за ребро, помчался в табун, а жеребцом правила маленькая девочка, и прибежал жеребец в ночное и взвился на дыбы и пошел на дыбах к своей любимой кобыле: девочка полетела при хохоте.)

    Дороги наши известные: эта идет через бор к реке, по этой не ходите. Другая дорога с незапамятных времен, еще с Рюрика. Князя Рюрика. Этого самого, вот что при Иване Грозном бил новгородцев. Вы ступайте все прямо, прямо, по правую руку будут наши поля, по левую Мшицкий лес, у них изгороди и у нас изгороди, а в нашей изгороди есть провора. – Что такое провора? – А вроде проверены, такие провержины есть. – Ворота? – Вот, вот – ворота. Идите в ворота и увидите, березка сломанная – туда не ходите на березку, в мох зайдете.

    8 Июля. Казанская. На круглой гривке возле мокрого места, где вчера торопились сено убирать, опасаясь дождя, теперь птица разгуливает: лесные голуби, грачи, и даже цапля серая почему-то сидит теперь на сухой гриве, окруженная полевками, луговками и лесными птицами.

    «Иди по белой дороге. Станет под ногою мокреть, зеленеть, а все дорога – иди до ручья: мелкий ручей, четверти на две. Перейдешь ручей, и вскоре тут колеины разъедутся: туда след пошел по зеленому, а дороги настоящей нет, дорога оборвется: сырое место, травка зеленая, мошок, колчеватник, мочежинки, кустик кустика кличет».

    Пошел он, как рассказывал дед, к месту, где дорога обрывается и начинается Моченый лес...

    У батюшки рой строился, а матушка секла курицу крапивой, засиделась курица. Вдруг одна пчела под матушку – так и села матушка и кричит. А работники все видели и умиляются. – Иван, – кричит батюшка, – рой улетел, куда, ты не видишь, Иван, рой полетел? – Как не видел, – отвечает Иван, – в улей вобрали. – В какой улей? – В матушкин, в большой. – Посмотрел туда батюшка и пошел матушке мед огребать (сказка собственного сочинения).

    Близится Петров день, цвет на лугах и блеск кос на солнце. Птицы давно вывели, не поют, а молча наслаждаются семейной жизнью; только последняя кукушка одна кукует грустно, может быть, в тоске о своих под горячую руку весной разбросанных детях.

    К Петрову дню падают срезанные лиловые колокольчики. Будто огромный еж, ползет по дороге воз сена. Громоздятся на синем красные дворцы в облаках. Луговые пуни набиты сеном – можно спать в них и жить так в лесу, сколько хочешь: каждый кустик ночевать пустит. Между сосновыми перелесками – нивы желтой стеной, озими, как песок раскопанный.

    Жмурово. Заблудился. Сараи – [незнакомой] деревни. Гряды леса. Лешинская тропа. «Поставь на дорогу». Ночь со светляками. Собака лает на что-то – огни! Весь луг покрыт светляками, и чуть ворчит верхушками казенный лен, а то кажется, будто идут мужики, разговаривают и ругаются, а то – будто море плещется.

    Лето, видимо, переломилось после грозы: стало холодно, исчезли комары, на березках выступили золотые [листочки], пахнуло осенью сразу.

    20 Июля. Илья. К Илье жаворонки петь перестали. В лощинах между рожью и овсом девочка – верхом едет, кричит: батюшки, батюшки!

    Лен цветет голубой, картофель белый и синий, гречиха ситцевая. Белая июньская-июльская дорога. Тихо. Жаворонки не поют. Тарахтят телеги. Луг зеленый, его скосили, но он поднаддал нежного немного и еще лучше стал. Круча лесная как ядрами прострелена – ласточки. Блестит лужа. Девушка по клади с ведром, девушка – заря. Зубрят серпы, отбивают косы. Мухота: мухи виснуть на иконах стали.

    (Весеннее: приехал ранней весной, вышел – не понравилось, стал читать книжку и читал ее долго, долго и потом вышел: какая весна кипела!

    с утра до вечера вяжет веники. Прохожие подсаживаются отдохнуть на завалинке и похваливают: «вот так веники, вот так веники, полные, душмяные, так хороши».)

    Комары поют дождичка, высоко мак толкут.

    Глубокая северная осень, когда в лесу капель, кашель и насморк, и все разворызгалось.

    Река становится. Тянет давить замерзшие лужицы, пробовать лед на реке, качаться на тонком льду. Многие тонут от этого. Реку на четвереньках переползают.

    К зиме чижик в лес, а снегирь из лесу к дому.

    Осень. После дождя перед лесом трепещет вся в серебре осина (далеко [серебрится]). Начались осенние дожди, тяжелые утра из ночи [выходят], нехотя к полудню выглянуло солнце. Мухи виснут на иконах. Птицы улетают, покинутый лес цветет смертельным цветом.

    – Слышала от старых людей, примешь худого человека – не прибудет, не убудет, а придется хороший... так... ведь он странник, может быть, он Богу угодил. (Сюжет: борьба мужа с женой, победила жена.)

    NB. Умер и сказал: а роща ваша – заповедная, не рубите рощу (хотели рубить... и стала роща доход приносить, дачники наехали.

    За обедом Левушка есть не хотел, капризничал, заставляли есть насильно, пролил слезу за супом, подали жаркое, опять слеза. – Опять слеза, – сказал я мальчику, – это от жаркого? – Нет, – говорит, – это еще от супа. – Подали кашу, Петя есть не стал. Мать в досаде хлопнула его салфеткой и прогнала в угол, Петя ревел, а у Левы тоже слеза. – Это какая слеза? От Пети? – Нет, это от жаркого. – Конфузливо улыбнулся и вдруг засмеялся отчего-то, а на ресницах, на щеках, на носу, на губах все еще катились старые слезы от супа, от жаркого, от Пети и от каши.

    Сегодня было хорошо: с утра весь день дождик лил, под вечер расчистило все небо и оставило только на востоке большую тучу, как мраморную плиту, и по ней встала радуга. После дождя в лесу закуковала кукушка, ежи выбежали. А в мраморной туче гром гремел. Последнее облако брызгало. Мы спрятались под огромную ель. Там было сухо, и комар весь собрался пережидать погоду, искусал нас больно всех. Но дождик скоро прошел. Мы вышли, а комар весь остался под елкой. Пахло березой, как в Троицу. На соснах молодые светлые побеги как свечи, а на елях новые лаковые шишки как подарки висят.

    13 Сентября. Хватил мороз, лес почернел, не видно золота, гусь спешит улетать и журавль. Вечера с пламенным закатом. Утро строго крепкое. До восхода солнца на вершину покрытых морозом деревьев садятся [дикие] краснобровые, черные, лирохвостые петухи... Озимь седая. Заяц крепко лежит. Гриб-боровик замерз на моховой дороге и стоит твердокаменный. Отрясла березка золото в грязь…

    Молодой месяц спешит вылезть на небо далеко до зари, белый, в белой рубашечке, и ничего у него не выходит, не светит, а только на все небо стремится. Месяц старый, с ущербиной, показывается далеко после зари и правит, мудрый, всей ночью полную ночь. И чем старше он, тем все осторожней, все поздней выходит. Только под самый конец старый месяц глупеет и после утренней зари не сходит, смотрит на зарю, как старик на девочку...

    Летописец – ученый человек, ничего не боится, все знает, да клад ему не дается, а простому человеку и дается клад, да всего боится простой человек и взять клада не может. Бывает, придет на указанное место, и загорится свеча, стал копать и перепугался – что покажется? – и убежал. Так и живут теперь: летописец за деньги указывает место, простой человек ковыряет, видит, а взять не может, так и лежат клады невырытые.

    1 Косинька – домашнее имя Дунечки.

    Раздел сайта: