• Приглашаем посетить наш сайт
    Шолохов (sholohov.lit-info.ru)
  • Пришвин.Дневники 1905-1947 гг. (Публикации 1991-2013 гг.)
    Начало века (Материалы к задуманному роману)

    Начало века

    (Материалы к задуманному роману)

    Меня нашли не искавшие Меня,
    Я открылся не вопрошавшим обо Мне.

    (Исайя)

    I. Предположения.

    1/. Найти в душе F. такой момент, в котором могут отразиться богоискатели.

    2/. Место действия – окраина Петербурга.

    В типах интеллигентных и простонародных отщепенцев отразить отчасти и наших известных богоискателей.

    Щетинин и Легкобытов. (Фауст и Мефистофель, искушение Господа дьяволом: Христос бросился). Щетинин возле истины, Легкобытов возле правды, союз между ними и борьба – мысль повести. Россия – страна, где живут эти два рода людей: общественники и личники. Щ. и Л. после заключения своего договора (как в «Фаусте») отправляются покорять Россию и, в конце концов, попадают в Питер, где встречаются с интеллигенцией, где хотят покорять ее. Щетининское тут изображается в лице Розанова, Легкобытовское – в «графе», а отчасти в Мережковском. Религиозно-фил. общество – выразить борьбу Л. с Щ. Заключение: правда торжествует: Л. устраивает плоскую коммуну «Начало века», а Щ. сажают в тюрьму.

    Легкоб. во время своего путешествия ищет сближения с людьми, веря в общее, Щет., маскируя тем же, издевается над всяким обществом. Легкоб. – задача: «похитить ложь у истины», вернуть истину на землю, а то она любит уходить на тот свет. Но правда может в борьбе с ложью истины бороться и с самой истиной. Ложь истины любит соединяться со смирением. А правда всегда гордая. Легкобытов ложь небытия хочет искупить правдой бытия.

    Мережковский и Базаров. Ratio, мистический разум. – Не большой ли это разум? – Нет, особый. – Человек, какой это человек – Фейербах, Луначарский, Горький?

    II. Капернаум.

    Трактир (чайная) – всякий ищущий из народа приходит в соприкосновение с этим Капернаумом и здесь вступает в сферу какого-нибудь царства.

    В то время было модно и в интеллигенции ходить в эти чайные (возможно, что Светлый Иностранец там выступит вместо Светлого озера со своей проповедью). В числе романтиков из народа может быть и ходящий без шапки Данилов, и декадент, исповедующий культ молчания (Добролюбов).

    Это плазма народных царств (чанов), аналогичная плазме Общества религиозного сознания.

    Для переживающего основу всех основ жизни F. кажется, что и там, и тут говорят все об одном и том же, люди одни и те же, хотя всем кажется, будто они все начинают век. Например, у Блока рядом с Прекрасной Дамой – проститутка, и то же самое у Кукарина и проч. Франциск Ассизский затерялся где-то в [недрах] базара (ларек икон, цветочки). Последнее завоевание мира: сознательная религиозность здесь называется гордостью.

    Романтики.

    Сапожник: начинать начинает, а выдержать не может, натура слаба, душа коротка. Сапожник теперь под влиянием «Бисмарка», в Бога не верит, а все-таки, когда ему грыжу вырезали, молебен отслужил. Убежал от сварливой жены к другой, рассчитывал открыть лавочку, но дело не вышло, разорился и задами-заборами вернулся домой к жене.

    <1 нрзб.> «ваш бывший Максим», а потом «ваш будущий», и письмо уже было адресовано не Маше, дочери соборного протодьякона, а св. Деве Марии. И теперь он ходит и всюду говорит об одном и том же, что жизнь надо изменить так, чтобы каждый человек в день мог получать рубль семьдесят пять копеек.

    Православный, ясный.

    – Прочитай третью главу из книги Ездры, он тоже домогатель был. Испытывать человека – дело пустое, и испытывать Бога. Верь, и больше ничего. Хочешь – верь, а хочешь – не верь, и тоже ничего не будет, вот в этом-то и штука: тут свобода, хочешь – верь, а хочешь – не верь. Только не испытывай, испытывать человека – дело пустое, а испытывать Бога... Испытать не испытаешь, а только заразишься гордостью, «мое мне!» – а моего и нет ничего, все Божье, что мое? Священники, говорят, церковь умаляют. Ну, хорошо, священники умаляют, а кого же церковь худому научила – нет, говорят, пойду в избу, буду в избе молиться... вот и Толстой. Так издания разные убили веру, и, конечно, ему легче в кинематограф сходить, чем в церковь.

    «Бисмарк».

    (Мораль прочнее религии).

    Прозван так за усы. Левый кадет, держится за социалистов, потому что считает их «передовым авангардом». Рассказывает о себе: – Икону к нам Николая приносили раз в год, и больше ничего не было, вся религия: церкви за мхами и болотами. Когда приносили икону, вот и начали говорить: кто грешен, так того не допустит, – а я был грешен, и ничего: меня допустила. Вот с того времени еще начало меня от религии отталкивать, неправда это и ложь. Религия – фальшивая монета, в религии честности нет: там всегда выход есть, там нельзя прижать человека. И опять тот свет. У нас непременно тут надо, а у них выход: тот свет. У нас и честности больше, и любви к человеку больше: человек человеку, по-нашему, болезновать должен прямо, а у них справка с небесной канцелярии. У нас, как у всего живого, есть религиозность на земле, а у них всё выходы, всё фальшивые монеты. Умирает у меня близкий человек и у религиозного – кто больше чувствовать будет? – Я, потому что у тех выходы есть. Религия – одно затемнение, всё выходы и обещания, а я запер в человеке всё.

    Чистое Христово учение отчего не принять? Это же учение о человеке у нас тут на земле. – Не иначе! – Только почему же земные блага не у нас, а у церковников? – Не иначе! Материализм! – Нет, у вас материализм, а у нас любовь к ближнему.

    Приват-доцент.

    Продает сыр, ходит босой, девственник, пишет статьи в трактире. Философ, ему весь этот мир далек: война – сцепление и отталкивание частиц сфер, это все материальное. Живет аскетом и ни до кого ему нет дела. Холодный строгий взгляд (Сологуб) – солипсист.

    Крючков: душа одна, а сердце разное; душа, я это понимаю так, душа – дух – сознание, – это у всех одинаково, а вот что на сердце легло – это разное. Как может душа согрешить, как можно за душу молиться, зло – это тело, тело разрушается, гниет, это зло на сердце, а не на душе.

    Причина всех причин.

    – Как же без религии человек будет другого любить? – От времени, будет толкаться между людьми и приноровится. – Нет, самое-то первое начало? От животного, чем человек отличается от животного... и проч. (о льве). От книги... От обезьяны... (Птичий генерал).

    Как только Молочников сказал, что народ смиренный, на него накинулись (так же, как Мережк. на Вяч. Иванова). – А все-таки народ смиренный и покорный – все его обирают, грабят, а вот он все сидит у земли. – Заврался! – Провокатор! – Подкидыш! – Не смирение, а рабство, из-под палки смирение. Вот смирение: смирюсь и тебя рогами поддену (Исайя 53).

    Тогда вошел незнакомый человек с большим хлебом, все посмотрели на него и, зная, чувствуя, что сидит тут новый незнакомый человек, продолжали говорить, будто его не замечают. Незнакомый выслушал и сказал: – Вот у меня большой хлеб из пшеничного зерна, были когда-то зерна разные, одно побольше, другое поменьше, теперь все зерна смолоты, и стал хлеб: ни одного зерна не узнаете, хлеб. Вот и вам надо так. – Незнакомец замолчал, и все молчали.

    <приписка: всех на Охту>

    – Религия – это, друзья мои, естественный свет жизни праведной, а что ваша жизнь: как черви точили, источили все дерево, проделали ходы-червоточины, изъели всю древесину, и закопались, и задохнулись в червоточине. Где же тут свет?

    – Вот это правильно, – сказал Легкобытов – какие данные для вашего требования?

    – Что же требовать света, от кого требовать света, если вы сами свет? Заблудились! други мои, живете крохами, падающими со стола покойников, посмотрите на птиц небесных: вы думаете, легко им? летят, а под крыльями шишки. Прилетели, погуляли денек – и на гнездо. Вывели – таскай детям червей, выкормят – опять в дорогу, опять набивай под крыльями шишки, и попить в реке светлой, и поклевать в полях не радость, кругом враги, чистое поле глазасто, лес темный ушаст: клюнет и оглянется, клюнет и оглянется, а после этого всего смотрят на птицу – нет краше ее, нет свободней. Так давайте, говорят, и нам птичью свободу.

    III. Чан.

    – В этом рабстве мы узнали друг друга до нитки, до чулков, до подштанников, и у нас все общее, у нас чан, где мы все варимся, чан, где варится человек.

    – царь, его мудрость принимают чающие и мало-помалу воскресают. Такова теория, но по какой-то ошибке (греху личному), быть может, потому, что это задуманное дело (частичное, сознательное), Легкобытов сам превращается в царя, и те – в его рабов.

    Щетинин был просто обыкновенным Христом хлыстовства, мошенником, и понемножку имел от всего, но Легкобытов его практику ввел в теорию, «поднял человека» и за это свое хорошее, гордое дело стал царем.

    Брак.

    Апофеоз дела Легкобытова: свержение Щетинина, сам становится царем, объявляет воскресение (будто бы все сразу почувствовали, что воскресли, а на самом деле сам подготовил смешками и проч.). Израиль достиг земли обетованной, и все могут теперь венчаться. Все эти рабыни, старые, изможденные, надели белые платья и венчались, закончили круг, православие принято, общие лавки, общие детские и проч., земля принята, но земля не такая, как есть (Вифлеем в Саратове, альбигойцы в Москве и проч.). Православие... но не такое православие... и проч.

    Когда венчались, то вместе с ними венчались и горбунья с моряком (горбунья выходит замуж за молодого моряка).

    Христос не там где-то...

    С. В. Эфира (сын вольного эфира) (Нов. Изр., география Нового Израиля).

    Что значит ввести Христа в нашу земную жизнь (опрокинуть небо): значит признать его в личности человека – какого? Алексея Григорьевича. Это значит – война против инстинкта, тайны, надежд, неба, высоты, прошлого, далей, горизонтов, – только настоящее. Раб поднимает человека. Уничтожение ночи. На Легкобытове видно, как он гибнет от чужого сознания (слова берутся от интеллигенции).

    Вот мой университетский диплом.

    Марксизм и Легкобытовство <зачеркнуто: хлыстовство> имеют общим: 1) причина всех причин (метафизика), 2) требование царства на земле, 3) превращение рабской массы в сознательную личность.

    Хлыстовство есть раскаленное православие (рабы и царь). Легкобытов-раб побеждает последнего царя.

    История секты Легкобытова («Начало века») есть не что иное, как выражение скрытой мистической сущности марксизма. Тем и другим хочется, а жить нельзя (например, стыдно жить, когда кругом нищета); между тем, совсем нельзя не жить, потому что не пережито, и вот это непережитое и недоступное материально обвеивается новым, предустановленным к нему отношением, получается не земля просто, но земля обетованная (Лондон вместо Москвы), государство будущего вместо обыкновенного государства. Не пережитое и страстно желанное – это исход всего Израиля. А потом уже начинается с этим расправа (сознательное требование).

    Усвоение мудрости Щетинина массой рабов есть победа над Богом – вот вопрос: что если бы это усвоение было сделано над истинным Христом, усвоилась бы Его вознесенная личность – как бы рабы, став человеками, с Ним разделались? Бог есть утерянное имя – слово «человек»: Бог + раб = человек. Заблуждение Легкобытова состоит в том, что он не за того Христа уцепился, но что если бы он то же проделал с Христом: вместо Христа – христиане, все боги. (Он не знал, что образованное человечество в то же самое время воспитывало своего Христа – оккультизм). Он не знал, не понимал, что рабы всего человечества (социалисты) давно уже отказались от Бога, решили это и действовали практически для устройства царства рабов-христов на земле – спаять людей в одно личное существо творчески здесь, на земле.

    И никто из них ничего не устраивает, ничего не выходит и выйти не может, потому что, признав, что Христос на земле, они в то же время считают, что не сейчас, не здесь, а нужно еще что-то для этого сделать, и это что-то губит религию. «Что-то» – усилие раскрыть тайну другим, как будто Христос по существу своему не раскрывается в словах, а в делах.

    Обездоленные здесь, они свое непережитое переводят в идеи чужие (чужие, потому что за каждой своей идеей скрыта своя жизнь: у идей в их прошлом есть свой материал).

    Ибо мы спасены в надежде, надежда же, когда видит, не есть надежда: ибо кто видит, то чего ему надеяться? Но когда надеемся тому, чего не видим, тогда ожидаем в терпении.

    Собрание у Ветровой

    (декадентка на мели).

    – Сэрдце мне говорит, и вот открывается форточка: слышу человека, и встретилась на другой день, и форточка закрылась.

    Первая встреча с П. М. Легкобытовым и первые его слова: – Теперь везде говорят о Боге, я спрашиваю, что же такое Бог? Бог есть звук. Когда Бог работает, люди спят, и когда Бог отдыхает, люди работают. Теперь везде говорят о Боге, значит, Его нет.

    Ветрова спрашивает: – Но кто же причина, Бог или человек, отчего все началось? – Бог непременно в человеке, но начала нет, тут круговращение: весна, лето, зима, осень. Безначально.

    Столы с пряниками. Девушки-свечи. Икона и возле нее сам хозяин. Его речь о Михаиле Архистратиге. «Настанет время, когда все микроскопы в крови замерзнут... Христос – самый замечательный талант... прошу по стаканчику». Пение рябовцев и «начало века»: борьба небесных мотивов и земных. Манифестация земли. Спор о чистом сердце и яблоке (тоже намеки на небо и на землю).

    Овца Легкобытова.

    (Ты больше я).

    Все веры хороши, но из вер языческих православие лучше. Кто во что верит, то в нем самом и будет («казаки били меня, считая меня за Антихриста, и Антихрист бил в них»). Всех царей победил Алекс. Григ. (Щетинин). «Ты больше я».

    Легкобытов.

    – Бог есть не больше как резонанс человека, резонанс, и больше ничего, а посему самому я делаю Ему реверанс,

    – и щелкает двумя пальцами. – Моя правда такая, что человек должен сначала в безумие перейти, без этого ничего нельзя понять.

    – Тело – это тело! – и, громко хлопнув себя по щеке:

    – Полюби меня черненьким.

    Мереж.: – Вы что же, с бородой представляете Бога?

    Легкоб.:– Ха-ха-ха, Дмитрий Сергеевич, что вы смеетесь?

    Мереж.: – Я серьезно: или я, если я человек, бросаю все.

    – Исторически я <2 нрзб.>, а если нет – с бородой.

    – А в конце концов... был бы Бог.

    – Бог есть звук.

    – Как звук?

    – Да, – резонанс человека.

    – И не больше.

    – И больше ничего; только резонанс, а поэтому я делаю Ему реверанс, – и щелкнул двумя пальцами.

    – Ты что, Дмитрий? – спросил Философов.

    – Тебе, Дима, смешно, а мне страшно. Гиппиус присмирела.

    У окна цветочного магазина в сильный мороз на Невском.

    – Хороша ли эта ветка сирени? – Хороша! – А что если вынести ее сюда в мороз, замерзнет? – Конечно, замерзнет. – А нужно так, чтобы не замерзла и вечно была бы такой... Ветка сирени – это жизнь наша.

    – Он плевал и блевал на меня, и, бывало, и семью расстроит, и разорит, но я его поднял, десять лет жизни отдал за него, я человека поднял.

    Говорит он увлеченно, словами похабными. Ветрова признается, что не может отказаться от себя, и спрашивает, как это сделать. И если даже будет найдена его вера, она не удовлетворит ее. «Для меня существует только индивидуальный исход».

    – Веки обрезаны – как это может быть? А вот пример: вы идете, и, скажем, Алекс. Гр. идет, или вот самовар и на самоваре пуговица. И так мы все вышли из Египта. Подождите, подождите!

    – Вы спрашиваете, как я в это чучело поверил. Тут есть кое-что и так, и кое-что не так просто, потому что, скажу вам, чучело остается чучелом – видимое, а невидимое во мне самом. Не правда ли? Тут глубина. Позвольте, подождите, подождите, я вам всю эту механику наружу выверну, и вы увидите, как, через что, и что где прикасается, в какой точке века сходится. Вот этот первый раз, а кольми же паче во второй и в третий. Вот горы высоки? А как думаете, до неба не хватит? Нет! Горы высоки – и горы рушатся. Звезды высоки – и звезды падают. Все опять на место возвращается и опять с этого места возносится. Так и весна, и лето, и осень, и зима – все назад возвращается во всем круговороте. Понимаете, где тут механика-то, где Его канцелярия-то: скажут, Павел Михайлович лопает, а того не видят, что в Павле Михайловиче вся канцелярия.

    Это я вам по-душевному, кольми же паче всё по-духовному. Подождите, подождите, я вам еще об этом небе, о том свете загадаю загадку: идет зимой, холодно ему, и месяц светит на небе, и звезды, и говорит месяцу: ах, ты, бисов сын, даром у Бога хлеб ешь, – светишь, а не греешь. Так и наука ваша, и искусство ваше [в каждой стране] разные: Италия, Франция, Германия, Португалия.

    Щетинин.

    Сухой, добрый смешок не то от пьянства, не то от курения, не то от презрения к людям или к себе самому:

    – Хе-хе-хе! – посыпался сухой горох, – они приходят, и я прихожу. Что ж, я говорю, я крещусь во Иордане. День был жаркий... хе-хе-хе. – Ха-ха-ха! – за-хо-хотали все. – Окунусь! окунусь: дурак, все равно дурак остался, стечет. – Стечет! (Развитие «акрид».)

    Живые мертвецы.

    И увидел Легкобытов, что все люди его возраста вокруг него были мертвые: кто умер за семью свою, кто умер за табачную фабрику, кто умер за место на почте или в казначействе. Ходили, ели, смеялись, но все смеялись смехом мертвецов.

    И когда Легк. умер, только представил, что умер, – ясно ему показался весь мир здесь, у себя, что каждый момент отражает вечность, и каждый человек – отражение всего человека; [если] эту часть вечную человека сложить с тем, другим, третьим, и весь мир, и все эти люди в нем живут, и он может, если только захочет, сложить. Как только он вообразил себе, что умер, так сейчас же и начало все складываться одно в одно.

    Истина – Бог, правда – человек. Что есть истина без правды? Ложь, дьявольское наваждение. А что такое правда без истины? Голый человек, человек-животное.

    Нивы побелели.

    На трамвае встретил Легкобытова: – Посмотрите, вокруг нас уже нивы побелели, грачи табунятся, пора собирать урожай.

    Феоф[илакт] Яковлевич.

    Если я убил кого-нибудь, то я должен оправдать это. Всякий, ради кого умирает человек, совершает грех и будет спрошен, ради чего он убил. В похоти родится смерть – грех, кто покорил другого, убил, тот совершил грех и должен оправдать его.

    Семя в природе умирает и воскресает...

    Социалисты бессознательно движутся, не знают, куда, все отвергают: церковь, Библию, иконы. Мы ничего не отвергаем, мы говорим, что всему свое время. Неизменно вращаются круги, град Иерусалим и снова рухнет, и опять настанет.

    – Щетинина мы не променяем ни на кого, мы его подняли, хоть и тяжело же нам. – Феоф. Яковлевич, – просит Павел Михайлович, – тяжело мне стало поднимать, помоги!

    Седой волос Авраама.

    Нужно людям пуп от Бога отрезать, я не хочу быть седым волосом в голове Авраама. Корни утомились держать старого Бога, нивы побелели, плоды вянут.

    Собрание у Ветровой.

    И зачем-то и тут евреи: хлысты, декаденты, евреи.

    Рябов говорил о двух психологиях, одна психология крови, другая внешнее, и нужно так, чтобы внешнее было сладостный янтарь, постав Божий.

    Мейер сказал про Гюйо...

    – Всуе труд (научный), – ответил Легкобытов. – Почему интеллигенция разошлась с народом: интеллигенты звезды по штукам считают, всуе труд. А нужно сразу посчитать: поверить в человека. Здесь нас пятнадцать человек, чтобы сговориться, нужно в одного поверить.

    Столпнер сказал о разуме: нужно разума слушаться, накормить нужно людей.

    – А вдруг разум велит голову отсечь?

    – Есть нечто, в чем все люди сходятся.

    Венгерова и Лютер.

    – Лютера нет!

    – Вы знаете, какое большое слово вы сказали! Впрочем, может быть, Толстой...

    Охтенская богородица.

    По духу или по букве? Условились говорить смешанно.

    – Наука мешает религии лишь в том случае, если становится ей на пути.

    – Премудрость свою получила не от человека. Где бы ни начинала я говорить, везде замолкают и просят больше не ходить.

    Астральная пропасть. Индивидуальное «я». Три человека: внешний, индивидуальный и духовный. Брось свой самовар! а другой говорит: вы коптите ветхого Адама. (Спор о хлыстах и духоборах: духоборы ставили чистоту жизни, а хлысты – глубину мысли. Хлысты природу отрицают: она свята...)

    Трубка: поклонился чему – табаку. Не поколеблю льна курящего. Природа свята, что же и спрашивать. Я борьбой утверждал себе [душевное]. – Как же общество? – А если я стану лучше, то и общество лучше – это человеческое основное расхождение и непонимание.

    Виновата ли Смирнова, что ее считают богородицей:

    1) Иоанна Кроншт. обоготворяли, значит, что-то от себя, свое толкование.

    Белый поп: богородица, развоплощение. – Не одна: Казанская, Тихвинская. – Вы не понимаете. Христа никто не видал. Он в человеке. Религия есть утверждение своего «я».

    – Вам куда? – Процесс. Богородица. – Богородица! какая она богородица; женщина, мать, рождающая человека... не чтобы страсть, на страсть кидаются...

    Астральная пропасть: они ее перейдут, когда установят «я», а когда «я» установлено, то увидят «я» в другом, и вообще, что судить нечего, потому что «я» виновато.

    Это из вопроса: что если бы судья слышал и видел, что мы говорим, но ему не попасть.

    Щетинин <1нрзб.> кающийся, высоко ставит [ее] нравственно, но чуть-чуть обижен, что у него увели паству; все одинаково высоко ставят ее. Показание мужика: научился грамоте от богородицы.

    По одну сторону верующие, по другую грешники...

    – Что такое хлысты? (христы, Христос есть дух, разум человека, а не то, что он явился раз и воплотился.)

    Всякая женщина есть богородица, и всякий мужчина – Христос (уничтожена история, перевод Библии, символ, всё здесь, нет того света), и я думаю, что образование царства есть их падение и в этом случае падение Дарьи Васильевны и, может быть, наказание, – потому что православие диктовало единство. Разве что хлыстовство есть раздробление исторической церкви, разрушение сказки единой.

    Самое важное в этом, что свои, кровные восстали на богородицу: кровь на дух.

    Красивая женщина поселила раздор и ревность.

    Сатана Легкобытова: нет греха, воскресение. Мое заявление: я считаю, если не принимать во внимание единство русской народности в духе православной церкви <1 нрзб.> учение Дарьи Вас. Смирновой высоким. А Дар. Вас. как человек совершенно неспособна пользоваться религией для эксплуатации в личную пользу. Но чего [пишет] мерзкая пресса?

    Иуда был высоконравственный.

    Путь от крестьянской Евы до женщины, рождающей Бога, – вот жизнь Дарьи Вас.

    Мы – боги. Свидетельство Христа: вы боги. Тело – храм, душа – дом. Разрушение храма – процесс.

    – женщина. Муж кривой. Платочек. Священник: крест глупости. Психология ищущего и нигде не застревающего человека, цель его: не сдаться никому, все понять, все отвергнуть и создать свое, перед всем преклониться и все отвергнуть, кроме истинного.

    Суд есть сила греха. Хлыстовство – анатомия [православной] христианской церкви.

    ... чувство матери: своего жальче, свой ближе, – отсюда всё, весь человеческий и животный мир. Что же, если матерей в тесном месте обратить одну к одной... как гнилыми остриями зуб к зубу, глаз к глазу, грудь к груди у плиты, у стола с четырьмя керосинками, в спальне, где один ребенок возле другого, одни рожки да ножки...

    Бес живет в пустоте и соблазняет человека начать жить по-новому, совсем по-новому, так, чтобы всем жилось хорошо, он толкает идти к бедному, замученному человеку и сказать ему простые слова о лучшей жизни, соблазнить его мечтой о настоящей жизни. Дарья Вас. пошла к этим людям не потому, что правда хотела добра им, а просто она была одинокой женщиной: из бедности выбилась и к настоящим просвещенным людям не пристала. У тех как-то все было легко и выходило так просто, их общение <2нрзб.> чтобы дети трудились, работали и проч. Невероятные усилия делала, чтобы обыкновенное чувство матери сделать не обыкновенным, а как у тех (те жили любовью Лесбоса): социализм нужно начинать со своих... чтобы между ними было ладно, пусть деревенские люди увидят, что мы, образованные, ладно живем.

    С этой проповедью идет она к бедным людям, и те слушают новое, совсем новое и понятное. Бедная женщина не знала, кто приходит к ним, она видела вокруг корысть, бой... их чувство приниженное свято, ангел прилетел в их темную хижину и осветил их темную жизнь светом, радостью. Бедная, наивная женщина [из] рабочих не знает, что в сердечных трещинах, как червь в земле, заводится бес благих начинаний и начинает соблазнять человека жить по-новому, совсем по-новому, так, чтобы не себе, а и другим жилось хорошо, что это не ангел, а он толкает идти к бедному человеку и нашептать ему слова, [зовущие] в новую жизнь. Их прекрасные рассуждения она слушала на собраниях, все ловила, всему училась, ко всему подготавливалась, но им с ней было тяжело, им всем даром давалось, а ей трудом, она молчала, затаивая в душе, догонять хотела жизнь настоящих людей, слушала; из этих собраний она уносила с собой, что где-то там, в верху общества, есть прекрасная жизнь, что они, таинственные ей люди, живут, а она живет совсем не так, это свое постыдное, от чего надо бежать, что надо скрывать. И она скрывала, это было ее тайной, эту тайну она [внесла] в общество и молчала, и ее сторонились. Она догоняла чтением книг, посещением театров, концертов, народного университета – все это хорошее, ко всему хорошему она стремилась, чтобы быть как все те хорошие люди, и ничего не выходило. Когда она с ними встречалась, то говорила, что училась по новой системе, – велосипед необходим для движения, я люблю и считаю важным, чтоб...

    Начало собственности, государственности коренится в чувстве матери к ребенку (обладание, исключение других детей, война матерей). Тип Праск. Вас.: социальная хозяйка воскресла индивидуально, пробудился инстинкт первобытный, отвратительный, от перехода высшего к низшему, от утраты принципа. А у настоящей матери-мещанки – хорошо. У настоящей матери – окружение инстинкта, вера в вещи, которые срослись с семьей, земля, почва, корни мировые (быт), а тут, например, ванна – символ неверия.

    Исстрадавшаяся интеллигентная дама на коммунальных условиях пригласила трех дам, все без мужей (в этом прием важный – метод исключения); типы дам... Смирение и гордость: обыкновенная семья – смирение, интеллигент – гордость: идея.

    Раз нельзя общее сделать от идей, то нужно начинать с себя, со своих детей, устроить их будущее, тут легко подменить социальное первобытным, получается мотивированная самка...

    Если мужчина с мужчиной сойдутся, ну, поругаются, а после опять нипочем. А как женщины сойдутся... то знай – быть беде.

    Небо и земля, и друг друга принципиальное отрицание и использование, небо дает деньги, земля – покой, друг без друга жить не могут, и что-то соединяет. Что это? Жизнь есть вера в соединение земли и неба, смерть – разделение.

    Что же соединяет? Привычка? такая это привычка? Мир соединен вовсе не пространственно: одно к одному, – напротив, часто один находится на одном полюсе, и близкое ему – на другом. Одиночество – самость – сильное одиночество – есть это чувство общности на отдалении, а грех социальности в том, что они насильно хотят сблизить все и соединяют несоединимое, и это называется общественность – ломка (исчезает упование, объем мира, звезды меркнут, надзвездный мир становится плоскостью). Разрушение организма, жизнь-организм, крушение быта – признаки организма, и разрушение его – община.

    Чего-то им всем не хватает высшего, объединяющего, а это есть в простом народе (некий X). Некий X в Ефросинье Павловне: просто, дельно, естественно, от природы, здраво, сюда же входит и помощь другому – все это некий X человека, которого нет в интеллигенции. И вот столкновение некоего X с неким У: там смирение и сила, спокойствие, тут гордость, волнение, слабость, крик...

    Успеть захватить жизнь, что-то сделать, бешеная погоня, испуг, их грех; идеи – теории – разрушение – «общественность» – теоретическая, а в конце концов, злоба на жизнь, желание жить, решение обратиться к мещанству, интеллигентское мещанство, измена небу <1 нрзб> небо, звук и гордость (гордость красива, претензия безобразна), примесь гордости не дает возможности жить обыкновенной мещанской жизнью. Эгоизм идейный и животный, эгоизм первобытных людей наивен и постоянно переходит в обратное, а тот никогда, там мель, на мели, а здесь глубина и возможности. Искупление – труд, стань в ряд и оправдаешься: тесто месит... нечистота, отсутствие быта. Что же остается: голый скелет. Скелет ученой женщины, жестокость, битье детей. Конец скелетный: она – публичная библиотека, она – самка. Настоящая самка никогда не одна только родильная машина, а неизведанные возможности, у ней же скелет, обнажение, возможности ученья – самка – вот это и есть разложение, исчезает вера в возможности, разделяется жизнь...

    21 Июня. Описать все бабье (типы Гомеровских женщин, поэзия стирки белья на закате, раскаленная плита и помои через окно, ванна – грязь в окно, гуттаперчевая ванна, огонь внутри, вода наружу, бабья утроба, голая утроба, газета в лесу.

    Мейерша не может ходить по лесу, не чувствуя, что у нее в кармане лежит газета, а дома журнал. «Я не читаю в лесу, но я должна знать, что у меня в кармане газета, когда подхожу к дому, тянет [толстый] журнал».

    К Дуничке: бывает женщина – прирожденный мужчина, проживет и не вздохнет. А то бывает, как Дуничка, всю жизнь делает мужское дело, настоящее, большое, и всю жизнь вздыхает, что она не мужчина, – это вздохи женские, и она вздыхает, что она женщина. Дуничка и царь.

    Женщина Сионской горы Елизавета Ивановна с младенцем на руках, усталая до обморока, дрожащей рукой зажигает керосинку. Прасковья Васильевна делает нечеловеческие усилия, чтобы отстоять себе тихий уголок, где она могла бы начать читать Соловьева: слышала, что Владимир Соловьев – необходимая ступень в религиозно-философском сознании. Вся белая от тайной злобы на Праск. Вас., варила яичницу [Елизавета Ивановна] всей душой, всем сердцем презирая идейность Прасковьи Васильевны, разлучившей ее с мужем, с законным природным ритмом естественной природной семьи. А дети всей массой с веселым гамом катили по улице телегу. Отдельно у столика... Лида с Павой, невеста с женихом, говорили о душе: куда после смерти душа девается, и потом еще немного о самодержавии...

    Наши дамы совсем извелись: сами моют, стирают, и так целый день. А дрова у всех собственные, и кладут по счету. Как дети печь ночью затопили, дежурные Лида и Павел: строго было наказано пораньше, и вдруг чем свет грохнули дрова. Тесто месить. С ног сбились. Прислуга напугалась. Всю деревню напугали: дети природу разобрали на «индейские» шалаши.

    Каменная баба: оденется, причешется, ученая! хожу и разговариваю, а уехал гость – сбрасывает с себя все, остается в одной рубашке. Баба-Яга... приговаривает: «Я хочу жить для себя!» Или на реке сядет на песок, трет ляжки песком, чурбаки свои, и говорит громко, чтобы все слышали: «Я хочу жить только для себя!»

    Как Яга в траве возилась... что-то она [делает], а это она палкой хлещет Аркадия. Глеба бьет за его воображение, талант; хочет, чтобы дети были таланты.

    – факт. «Мир есть мое представление», думаю об априори, и все верно, но только остается факт – злая жена; что мир вне, она заполняет, мир из камня. Настоящий мир, подлинный, без нас есть каменный, а это мы украшаем его цветами, что цветы – все наши, наши, а сам мир каменный, и так он существует: каменная баба.

    Город. Человек с каменной поясницей из мужиков пробился в председатели земской управы, человек факта.

    Лицо проститутки: нос, губы – все будто обрывки какие-то, и глаза светлые и острые –далеко видящие зрачки. Лицо – устремление, как ветер, раскрытые рты и носы – клювы, будто все эти женщины – какие-то проклятые птицы, в бурю открыли острые длинные носы, с напряженным резким криком, отбивая друг у друга, несутся над морем...

    Хлысты.

    – Что же вы поставите на место церкви? – Жизнь!

    Богородица и декаденты.

    – Чего вы хотите? – Хочу быть творцом, – сказал декадент.

    Рябов.

    На лекции о Сверхчеловеке: разгоревался, думал о сверхчеловеке, а читали о Лермонтова стихах.

    Богородица.

    F. спросил о бомбе. – Нужно разделить мир, – ответила она, – мы должны им управлять, зачем же нам бомба?

    Шалуны.

    Сатир из рел. -фил. собрания: хохочет, хохочет, вдруг серьезно: – У них пророческий дар, у них есть часть того, что есть у меня, только они... шалуны.

    IV. F.

    F. – маниакальный интеллигент в момент полного распада его прежних (чужих) идей. Временами его собственное, личное пробуждается, и тогда словно проясняется небо, загроможденное тучами. Но опять на ясном толпятся рои чужих идей – оборвыши туч: общ-во религиозного сознания – очаг этих туч.

    F. – дергается, глаза кролика, невинной жертвы, за каждой его фразой слышится готовность в любой момент (если что...) пойти до конца. Из-за этого на него набрасываются и марксисты, и оккультисты, и мережковисты.

    Его личное («бестучное»), как в фокусе, сосредоточено на одной «змейке» общ-ва религиозного сознания.

    Сон о змейке.

    F. снилось, будто на одной подушке с ним спит, свернувшись колечком, небольшая, тоненькая и очень ядовитая змейка... (есть сны еще более вещие о змейке, что он идет на нее с топором, а змейка не боится топора, идет на него, высунув ядовитое жало, и он не может шевельнуться от ужаса, первый раз в своей жизни испытывает состояние двойное – бесконечного желания и в то же время немощи, как будто его насквозь прокололи, как насекомое, надели на иглу и оглушили серным эфиром).

    Встреча с Легкобытовым.

    – очень знакомое лицо, но где он встречал его? Сон, и вдруг ясно вспомнилось: краснорядец. (Красные ряды – злейшие псы), он гимназистом ходил в Красные ряды чай пить и к Гр. Пет. Некрасову Антре! Словарь Брокгауза. Фарфор. Самолюбие. Краснорядец пропал. Вихрь: всю ночь носится: прощайте, друзья, мне теперь нужно московскую купчиху соблазнять.

    Теперь сидел перед ним этот краснорядец. Разговор с ним: как будто он теперь все знает, и то, что он едет теперь к невесте с подложным паспортом. И что же такое к невесте, это извинительно, и это есть у всех нас. Он вдруг перешел на обывательский тон: – У меня есть невеста. – Из каких же она? – Из дворянок. – Из дво-ря-нок? – Окончила Смольный с шифром. – Но краснорядец как будто видел все-все, что таится за обаятельным тоном, и он попался и был в руках и, рассказав одно, не мог уже больше остановиться. Виноватость. Низкое красное солнце. – Почему солнце красное? – Такой простой ответ, учили как-то про атмосферу, но он забыл и объяснить не мог, и тут совсем не в атмосфере дело было. – Как же вы это не знаете, – усмехался краснорядец. F. был совершенно разбит, потом собрался с силами – что он делал? Он признался, что сидел в тюрьме, страдал для народа. – Вы это для себя страдали, и потом еще самолюбие, не называй моего пирога лепешками. – И опять будто змейка пронзила жалом. Утром в Петербурге он ясно почувствовал, что это шпион, и тот насмешливо провожал его: – Увидимся, с вами-то мы увидимся! (Про красное солнце: – Можно ли все звезды пересчитать и проч.).

    Исповедь психиатру.

    Борьба из-за письма. Обессилен этой борьбой: величайшее торжество сменяется величайшим унижением, и добрая старая дева советует лечиться: – Всякий со стороны скажет, что вы больны. – Такое унижение, что покаяться хочется, последнее сбросить, и вот старая дева указывает на психиатра. Всю ночь ему пишется исповедь. У психиатра: исповедь приколота на шпильку.

    Мир круглый.

    «прогресс», и тогда остается тот круглый мир, в котором все начинается от себя и понимается от себя; тогда ему сразу стали понятны и люди, даже в вагоне, и разговаривать с ними было пустым, все так понятно: у каждого есть своя боль. Вера в «прогресс» этого не давала. Люди обманывают и себя, и других, и они даже совсем не понимают, как они несчастны: смеются, острят, и под этим ясно слышно то.

    Скорлупа лопается.

    Снилось ему, будто лопнула одна скорлупа – нет ничего, и другая, и третья – все это он без жалости разбивает, и, наконец, ничего, ничего – все прошлое обман.

    Дом Комарова.

    Горбунья вещая и F. Прочие люди: археолог, сын монаха, проповедник сознательного брака (Данилов): женился в ссылке по необходимости и ввел этот брак в сознание и стал проповедовать.

    Мгновенно пронзившая боль душевная, – и все стало вокруг понятно, понятно, что такое взрослые люди (этой болью воспользоваться, чтобы соединить с душой F. души всех этих несчастных людей: Данилов без шапки, Мережковский, горбунья, Легкобытов и проч.). В общем, люди и не знают радости и до того привыкли к своему ужасному состоянию, что... ничего, – а вот на этих несчастных все и видно, как построен мир взрослых.

    «Бюрократия».

    Мышиный тиф. Энциклопедия. Памятники на Волковом кладбище. Стебун и другие чиновники. Жизнь Виктора Ивановича Филипьева – труженика – и Стебуна; в их отношениях имеется что-то общее с отношением Легкобытова к Щетинину – то же самое, только + идеология. Раб, сознавший свою силу, и благодарность жизни за это сознание (Филипьеву – энциклопедия, Легкобытову – искаженная земля, марксисту – философия причины).

    Грех.

    Я знаю свои грехи и чувствую их как грехи, но мои сверстники делали то же и не чувствовали греха, значит, не в самом поступке грех, а в моем сознании: в чувстве боли от этого и в чувстве отдельности. И значит, это чувство не из факта, не из жизни пришло ко мне, а было со мной, и когда я поступил, возникло «я». Вначале было сознание, дух, а когда дух с чем-то соприкоснулся, стало «я». В духе нет греха. То, что я чувствую, – не грех, а дар мой. Я не виноват, но я чувствую себя виновным, я беру на себя грех мира, – и в этом есть Христос.

    У Гамлета сознание отстаивает свои права у природы, a y F. природа в своем священном и вечном значении отстаивает себя.

    Начало повести.

    F. и горбунья на Охте и всякая беднота вокруг (смотри мои этюды Петербурга).

    NB! Бюрократия.

    – вообще, те же самые люди, как и везде.

    Виктор Иванович: – Вам без двадцатого числа жить невозможно, в России без этого нельзя жить. – Мое глубокое убеждение: бюрократия собрала самых способных людей. – Ну что ж вы сделаете? – Сделать ничего нельзя: делайте для двадцатого числа и для себя. – Он еще надеется! – Это нравилось: F. на что-то надеется, наивность его.

    Черта русской интеллигенции.

    Лично бесплотные духи исповедуют материализм. Это чисто христианское дело: умереть за других – значит самому лично стать духом, а другому дать жизнь, материю, питание для духа, плоть; умереть за других – значит воплотить, вот почему материализм.

    Начать!

    – все омертвело, задор охватывает, и вот момент... Охватывает радость: начать все вновь, решиться в одно такое мгновение – и вся жизнь будет другая: начало жизни, самое первое начало ее; и так ясно, так стройно, что вот взял бы лист бумаги и все написал. F. взял лист белой бумаги, карандаш, сел за стол и в самом центре листа решительно и твердо написал: «Человек». Потом он провел от слова «человек» во все стороны – на север, юг, запад и восток – черточки и к ним хотел приписать что-то, чтобы постепенно так от чертежа к чертежу и изобразить все. Но тут словно облака проходящие заслонили солнце, и все смешалось и потемнело, на белом листе осталось только «Человек».

    Рыжее небо.

    На рыжем, залитом электричеством небе горели две маленьких, с булавочную головку, звездочки. F. смотрел на них, на звездочки, а две какие-то сладостные, радостные минутки жизни смотрели на него. Он думал: что же все требуют признать Христа, когда вот Он и есть, как опознавать еще то, что есть постоянно и живет постоянно с тобой во всей этой скудной жизни? Христос – это горе наше, это то, чего мы лишены, это тоска по земной неудавшейся нашей радости. Там где-то о Нем, как о себе.

    Но как все-таки вошел в душу мужика Христос? Подлинно ли это Христос?

    Ампир.

    ним здания золотистого цвета с колоннами и прочее.

    Так бывает при засыпании: еще не уснул, еще видишь живых настоящих людей, но [привычная] временная связь между ними колеблется, будто лед ломается, и вот лезут из страшного далека близкие люди, селятся тут же рядом, а те, которые близко живут, куда-то уплывают на края.

    Близкие, которых уже не встретишь больше в жизни и которых в обычной деловой жизни не вспоминаешь, селятся возле и во всей своей обыкновенности, с подробностями мельчайшими.

    Найденное F.

    Доверие ко всему: к людям (подойти и говорить), доверие к природе (нет, не страшна, как не страшен мороз, если со всей силой работать, не страшен труд никакой, потому что везде есть люди).

    – один из тех людей, про которых была корреспонденция в «Новом времени»: «Странные времена, человечишко в рыбьем продувном пальтишке идет с Охты пешком на рел. -фил. собрание и тоже говорит что-то о Боге». Это факт, но там был необычайно унизительный для человека в рыбьем пальто [факт] – как будто он не имел ни малейших прав на существование. В то время я сам жил на Охте, ходил тоже в рыбьем пальто, я хорошо знал этого господина, мне было очень больно это прочесть, оттого навсегда запомнилось и теперь принесло пользу: я теперь могу из этого рыбьего пальто завязать узел моих странных встреч, переживаний, настроений, – словом, я могу теперь написать роман о господине в рыбьем пальто. Фамилия этого господина мне была хорошо известна, он был из моего родного города и когда-то вместе учился со мной в гимназии.

    – Не миновать тебе, Семен, идти по Владимирке, – говорил ему не раз наш учитель истории. Семен дергался, бледный, с горящими черными глазами, посмотрит на учителя – и тому учителю не было совестно, а нам было жутко, жутко, как и на Охте было жутко и больно прочесть, что прав на существование Семен не имеет. Как он дернулся, когда я однажды нечаянно, встретив его на улице, сказал: «Семен!» Он отвел меня в сторону и назвал свое новое имя – странное имя: фамилия его была переделана на русскую из армянской и только одной буквой различалась от фамилии знаменитого графа. Я не мог себя приучить выговаривать это имя и стал его называть просто «графом», и мало-помалу [он] стал настоящим графом в рыбьем пальто. О, как это глупо, как обидно и неверно – замечать следы проходящего мимо существа и говорить по следам о всем человеке! Но кто не страдает этим? Вот, вспоминая теперь всё под этим рыжим небом с единственной звездочкой-минуткой, кажется мне, будто я (ребенком) раскрываю огромное пасхальное складное яйцо, и одна за одной падают ненужные цветочные крышки, они мне не нужны, я ищу настоящего чего-то, и настоящее, наконец, показывается маленьким нераскрывающимся точеным яичком. Я вспоминаю все, что было со мной, все отбрасываю цветочное, ненужное, и вот, наконец, мне кажется, что все равно, о ком ни говорить, о себе или об этом графе в рыбьем пальто: это не я, это не вы, это не Семен, мой товарищ, это некий граф в рыбьем пальто.

    Владимирка.

    Сам «граф» ужасно побледнел, когда учитель сказал ему про Владимирку: он боялся не Владимирки этой и циничного учителя, но что выдаст себя волнением, и тогда все узнают о нем всё, – а что это всё? Всё – это о чем никогда никому раскрыть нельзя, и кажется, если раскроешь, то тебя мгновенно все в клочки разорвут. Вот он едет на линейке с родными, близкими людьми мальчиком, вокруг необозримые поля наливающейся ржи, все говорят просто и лениво о простых вещах, а ему представляется будто неизбежное то самое, что теперь учитель называет какой-то Владимиркой, –неизбежное, как темные тучи надвигаются; чтоб скрыть свое страшное волнение, он прикусывает себе губу до крови, чтобы спастись от неизбежного, про себя шепчет какую-то самим собой придуманную молитву-заклинание: «Ад! Сатана! Господи, милостив буди мне, грешному». А вокруг него говорят про куколь в овсе, про васильки во ржи, про Петровский пост и какой-то вкусный суп с грибными ушками. Так и тут в этом классе: Владимирка похожа на то неизбежное, вот она надвигается, эта Владимирка, учитель-циник почти разгадал его и уже сразу заклеймил презрением, а что же будет, если все то узнают, если все то узнают? И смутно поднимается со дна души таинственная молитва-заклинание против неизбежного. Владимирка: «Ад, Сатана! Не как фарисей, не как фарисей, но прошу Тебя, как мытарь: Господи, милостив буди мне, грешному!»

    А все вокруг не знали и никогда не узнают, что было в душе этого «графа», и сам учитель сказал это просто: все такие точно мальчики, по его опыту, в то время непросто кончали.

    «графа», говорю ему «Семен», а он вздрагивает, он уже не Семен, и в испуганных глазах его смотрит на меня та же Владимирка, страшная, неизбежная Владимирка. Он пришел в себя, улыбается, целуется со мной, говорит о всяких пустяках, еще немного побыть с ним – и привыкнешь, и он будет как все, но сейчас я вижу насквозь его: он в своих тайнах.

    Я – маленький.

    Это особенное чувство соединить с настроением осеннего дождя, день и ночь шумящего по крыше: дождь размывает, мельчит, все становится дробным...

    Природа смирения.

    Круг. «Я – маленький» оттого, что явилось зеркало безнадежности, и тут явилась необходимость смирения, но где такое смирение, за которым не скрывалась бы гордость? Это можно перенести с F. на Мережк., и на Легкоб., и на всех.

    Флот.

    – Не нужны деньги на флот. – Но ведь нужно же защищать отечество? – А что такое отечество? Это классовое положение: то отечество, которое нужно защищать флотом и армией, предоставьте защищать буржуазии, а нам, представителям пролетариата, флот не нужен: для пролетариата везде одно и то же отечество.

    Взрослые.

    Оказывается, что взрослые сами ничего не знают; до тех пор, пока сам не станешь взрослым, все кажется, будто кто-то что-то знает, но вот, когда сам станешь взрослым, узнаешь, что не в людях дело, люди все заняты часто большим делом, и берут это на себя, и гипнотизируют своим знанием (это очарование мундира, очарование костюма и проч.).

    Кружок одной шерсти.

    – С чего начать? Извините меня, я человек необразованный. Я понимаю так, жизнь как колесо: вертится и постоянно приходит на то же место. Как выйти из колеса? Как бы нам скомбинировать, чтобы выйти из тяготы?

    – Сразу невозможно.

    – Что сразу? Если мне и удастся для себя, другие останутся, и опять колесо, – извините меня, я человек необразованный, – как я могу против этого самого колеса?

    – Начать бы с какого-нибудь маленького вывода, что бы вся механика сразу двинулась.

    – Сразу не двинется.

    – Ну, не сразу, а все-таки чтоб вперед двинулась, как бы нам с чего-нибудь начать, составить бы кружок одной шерсти.

    – На какой базе?

    – Найти такую базу всеобщего объединения.

    – Какой же у нас будет связующий цемент? – сказал печник, – ежели я работать хочу, работаю, не покладая рук, а другой лежит. Вот я избавился от запоя, при последнем запое до кровавого пота молился, и Бог смилостивился надо мной, и я стал строить печи на диво. И никому не поверю, что нельзя вино бросить, это все от себя. Первоначально я так думаю, нужно с нутра начинать.

    – Твой дар свыше, что ты умеешь ковырнуть, – а если я не умею?

    – Не верю, что не может человек. Я хоть неученый человек, самоучкой учился грамоте, но понимаю, как Господь Иисус Христос говорил: нужно все принимать на себя.

    – На себя, на себя, что это значит? Священное Писание все притчами, то есть загадками, а кому дано разгадать эти загадки?

    – Что бы ни значили загадки, а за базу принять можно только одного Господа нашего Иисуса Христа.

    Спор о Христе.

    – Язычник Гёте сказал... – Этот Гете, что «Фауста» написал? – Он самый. – Слушать не хочу.

    – Поле все из разных полос, и на каждой полосе разный колос, и каждый живет для себя, и только на далеком расстоянии кажется, что это целое поле. Так и у людей: нельзя сделать, чтобы все для других жили, пусть всякий живет для себя, а со стороны все равно будет поле.

    – Верно, у меня свое кадило! Нельзя идти по всем стопам Христа: у нас детей не будет, никого не будет, и все станут праведники, – по всем стопам Христа идти невозможно.

    – Если ваше за базу взять, то нашему брату будет петля хуже теперешней, вы хотите нас всех в петлю поймать.

    – Не понимаю вашей точки!

    – Вам хочется найти такую базу объединения, чтобы всем мошенникам, ворам и разбойникам ход был, не базу вам хочется, а всеобщую покрышку!

    – Не покрышку, а ход!

    – В вашей базе дыра есть. Вы-то ее не видите, а вор увидит. Вы думаете, вот нашли покрышку, покрыли лохань, сели на базу чай распивать. А покрышка-то ваша плавает, и на нее из лохани все лезут, говорят, и мы с вами чай пить хотим. Вы не покрышку давайте, а ход, чтобы ход был ко Христу, всякому вору, всякому злодею и даже супостату и хулигану. И тогда увидите, что последние хулиганы будут первыми. Хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас божественного!

    – Не понимаю вашей точки!

    – И не поймете, моя точка живая, а ваша мертвая.

    – Что же это за база: выходит, Христос разъединяет, а не объединяет, скажи только «Христос» – и тебя в шею, а настоящий Христос – правильность, база всеобщего объединения, а не одного кружка.

    Кукарин пробовал считать до тысячи, чтобы скрыть свое волнение, но чем больше считал, тем более злился, и вдруг его взорвало:

    – Будь у тебя одна дорога, а то у тебя их тридцать.

    – Хотите составить кружок одной шерсти на мягком Евангелии.

    – С блохами воюйте, а шубу не троньте.

    – Да я ничего не воюю, я только хочу ему ухо отрубить, как апостол Петр.

    – Сами не хотят и хотящих не пускают.

    – За святыми прячетесь!

    – Я остановился на «Братьях Карамазовых», а вы на «Бесах».

    – Вот, имевши такой образ мысли, мало <1 нрзб.> и смотреть в корень.

    – Я не о людях говорю, а содержу свое.

    Отсекает христианин жизнь ветхого Адама, а мы оттого и христиане, что любим жизнь этого ветхого Адама. «Царство Мое не от мира сего», – сказал Христос. «Значит, это неправда, что мы христиане, – думал F. – Это грешная, нехристианская жажда жизни ветхого Адама.» – И ему вспомнились мучения Кукарина и спор с ним Легкобытова (база-покрышка, а нужен ход), и все пророки предстали в двух видах: Мережковский, Легкобытов и другие сектанты приходили сюда из пустоты, а Кукарин, Розанов хотели придти ко Христу, сохраняя с собой земное, что-то такое прекрасное, без чего скучно, пусто христианство. («Мережковский – говорящие штаны!» – сказал Розанов, и вообще, принимая во внимание и Капернаумовское: и тут одни стояли за Христа интеллигентного, общечеловеческого, другие – за национального, – это старая тема, но надо довести ее, переломив в психологии простейших людей, до конца).

    – Вы такой народ, что и галки вас боятся.

    – А вас замуж взяли: на денечек.

    – Представьте себе, что мы добрые египтяне и присягнули на верность фараону, и фараон издает закон.

    – Фараон должен первый этому закону подчиниться.

    – Не зажимайте рта, вы опять меня затираете.

    – А ты высоко лезешь: смирись, пора ум копить.

    – Скажите, кто выше: царь или патриарх?

    – Было время, что патриарх ехал, а царь лошадь под уздцы вел, а ныне царь едет...

    – Не царь, а император.

    – Ну да, наконец, Петр фигу показал патриарху.

    – Зато не царь, а император.

    – Хорошо, господа, ну а как же Бог реагировал на это?

    – Тебе все охота Бога за бороду ухватить.

    – Какого Бога, ежели это Христос?

    – Мы придем к тому, только ежели в вашу дырку смотреть будем, а я смотрю в дырку Христову.

    – Позвольте, господа, ежели Господь всемогущ, то как Он допускает всякое безобразие между людьми?

    – Не дай тебе Бог дойти до того, чтоб понять.

    – Вот до чего ты нас довел!

    – Он не дает мне лестницу к Богу.

    – Он так мне вольет в голову, что всю жизнь ковшом не вычерпаешь.

    – Ты меня пузырем, а я тебя пестиком.

    – Погоди, я тебе воткну.

    – Воткни – посмотреть, сколько у тебя стало.

    Различия в понимании Христа.

    Христос духовный и гордый (Толстой, сектанты) – и Христос материальный и смиренный. Один общечеловеческий – другой национальный, родной (интеллигентный – и простонародный). Православному кажется, что без чувства родины пустые слова о Христе. Интеллигентному кажется, что без выхода ко всемирному Христу нет Христа в православии.

    Религия – обман, в основе национальность. Моисей и пророки – все они за народ стояли, за кровь, а Христос: «снимайте рубашку». Чего не хватало Христу, сделали апостолы, и так церковь создалась. В основе, стало быть, национальность!

    – На Библию ссылаетесь, вот пророк Елисей как с детьми поступил: дети смеялись, что лысый, а он медведя позвал и натравил.

    – Не горюй, Сергей Иванович, этого не было.

    – А за кого же вы Христа считаете?

    – Христос – это социалист, это наше время, как из нас социалист, так и он.

    О смирении.

    Смиренный русский народ и непокорный – встречаются две правды: одна религиозно-христианская, вечная правда смирения перед Богом, другая политическая…

    Садовник.

    Бабочки, бабочки, скажу вам, много в жизни от бабочек зависит! Куда бы я ни пошел, ни поехал, – сады ли арендовать, в трактир ли пошел проветриться, газетку почитать или умных людей послушать, – не миновать вернуться домой, а дома жена. Я благодарю Бога, у меня хорошо: бабочками я очень доволен. Анна Иванна, моя первая жена, духовного роду, дочь дьячка – двадцать лет прожили, слова худого не сказали. А как собралась умирать, позвала свою племянницу Лизу и говорит: «Вот тебе, Лиза, муж», – а мне говорит: «Вот тебе жена». Благословила нас и отдала Богу душу. А с Лизой мы еще десять лет прожили, и опять у нас ничего промеж себя не было. Нет, что говорить, бабочками я очень доволен.

    А я с женой всю жизнь свою по-скотски жил, так и скажу, что по-скотски. Посмотришь другой раз вокруг себя, вспомнишь время: Господи, я ли это и та ли это жена. Бывало, стоишь на клиросе и знаешь, что тут она, – и голос, и чувства – всё для нее. Отвергла меня, женился зря и всю жизнь прожил, и всю жизнь, казалось, по-скотски с ней жил, а любил ту; умирала жена, и тут вдруг что-то стукнуло в меня: да это она, та самая, моя первая умирает, а я-то и не знал, да как же это со мной случилось, – всю жизнь прожил и не знал, с кем живу. Тут я смерть как любовь принял, вот как совокупление со смертью произошло. И голос был: отдайся, отдайся Христу. Смерть меня словно елеем смазала: отдайся, отдайся Христу, это действительность, а то все воображение. Тут принял Христа, как заразу, вот как сифилис принимают, так и я неизлечимо принял Христа, и существо во мне воссияло! двадцать веков существовало, было в затемнении, и тут вдруг воссияло.

    <Приписка: Необъяснимое русское – китайское – восточное (Горький) – поиски выхода из этого...>

    Кукарин – Розанов воплощают в себе необъяснимое: так что одни люди стремятся к объяснимому, другие – к этому Сладчайшему.

    Необъяснимое происходит от уединенности, это разрыв с жизнью, с людьми, и те, кто взывает к логике, к Европе, к обществу, кто отказывается от Бога, – все это люди жизни, люди правды (не истины).

    – жизнь и правда, Щетинин – ложь и истина.

    Соединить жизнь и правду...

    Задача Легк.: похитить ложь у истины.

    Борьба правды с ложью истины.

    Истина, окруженная ложью.

    Правда на земле здесь.

    Правда иногда, борясь с ложью истины, борется с самой истиной.

    Правда не может сказать: «знаю».

    Истина знает, но стоящий возле истины и не обладающий правдой, действует ложью.

    Правда – с гордостью.

    Понятно, потому Легк. не расстается со Щетин., что берет от него «мудрость» (истину) и ложь его небытия хочет искупить правдой своего бытия.

    Служба у Павла Михайловича Легкобытова была очень покойная: в чайном магазине служил у Кузнецовых. Отвесит фунтик, два – и опять садится пить цветочный самый лучший кузнецовский чай и за чаем учить энциклопедический словарь Брокгауза. Однажды гимназист пришел к нему чай покупать с книжкой в руке. Павел Михайлович полюбопытствовал о книге, посмотрел – алгебра Давыдова. – Что это значит – алгебра? – спросил Павел Михайлович. Гимназист объяснил, что слово это арабское, и кое-что рассказал про алгебру.

    – Так жить нельзя, – неожиданно сказал Павел Михайлович, – вы знаете, а я не знаю, как бы мне начать понимание? – Гимназист плохо понимал, Павел Михайлович густо покраснел и стал лепетать что-то странное:

    – Как бы это научиться, чтобы каждое слово было...

    – Купите себе энциклопедический словарь.

    Пав. Мих. выписал словарь Брокгауза и вот уже целый год учит его с буквы «А» по порядку. И многое он за год узнал, и еще больше узнал бы, если бы, служа покойно у Кузнецова, довел бы до конца: хватило бы ему словаря на всю жизнь, как вдруг его опять что-то с толку сбило.

    – Можно ли, – рассуждал Пав. Мих., – все небо за вечер

    – а наша жизнь и есть один вечер! – все небо пересчитать по одной звездочке? – А почему нельзя? – оборвал он себя. Такая у него всегда была манера обрывать, как будто чувствовал, что для него, человека, все возможно на свете.

    – Да как взяться? Как начать счет? Нет, – подумав, сказал он, – это невозможно! – И сразу перескочил с буквы «Д» на «звезды». И узнал он из словаря, что звезды сосчитаны, но только видимые, а невидимых всех вселенских звезд сосчитать невозможно. На этом он окончил изучение словаря и даже почувствовал какую-то большую злобу на обманщиков. – Нужно, – решил он, – узнать одну настоящую звезду-ключ, а по ней все откроется небо, этого же нет в словаре. – Словарь он уложил опять в ящик, зашил, запечатал и отправил обратно с надписью: «лично самому Брокгаузу и Ефрону».

    И без словаря тоже, оказалось, жить невозможно. Взял сто рублей и пошел к либеральному батюшке, объяснил ему про свою звезду-ключ...

    Однажды ехали из бани. Легкобытов спросил его: – Скажи окончательно и по правде. – Правда – это твое дело, а у меня истина, а правды твоей я не знаю. – Как же совокупить правду с истиной? – Просто, – ответил Щетинин, – за правду надо умереть – тогда и будет эта правда истиной. – Дай, я убью тебя. – Убьешь? Рад бы умереть. – Ну, что ж, давай я убью тебя. Убью, и ты воскреснешь – беда твоя, что ты диплома не получил, а я тебе диплом выдам, ты с дипломом воскреснешь: заработаешь.

    Я – Христос. Поверишь во Христа – будет Христос в тебе, поверишь в дьявола – будет дьявол в тебе, это дело твое. Воплоти! Человеку нужно пуп от Бога отрезать. Бог работает – человек говорит, работает человек – Бог говорит. Я обещаю – а ты верь. Чающий победит обещающего. Я тебя убью, ты будешь рабом моим, и ты воскреснешь человеком.

    Так я это рассказываю, будто все это было так необыкновенно интересно. Если б вы встретили на улице где-нибудь Легкобытова, то великая скука охватила бы всякого: эти слова, перемешанные с энциклопедией и Библией. И это небо плоской проповеди. Начало века.

    – купчиху московскую соблазнил. Узнали: казначей. Покажу всю Россию. Нужно деньги нам достать. Купчиху соблазнили: сын у нее погиб на войне, плохо ему на том свете, все снится. За восемь тысяч принял на себя сорокадневный пост. Легкобытов ему помогает. Исчезает из города. Был человек – и нет его. Никто ничего не узнал. Был купец хороший, помешался и пропал неизвестно куда. Однажды рыбаки сидели на берегу. Вихрь показывается, голос. Выходит человек – вьюнош. Вина предлагает. Выпили вино, и вдруг вьюнош этот купцом показался в своем виде и говорит: – Эх, вы, старички, зачем принимали и пили! Я бы с вами остался. – Оставайся. – Нет, мне теперь нужно московскую купчиху соблазнить. – Вихрь поднялся, закрутил, и купец исчез.

    II часть.

    Город, подобный Ельцу городу. Открыл некий человек транспортную контору. Камень-правда. Начали купцов соблазнять. Общество хоругвеносцев. Выстроили церковь новую. Постройка церкви – рассказ для Легкобытова о том, какая ложь в религии, как она делается. Заключение: черти выстроили церковь.

    Полный очерк про [историю] города. Возможно изобразить эпоху борьбы с революцией...

    III [часть].

    Куда бы ни пошел, ни поехал, – сады ли арендовать, в трактир ли проветриться, газету почитать или умных людей послушать, – не миновать мне вернуться домой, а дома жена. Я благодарю Бога, у меня хорошо. Первая моя жена была духовного рода, дьячковая дочь – двадцать лет прожили, слова худого не сказывали друг другу. А когда Анна Ивановна собралась умирать, позвала племянницу Лизу и говорит ей: «Вот, Лиза, тебе муж!» Соединила руки наши: «А тебе она будет жена, как и я, доживайте время!» Благословила и отдала Богу душу. Зажил я с Лизой тихо, в меру жизни, будто первая не умирала, до чего доходило: Лизу Анночкой звал. Нет, что говорить, бабочками я очень доволен.

    Во время этого разговора вошел человек с большим хлебом, высокий, с седой щетиной по щекам, щеки пьяного цвета, а глаза черные и пронзительные. Легкобытов сразу его заметил, сразу его чем-то потянуло к нему. Неизвестный человек, когда услыхал, что арендатор Лизу Анночкой звал, усмехнулся и задал вопрос необыкновенный: – А как же в Царствии-то Небесном, которая будет у тебя по правую руку, которая по левую: Лиза или Анночка?

    Легкобытов даже на месте подпрыгнул от этого вопроса, очень понравилось, но другие и сам арендатор садов не обратили внимания: человек с большим хлебом был неизвестный, видно, выпивши, и сказал чуть слышно: – Ты говоришь, бабочками доволен и жил с женами хорошо, а я со своей женой, всю жизнь с одной женой, по-скотски жил. Так мне все представлялось, будто не та она, а настоящая меня отвергла, настоящая – Протопопова дочь Маша. – Позолотчик улыбнулся, как бы прося снисхождения у публики за <зачеркнуто: воспоминание>

    – Стою, бывало, на клиросе и все на Машу смотрю, и так потом с женой живу по-скотски, а духовными очами все на Машу смотрю. Уморил жену, помирает – и вдруг что-то стукнуло в меня: так ведь это же она помирает, Маша моя, та, первая, настоящая, без этой и той не будет. Как же я этого простого не знал? Это проспал? И тут я смерть эту как любовь принял – вот как совокупление со смертью произошло – и голос мне был: отдайся, отдайся Христу. Смерть меня словно елеем смазала, это действительность, а то все воображение. И принял я Христа, как заразу, вот как сифилис принимают, так я неизлечимо принял Христа, и существо, бывшее во мне две тысячи лет в затемнении, воссияло. Ты говоришь, что в Царствии Небесном Анночка будет у тебя по правую руку и Лизочка по левую, а у меня одна звезда, и в ней ключ к тайнам Завета.

    «отдайся, отдайся Христу!», так и ему тоже будто голос был: «отдайся, отдайся этому человеку, вот он пришел, твой избранник». Только вдруг произошло необыкновенное: неизвестный человек захохотал пьяным хохотом и сказал: – А вы все сволочи <2 нрзб.> – и ушел. Легкобытов за ним выбежал из трактира.

    На базаре неизвестный человек с большим хлебом затерялся, и Легкобытов долго бродил в толпе. Вдруг увидел он его возле ларька, где продавали палочки лакрицы, похожие на длинные сосиски, которые торговцы выдавали здесь за акриды Иоанна Крестителя. – Акриды иерусалимские, акриды палестинские, девий мед! – выкрикивал торговец.

    – Как девий мед? – спросил неизвестный. – Акриды, или девий мед, – повторил торговец. – Дикий мед, – поправил извозчик. – Торговец крепко заспорил с извозчиком: один стоял, что «акриды» значит «девий мед», другой – что «дикий». Неизвестный вмешался: – Погодите орать, вот у меня тут есть прейскурантик. – И вынул из кармана маленькую Библию. – Дикий, – сказал он торговцу. – Так точно, – ответил торговец, – мед дикий, а как у нас народ боится дикого, мы его пускаем за девий, пустынный.

    Купив одну палочку дикого меда и весело помахивая этой длинной сосиской, неизвестный пошел по базару, то там, то тут останавливаясь.

    – Полакомиться пустынным медком? – говорил ему торговец.

    – Девьим, девьим, – смеялся неизвестный.

    И, высунув из кармана бутылку казенного вина, выпивал из горлышка, закусывая акридами. Колебался Легкобытов, подходить ему к этому странному человеку или уйти: мерзкий был вид у неизвестного. Наконец, он подошел к нему и спросил о хлебе, где он такой хлеб достал, в этой местности не пекут таких больших хлебов. – Хлеб этот нездешний, – ответил неизвестный, – это не хлеб, а подобие жизни небесной и человеческой: истинно, истинно, говорю тебе, человече: пока не будет зерно человеческой жизни истерто в муку, правда человеческая не совокупится с истиной.

    Изумленный стоял Легкобытов, неизвестный отвечал на его мысли, а вид его был пьяный и гадкий, и [он] говорил всякие мерзости. И тут неизвестный ответил ему: – Я держусь двух Заветов: с мужем разумным, как ты, говорю по разумию, а с мужем безумным – по безумию.

    – Кто ты такой и откуда ты? – спросил Легкобытов. Неизвестный отвечал: – Я заяц в поле. – А родня твоя? – И родня моя все зайцы. – Легкобытов просил его зайти к нему, и неизвестный, забежав на минуту в казенку, с удовольствием пошел к Легкобытову. Увидев образа, крестики и книги искателя правды, захохотал. – Над чем же ты смеешься, окаянный? – Над человеком, – ответил неизвестный холодно и стал раскуривать, выпивая [целую] бутылку казенного вина. И стал он пьянствовать... мерзости, и верующие люди приходили к нему...

    Легкобытов изумлялся, чем он покоряет людей. Это что за мерзость – искупить. Он не может привлечь, но он может искупить.

    <1 нрзб.> свет конца.

    – Шел послушать «ныне отпущаеши» в граммофоне и вот на базаре человек предлагает мне купить акриды...

    – Ведь такого рода явилось: крест объявился на дереве вросший (Паниковка ожидает чуда, а на станции...)

    Деньги показались (не было, и вдруг показались, легенда о них).

    Ненормально бороду остриг и прямо стал похоже, можно сказать, на... Дон-Кихота.

    – Бабы?... ну да, вот именно, женский пол. 18 пудов – якорь через двенадцать <1 нрзб.> нес – вот какая сила!

    – Иван Иванович был [сильный] человек, прямо богатырь, якорь 18 пудов через 12 <1 нрзб.> нес, а теперь силу потерял, бороду обрил ненормально и стал похож... прямо стал похож на... Дон-Кихота.

    Священная проституция (монашеские рясы – тайна).

    Путешествие двух купцов, двух девиц, студента с извозчиками по монастырям. Слушали обедню, гуляли (Артюшка-извозчик рядился в монашескую рясу).

    Хорошо принимать гостей знавши, а незнавши можно только родных принимать.

    – Ну-ка, Ив. Ив., лезь на воз, как на свою Марию Васильевну. – Отошло, братцы. Кошка подберется, брысь не скажу. А Мария Васильевна смотрела раньше, как я умываюсь (разуваюсь), а теперь, как я обуваюсь.

    По склону берега рассыпались монастырские кельи до ограды, за оградой избушки рыбаков перемешаны с ивняком и еще гуси гуляют.

    Было раньше в городе тысяч девять народу, а теперь осталось только две: кто уехал в настоящий город, кто по уезду разбрелся: мельницу поставил или лавочку в деревне открыл. Кто остался – живут как мокрые тараканы.

    Прежде, бывало, идет баба босоногая, увидела кума и присела к земле, а теперь...

    Старичок-чудак молится какому-то святому Сисилию, а больше никаких святых не признает и попов ненавидит.

    Поверил и бросил узкие брюки, автомобиль, аэроплан.

    Человек-качан. Ресницы белые и большие как капустные листья и в пазухах листьев глаз блестит человеческий... И старушка-качанница. Будто вот только что выглянула из огуречного рассола и кричит: огурчики солененькие!

    Старик дал обещание не ругаться по-матерному и, чтобы легче нести послушание, вместо матерного слова чуть коснется, твердит «волосатик тебе в рот» или «шкура барабанная». За то, что он неправильно ругается, прозвали его «черт с кривым рогом».

    – Маешься, маешься и ни к чему. Состаришься и увидишь, что маялся, маялся, а тебе нет ничего и все ни к чему. Стало быть, для потомства. – Для потомства известное дело, чтобы по ветру пустить. Да оно бы все ничего, будь на каждом шагу правда. – Правда у Петра да Павла. – Суд я понимаю руль, а выходит торговля.

    Нестор Кузмич гундосый, вроде дурачка, яблоки-падалицу продает по деревне. Вокруг него оживление, едят шутят (яблоко и никакого в нем воздуха); облакомилась яблоками (перед Богом согрешила).

    Мирская няня всю ночь сидит на печи с младенцем в руках больным и не спит и все, что слышится и видится ей в полутьме, принимает за действительность и потом рассказывает о своих видениях.

    Доцент и старуха: одинокий интеллигент соскучился и нанял старуху и все заговорить с ней хотел, но она оказалась грубая и ничего не отвечала («я почем знаю!») и вот он оставил старуху и принялся за свои книги и сидел так два года. Однажды он старуху дома не застал, двери были открыты. Чтобы вдруг чего не было, он симулировал гнев, бросил палку, швырнул пальто, и вот с того момента старуху как прорвало, и такой оказалась чудесный человек (а уходила старуха к чужому ребенку, была мирская няня).

    Маша (Ушакова) «я такая!» Когда брат умирал, то говорила, что хоть бы поскорее помер (из-за наследства), а ей доносили (ошибочно), что умер, начинала ужасно голосить (дворянин Сумилов, его письма). Разошлось у них из-за мебели: у Маши какая-то мебель была и вот «дворянина» подзыкнули Маше про эту мебель сказать, он и скажи, а Маша ответила: «если мебель желает, а не меня, так этого хламу везде много» и отказала и свадьба разошлась.

    сдать материальную часть письмодателю или секретарю, а тот берет в плен остальное содержание власти. В этом и вся беда, в разложении власти; разлагаясь сама, она распыляет и наше купечество. – Почему же нет Минина? – Потому нет и Минина. У нас наживаются молча, а проживаются с шумом. Как заговорил человек, стало быть, он проживается, и никто ему не верит. Минин же говорил и не проживался – вот в чем секрет!

    Мы замолчали. В темном углу моей комнаты виднелся всадник на белом коне. Голова у дракона была маленькая, копье у Георгия тоненькое, а тело чудовища преогромное. Приходило в голову: «Хорошо Георгию копьем разить головку, а как нам тут, не-Георгиям, жить долго возле огромного смрадного тела врага?» – Как вы себе представляете, – спросил я гостя, – какая связь между геройскими делами...

    Собственность буржуазии, рабочая собственность – интеллигенция (гуманизм, бледное христианство).

    <зачеркнуто: поэт – величайший собственник... для других, но и мужик свинью кормит для других, поэт – скупой рыцарь.>

    Собственность – всемирное тяготение [собственности] – когда лишился всего, как хорошо, свободен!

    – разбить индивидуальность и выпустить пленную личность.

    Капитализм: мир дворцам, церквам [хранить] красоту, социализм хочет сделать ее человечней, приручить, одомашнить.

    Сапог рабочего и футуриста – все они говорят: «ощупай материю», зовут в чан, в материю, в безликое.

    Зов бездны: тянет в пропасть, в безликое, в материю (мужика в свинью), а рабочий хочет только того, чтобы все были одинаково в свинье: [жизнь] материальная, духовное – надстройка ее. Жорес: я хочу, чтобы все ездили в 1-м классе – [всё одинаково] и всем будет хорошо. Вот почему буржуй.

    Мережковский – Светлый иностранец – общественность (революция) создала религию: «Я» и «Мы» (Я – это Ты в моем сердце Божественный). Падаль и сапог: раскаявшийся эстет и дело его – дело покаяния (но рабочий – сапог): исходил в словах бесплодно, как Керенский. Литература была в острой тревоге и расцвете трагической красоты, но не была проникновенной, чтобы взять инициативу в свои руки, вот почему теперь нет поэтов. Есть ли у общества щупальца земли, как у индивидуума? Начало собственности выходит из индивидуальности, которая есть сама по себе домик личности. Задача социалиста: разбить индивидуальность и освободить из нее личность, общую всему миру, личность «человека» – Христа у христиан, пролетария у социалистов.

    (Жорес), проникнуть в эту радость одинаково: вот материализм.

    Секретарь обер. прокурора Св. Синода говорит: – Вы наши будете.

    Алекс. Мих. Бутягина потерпела крушение у Гришки Распутина и нашла приют у красивого брюнета.

    «Начало века».

    План. Рел. -фил. общество – мастерская, где выделывались крылья поэтов. Мастерская, идеи – это стальные молоты. Циклы идей: Ницше, Розанов и проч. Джемс – Мережковский. Люди общества: до сатира Легкобытова.

    «Начало века» и чан.

    Вывод: коммуна – крест народа, и дальше не нужна мастерская для крыльев: радость жизни и радостная песня (сфинкс исчез).

    Крылья поэзии последнее время все более или менее искусственные: Ремизов делает себя из археологии, Клюев – из хлыстовства, Андрей Белый – из оккультизма, Брюсов – из Пушкина. Непосвященная публика ничего не понимает... Декаденты и модернизм. Но не до средней публики этому <1 нрзб.> мельница словесная с пропеллером: свой кружок и сокровища недр своего народа.

    Петербург был умственным центром России, сюда были проведены кабели огромной Империи, и здесь... кабель разорвался, сверкая всеми искрами. Религиозно-философское общество собрало сюда весь цвет, здесь мрачная жизнь Руси скрывается, и мы входим в теплицу с цветами среди зимы десятилетия мрачной реакции от 1905 года.

    Я вошел в литературные круги Петербурга, когда писатель покинул старый народный крест и радостно взял в свои руки цвет. Я вошел в литературу в это время – после 1905 года – и хочу с вами теперь поделиться... увы! теперь уже воспоминаниями: теперь старый крест сопрел, цвет увял, крест и цвет лежат теперь одинаково под обломками нашего быта. <приписка: очерк декадентства>

    – или это один из тех цветов, которые мы видим студеной зимой в витринах цветочных магазинов Невского проспекта?

    Однажды я шел по Невскому мимо одного такого магазина, где цвела сирень в декабре. Два прохожих остановились у витрины. Старший сказал молодому: – Хорошо цветет сирень?.. – Очень хорошо! – ответил молодой. – А если вынести ее на мороз? – Пропадет. – Вот видишь. А я тебе дам такой цвет, что цветет на морозе и не умирает. – Дайте мне такой цвет, – сказал я. – Пойдемте со мной, – ответил мне старший незнакомец. Я пошел за ним и так познакомился с одной из интереснейших мистических сект, именующей себя «Начало Века». Что бы ни говорили о стадности, но способность русского человека отдаваться, слушаться почти всегда имеет что-то красивое, точно так же редко бывает обратное – чтобы красив был человек, взявший власть. Я встретил в секте «Начало века» чистых голубей послушания и двух вождей: один именовался Христом, царем, другой по своему положению был такой же раб, как и все члены общины, но замыслы его были властные, он учил, что настанет час, когда царь-Христос в их общине не будет нужен, отпадет, и все рабы воскреснут свободными, и тогда будет настоящая коммуна и начало века.

    Вопрос: какие знамения времени были в художественной литературе в последнее десятилетие падения Российской Империи? Я готовлю вам не ответ, это не по моим силам, а приношу вам раздумье свидетеля и участника.

    Мне представляется чан кипящий, клокочущий, то рука покажется, то портянка, то нога, то голова. На краю чана стоит поэт и спрашивает показавшуюся в чане голову: «Что мне делать? – Голова отвечает: – Бросься в чан, и будешь народом. – Поэт говорит: – Я погибну. – Голова: – Ты умрешь как поэт и воскреснешь вождем народа».

    Поэт не бросается в чан и продолжает петь, но как соловей на подрезанной березе... беспокойно, ибо он сознает, что из березы снова сделают крест и цветы поблекнут.

    Вспомните, как Лев Толстой отказывается от своей художественной песни, называя ее болтовней, и бросается в этот кипящий чан. Где теперь писатели, поэты, художники, – где лицо нашего времени? [Невмоготу?] Смутно чувствуется каждым, что не потеряно все совершенно и лицо где-то есть, но лица не видно, и зад времени засыпает нас, [мелких обывателей, лавой и пеплом]... нет сил превозмочь, нет сил выбраться из-под пепла и увидеть истинное лицо времени. Где тот писатель, поэт, почему он молчит и не скажет, где лицо: и есть ли в самом деле это лицо, есть ли время, и правда ли, что это революция...

    1905 год был для литературы – жизнь для себя (возрождение, аполлоническое просветление). Литература после 1905 г. была как женщина-мать, не знавшая любви: вдруг посреди почтенной семейной жизни взрывается пламя личного чувства, вулкан извергается, засыпает огненной лавой и пеплом приютившиеся около его кратера сёла и города. Так литература. Пепел порнографии, засыпало читателя пеплом порнографии...

    Светлый иностранец и декаденты и порнография. Серг. Городецкий, Ремизов, Клюев, отчасти и М. Горький – все декаденты.

    Раньше было целостное чувство народа – пусть славянофильство неправильно, но оно система, пусть народничество – выдумка интеллигенции, но оно дает программу дела злобы дня даже для фельдшерицы в земском углу Тмутаракани. И вдруг ничего: литература живет для себя...

    – это лицо народа.

    Так вот с каких времен начинается «саботаж» интеллигенции. Литература должна умереть была и воскреснуть вместе с тем [классом], который составлял тот чан общества.

    Чтоб стать религиозным вождем народа, прочитайте Глеба Успенского как биографию раздавленного художника. И вот из самого последнего времени – судьба поэта-декадента Добролюбова: поэт бросает свое искусство, уходит в народ и становится вождем одной из очень могущественных религиозных сект. Есть еще очень талантливый, но малоизвестный поэт Семенов-Тян-Шанский, племянник знаменитого путешественника; он поет и мечется между разными партиями, приходит, наконец, к Оптинскому старцу, тут песня его замолкает, он хочет сделаться вольным священником, селится в какой-то избушке, где его во время последних восстаний убивают крестьяне. Всюду вы встречаете одно и то же: спев несколько песен, поэт видит себя поющим на краю кипящего чана – народа: не до песни, нужно дело, он бросается в чан, в бессловесное, где мы его потом видим уже не поэтом, [а,] по выражению Мережковского, живым мертвецом.

    Искушающий броситься в чан не сдерживает своего обещания, поэт воскресает не как поэт, а как сектант, лжепророк, самозванец.

    Я был свидетелем героической попытки художника отстоять свою личность и не броситься в чан: литература последнего десятилетия вся состоит из памятников этого усилия: есть поэт Алексей Ремизов, который в защиту своей народной личности вызывает все тени нашей истории с фольклором, этнографией, [историей]. Пришвин – живое восприятие русских медвежьих углов, Сергей Городецкий – славянское язычество, Клюев – хлыстовская поэзия.

    «Мы сами народ в своей личности (как Пушкин)». – И им отвечают другие: «Подите в настоящий народ, и вы себе шею сломаете».

    Сопоставьте на минуту творчество народника Глеба Успенского и Сергея Городецкого, как оно выразилось в его первом замечательном сборнике стихов «Ярь»: «Дубовый Ярило на палке высоко у дерева стал».

    Успенский страдает за народ, Городецкий радуется, у одного страдание – у другого радость, крест и цвет.

    Заключение: коммуна стала как крест.

    Наша литературная эпоха начиналась борьбой мистиков с рационалистами и позитивистами: Волынский, Мережковский, Метерлинк, Ницше, прагматист Джемс, Бергсон, Бердяев, Карташев, Рудольф Штейнер. Розанов – , Мережковский – светлый иностранец. Все – как магазин с цветами. «Я это Ты в моем сердце Божественный». Брюсов под Пушкина. Вырождение в эстетизм. («Аполлон» и педерастия – аполлоническое просветление).

    Рел. -фил. общество в Петербурге ничего не имеет общего с Московским Соловьевским обществом, тут были богоборцы. Розанов и архиереи, и православные, и старообрядцы, епископ Михаил и люди прямо из народа: рабочие, баптисты, штундисты, хлыстовские пророки, раза два я встретил там знаменитую Охтенскую богородицу, Мережковский, Гиппиус, поэты Блок, Кузмин, писатели 1-й г[ильдии], художники Бенуа, Добролюбов поэт, Белый.

    – Вы на какой платформе, христианской или языческой?

    Горький был на Капри, но о Горьком были доклады: поклонимся народушке.

    Мережковский и Легкобытов: Антихрист.

    Стихия красоты стоит выше человека, и она может быть очень недоброй к человеку. Ручной, человеческой, доброй, домашней она становится через поэта-художника, через его страдание она делается родником для всех.

    И если человек из чана говорит поэту о страдании, искуплении, то это вполне понятно – законно; но непонятно, неестественно, что, приняв на себя страдания, поэт погибает как художник, и остается только человек, и красота через него не становится нашей, доброй, ручной...

    Не знаю, как это назвать – чан, пропасть или пасть, поглощающая художника. На одной стороне – пасть религии страдания, на другой – эстетизм бесплодный, беспочвенный (группа «Аполлон»). Третий выход: приспособление к новой социальной демократической религии (напр., Горький: назвался груздем – полезай в кузов) – не полезли, а живут хорошо, и дворец искусств – министерство изящных искусств.

    – часть, партия. Секты – это собственницы Бога, божественные товарищества на паях. Мужики кричали: «Земли, земли!» Интеллигент кричал: «Бога, Бога!»

    Труд по призванию – охота, не труд. Собственник – охотник: идеал рабочего – быть всем собственниками. Труд и необходимость (экономическая необходимость): болезнь, беременность, стальные узы, стена, то, что разделяет барина и мужика, мужчину и женщину, мать и проститутку. Мужчина в сравнении с женщиной – вечный барин. Социализм требует всеобщего брака: т. е. признает материю как жену. Избегает рабства, плена индивидуального: это врата, через которые можно пройти поодиночке, врата в радость на земле – земные врата в Царствие Божие, есть ли врата общие, чтоб всем сразу: откройте же врата!

    Индивидуальность – билет на право разового прохода через земные врата в Царствие Небесное без передачи другому.

    Собственность – это материал, из которого построен домик личности, называемой индивидуальностью. Собственник – это пленник, привязанный к колу с заповедью: ходи вокруг на привязи, пока не полюбишь и не познаешь вещь, как самого себя. Дырочка в Царство все-таки одна, и секрет Спасителя общества – разместить всех в порядок, в очередь.

    – Я согласен, что всем есть место в Царстве Небесном или, если хотите, в Земном, только вход туда по порядку, по очереди, нельзя туда войти всем сразу. Потому создается общественный строй, то есть хвост в Царство Небесное, охраняемый попами и жандармами. – Нельзя даром! – кричит жандарм. «Терпенье, терпенье, – уговаривает батюшка, – не торопитесь, – все там будем».

    свое – индивидуальность. Связь личностей: пути и дорожки от одной личности к другой – любовь. Люби ближнего, как самого себя – закон духовный. Материальный закон: люби вещь, как самого себя.

    Футурист огромным булыжником кидает в Толстого и кричит: чебулдыр!

    Литература раньше пережила революцию: декадентство, футуризм и есть революция.

    Я хочу жить – я сам народ (против «долга», «покаяния»).

    Закон познания материи: люби вещь, как себя самого; он существует как закон, как правда жизни до тех пор, пока не встретится с законом душевного человека: люби ближнего, как самого себя, – и не вступит с ним в противоречие, в борьбу, из которой побежденный выходит калекой – буржуем, мещанином.

    – толчок бывает извне, и погреба взрываются. Из общества бывает толчок, и пламя человека возгорается (один идет на баррикаду, другой давно собирался съездить в Крым и не решался, но как все решилось, так и он в Крым поехал, потому что началась революция). Точно так же коммуна вызвала тысячи людей скромных сделаться буржуями: сорвался с крючка – так с 1905 г. литература наша сорвалась с крючка и дошла до футуризма.

    Удовлетворение потребностей – это социализм. Мережковский: «Вы, социалисты, говорите о земле без религии, но то же говорит и анархизм, а социалисты и анархисты исключают друг друга». Виноградов: «Я буду заключать блоки...» – «Отрадно: мы и Виноградов – значит, есть мы». – «Я хочу обнажаться».

    Мейер успокаивает строптивого: каменные истуканы сильнее живого человека, живой приближается к каменному, но каменный выше. Ярое око, каменный. Мейер каменный. Виноградов живой.

    А как Мережковский кричал Виноградову: «Вы падаль!» (то есть умрете) – с негодованием, и было в нем что-то удивительно благородное, в этом серьезном крике, философски принципиальное – в ответ на «мать!» кричать философское «падаль!»

    Слабое место: когда Мережковский против индивидуализма кричит, то аргумент – смерть. Но ведь это ощущение смерти, ядовитое дыханье, оно сокрушает молодое... Это борьба с молодой природой...

    страданий... Михаил и Виноградов – два острия друг против друга... второй Адам и Христос.

    Обработка предыдущего. «Начало века».

    Где теперь красота жизни и все те, кто пишет лицо нашего времени и творит цвет нашего века? Невмоготу: лица не видно, а зад времени засыпает нас своими отбросами; хоть бы кто-нибудь помог выбраться из-под груды вопросов дня сего о продовольствии, питании и эпидемических болезнях.

    Накануне революции пророк секты Нового Израиля («Начало века») говорил мне: «Теперь осень, время жатвы, смотрите, нивы побелели». И началась жатва, настала зима, – где же теперь закрома, наполненные хлебом, кто его ест, кому достанется, где лицо нашего времени?

    Временное бывает возбудителем гения; раз возбужденный, он творит вне времени, и в гениальных творениях его нельзя увидать, какое временное толкнуло его. Это мы вырастили дерево в нашем саду, крона его свесилась к другим, и плоды падают за ограду нашего сада.

    «Нет, мальчик, подожди, еще у нас не оказалось черного хлеба, подожди, милый, скоро ты будешь учиться во дворце и сидеть на шоколадной скамейке!» Но мальчик умирает от тифа. Плоды жизни падают за ограду нашего сада. Закрома наполняются для будущего, здесь нам нет ничего, мы ворчим, мы бунтуем, как поденщики, лишенные заработка, и сомневаемся во времени, говорим: «Нет времени, нет лица, красоты нет, смысла нет, это не творчество – смута, а не революция».

    И все-таки, вот эта старая женщина, потерявшая все, приходит ко мне на квартиру за картофельными очистками. «Вас какая-то старуха с ведрами спрашивает, – говорят мне во время обеда. – Спроси, чего ей надо. – Отвечают: – Картофельные очистки».

    Входит бывшая богатая помещица с двумя «погаными» ведрами, старуха в рубище нищего, и с нею две козы. Получает очистки, идет в следующий двор с «погаными» ведрами, покрикивая на коз: «Мильда, Матильда!» Старуха, я знаю, не верит, что ее имение вернется ей и в нем ей можно будет по-прежнему жить, и не верит в коммуну, – у нее только две козы, Матильда и Мильда... И все-таки она живет, и все хотят жить, хотя бы этой жизнью без красоты, подземной корневой [жизнью], в поле, засыпанном снегом.

    Ничего нет кругом, только снег, все замерзло, все [застыло] – нет-нет! палец высунулся из дырявой рукавицы – нет! спрячься, отмерзнешь! Закутался в шубу – сыпная вошь, сыпной барак, сыпная могила. А там, в холодной подснежной глубине земли, в молчании корни растений живые хранят, копят наше будущее.

    Так мы живем бессловесной корневой жизнью в молчании подснежной глубины: вот почему теперь нет у нас слов, цвет увял, крест земли, бремя страшное задавило все пущенные когда-то стебли наших корней, цвет увял, крест задавил. В морозной снежной пустыне я слышу крик старой помещицы: «Мильда, Матильда!»

    Тот знакомый вольный крест Христов: я как жертва иду на распятие, – сладостный вольный крест. И другой, подневольный крест земли: ты, как цвет [летний] отцветешь, и не увидишь и не познаешь [там] места своего. Крест земли не как Христов крест: там крест для человека, тут человек для креста, там целью бывает для меня цвет, тут для меня только крест, и вокруг все бессловесное, пустыня, снег: не я иду, а меня куда-то ведут.

    Вы, мои сверстники, кто родился и вырос на этой нашей земле, разве не знали вы раньше лик нашего черного бога, и не слыхали вы разве крик младенца, у которого трещат косточки, и не говорила вам тоже, как и мне, родственница-курсистка, что тьма эта от народного невежества и народ надо учить? Нет, это дальше и больше ученой и доброй курсистки: это бог наш черный и его крест земли. Наши человекоборцы никому другому – ему, ему отдают свой народ на пожрание. Это туда и Лев Толстой бросил свое великое призвание, туда же отдал и Достоевский свой великий дух, когда пророчил: «Константинополь будет наш».

    И это он, тот самый лик черного бога показывается, когда некто из народа лепечет иностранные формулы: свобода, равенство, братство, коммуна, экономическая необходимость и пролетарии всех стран, объединяйтесь.

    Повторяю известное: временное бывает побудителем гения, но, раз возбужденный, он творит вне времени и не для времени. И тот маленький гений всякого человека, заключенный в скорлупу его индивидуальности, совершает поступки, с точки зрения идеи возбудителя, совершенно невероятные: на наших днях мы видим, как при диктатуре пролетариата и лозунге коммуны, в дни гибели бюрократии и буржуазии на место одного чиновника становятся тысячи новых и на место одного буржуя – тысячи мелких и цепких, – всю эту бесчисленную свору коммуна переносит с собой в будущее. Так, я недавно нес с собой тяжелый хлеб из деревни в мешке и думал про себя, устало оглядываясь из-под мешка на голые поля: сколько зерен было в полях, и теперь вот они собраны, измолоты и стали хлебом – коммуна у меня за спиной. Я устал, сел на камень, и стало мне представляться, будто вдруг из моего мешка из хлеба все зерна сбежали, рассыпались.. Так в наши дни поразительно наблюдать это обратное действие лозунга.

    – такое было действие революции на этого маленького чиновника. И так наше искусство после «пятого» года, когда после мгновенной вспышки искры свободы снова показался на горизонте лик старого черного бога, вдруг оно оставило свой старый народнический крест, как чиновник свой письменный стол, и самостоятельно на свой страх и риск отправилось в какой-то свой солнечный «Крым».

    Литература после 1905 г. была как женщина-мать, не знавшая любви: вдруг посредине строительства почтенной семейной жизни вырывается пламя личного чувства – вулкан извергается и засыпает пеплом и лавой приютившиеся у его кратера селения. Пепел непонятных ощущений, идей, образов – порнография, наглость, претензия засыпает читателя, как засыпает нынешнее комиссародержавие от глаз народа идею коммуны.

    Точь-в-точь как теперь перед лицом обывателя какого-нибудь уездного города проходит наше, быть может, великое время: лица не видно, а зад времени засыпает его своими отбросами. Так засыпала всего читателя вспышка свободы искусства начала нашего века, получившая позорное название «декадентства и модернизма».

    Так всегда было с русской волей к личному счастью – всегда оно было как ясная заря перед ненастным восходом, блеском огня, зажигающего костер новой жертвы. Чуть показалось счастье – сейчас же отделяется из личного двойник и слуга того большого черного русского бога – и так портит все вокруг личного дела, что другому и не пройти, и остается неузнанным зерно общей свободы, заключенное в личном цветке, и на месте изгаженном воздвигается, как виселица, громадный крест общего дела, безликий, черный и страшный.

    С детства чувствую, как надвигается страшное, черное – бьешься, бьешься, пока не затвердеет в жизненной скорлупе свое великое вольное «Я».

    – скромнейший участник и свидетель революционной вспышки нашего искусства – мечтаю сейчас рассеять завесу дыма, навеянную декадентством и модернизмом, и показать всем «тайны образующее».

    Плохо помню, кто начинал это дело освобождения Слова... я знаю, конечно, что был Пушкин, как чудо, но после, когда на освобожденное слово навалилась вся тяжесть государства, церкви, общества... Я говорю не о силе самой стихии поэзии, а о сознании, когда началась у нас борьба с позитивизмом, рационализмом. Кажется, во главе этого движения был Мережковский со своей проповедью религиозного сознания, Розанов со своим православным язычеством.

    Два светила восходят в сознании русского мальчика конца прошлого века: Маркс, а потом Ницше. Одно, Маркс, стоит во главе движения, цель которого есть счастье среднего человека. Другое, Ницше, представитель иной цели – сверхчеловека, личности. Мы видим, как при помощи «Капитала» Маркса он борется с последними народниками, как Михайловский, задавленный лилипутами-марксистами, все еще вскрикивает: «Нет, я жив, жив!»

    В чем спор и чего хотелось мальчику? Ему хотелось найти формулу для всего человечества, чтобы такое непонятное, как личность и герой, подчинилось закону экономической необходимости. В этот свой период марксизма он пишет трактат о рынках. В 90-х годах прошлого века с ним совершается внезапный переворот, он делается неокантианцем и пишет трактат «от марксизма к идеализму». Через несколько лет он становится приверженцем Ницше, яростно вступает в бой с рационалистами, позитивистами, материалистами, изучает славянские мифы, воскрешает древнее народное язычество. Пробует писать стихи. После 1905 г. становится богоискателем, соловьевцем и, наконец, когда юношеские его идеи восторжествовали на родине, во время III Интернационала, постригается в священники и проповедует Христа восточной церкви.

    Товарищи его: один замер на своем юношеском марксизме и теперь стал честным комиссаром. Другой, пройдя с ним весь путь до Ницше, остановился на эстетизме («красота спасет мир») в редакции изящного декадентского журнала. Третий во время религиозных исканий сделался основателем одной секты; четвертый стал профессором ботаники, приверженцем витализма Бергсона и Джемса. Пятый пишет стихи о Прекрасной Даме. (Характер Блока.)

    утрата родного Бога, на место которого последовательно становятся на испытание все господствующие учения века.

    Над черной бездной русской неволи павлиньим хвостом раскинулось искусство модернистов, декадентов, футуристов.

    Недаром мальчик наш восстал в самом начале на гения, на личность (Христос есть высочайшая данная сознанию личность). Недаром он, будучи марксистом, вначале ожидал всемирной катастрофы. Быть может, это чувство конца и соблазнило его стать марксистом, а чувство конца света им воспринято от русской старухи, когда, указывая мальчику на хвост кометы, она говорила ему: «Вот начинается, скоро загорится земля».

    Чувство конца и окружающей тебя мерзости и своей неудачи: быт России разлагается, семейная жизнь теряет всякий образ... На пустом месте становится идеал общего счастья и мыслимая близость с несчастными всех стран – пролетариями. Мать – универсальная формула человеческого счастья, отец – заговорщик и цареубийца, братья, сестры – вот они возле – такие же мальчики и девочки, готовые идти в тюрьму и на казнь, как на крест... Наш мальчик был готов на вольный крест, и вдруг случилось такое, как бывает у староверов: в старинной иконе с черным, страшным ликом Христа белый поп приписал третий пальчик – вся святыня рухнула. Так у нашего мальчика вся система рухнула, когда появились «ревизионисты»: не все верно у Маркса, вся революция, значит, обман...

    Она встретилась ему как от века предназначенная, та лучшая, желанная, и стала единым образом красоты и добра, она единственная, Прекрасная Дама. И он стал единственный, не средний нищий марксист, а собственник единственного своего «Я» – он стал ницшеанец и больше не заключает себя в черную скорлупу, а раскрывает свои способности, ищет призвания: «Будем как солнце, забудем о Том, Кто нас влечет по пути золотому».

    в петличку, не каменная казарма с желтым забором, а душистый забор, анютины глазки, кудрявая мурава на большаке, можжевеловая изгородь, крытая соломой изба – родная, просветленная и любимая риза земли. Ницшеанец оброс родными скромными цветами и травами и вдруг узнал в своем боге-сверхчеловеке родного православного Бога – Христа. «Я – это Ты в моем сердце Единственный...»

    Вот пример: Булгаков стал священником, Добролюбов – основателем секты, Семенов помазался на подвиг в Оптиной пустыни. Максим Горький преклонился перед народушкой. Никогда не было литературное мастерство на такой высоте, как в этот период эпохи... литераторов.

    Короткое счастье скоро окончилось: на горизонте опять показался черный лик, крест общего дела, как виселица, и Прекрасная Дама Блока потускнела, померкла и стала блудницей.

    Явился вопрос Слова и Дела. Слово – литература стало одно, дело – народа другое. Прекрасная Дама Блока стала блудницей, новый Пушкин – Валерий Брюсов – затерялся в романах падения Римской империи.

    Вы спросите меня, какие же цветы выросли на литературной ниве в это декадентско-революционное время? Отвечаю: никаких. А сделано очень много: нива вспахана, теперь у нас есть литература.

    вопит: «Бога, Бога!» А вся многомиллионная масса народа земледельческой страны от Дуная до Алтая, от Амура до Днепра вопит: «Земли, земли!» И в то же самое время всем известно, что хлеба так много в России, что он вывозится за границу. Вывозится избыток хлеба при вопле «земли, земли!», и то же о Боге: нет страны, где бы столько было людей, живущих религиозным сознанием, нет народа, творящего столько религиозных сект, европейские религиозные писатели смотрят на Россию как на единственную хранительницу Бога: Россия в Европу и хлеб свой, и Бога своего... без преувеличения: вспомните, когда печаталась морально-религиозная повесть Толстого «Воскресение» в «Ниве», в то же самое время каждое слово ее при громадных издержках передавалось в Америку. Русская литература вся исканием Бога была, о Христе: Достоевский...

    Что наш черноземный край, оскуделый центр, где на душу крестьянина, правда, приходится так мало земли, нет! – я был в Сибири среди необъятного простора, и там одинаково я слышал все тот же самый крик «земли, земли!» Что же это значит? А что народ наш рос, все ширясь, ширясь – настало время роста в глубину, но там, в глубине, громадный слой, и на помощь народной сохе нужна машина, капитал, чтобы пробиться в более глубокие пласты. Народ, ширясь, привык к этому крику «земли!», а нужно ему кричать «капитала, капитала!» И «Бога»? О, конечно, и «Бога»! Будет капитал, будет и бог 1.

    Я это хорошо помню, как стрельнуло мне в сердце, когда однажды из своей бедной лачуги-квартиры на Малой Охте в далекий путь на ту сторону Невы, в Петербург, на заседание религиозно-философского общества я купил «Новое время» и прочитал в ней насмешливую статью жирного человека про этого интеллигента в рыбьем, подбитом ветром пальто, идущего с Охты пешком в рел. -фил. общ-во. Я очень хорошо помню, как издатель-немец моей первой книжки «В краю непуганых птиц», споря со мной о гонораре, сказал: «Россия – не Америка, где автор может пить шампанское, вы русский – довольствуйтесь малым». И вот такое получается положение: нет капитала – народ кричит: «земли!» Нет средств существования – интеллигент кричит: «Бога!» А буржуй-иностранец знает, где собака зарыта: нужно включить отсталую страну экстенсивной культуры (расширения) в систему интенсивную, чтоб человек русский не думал о широком просторе Божьей земли, а каждый копал, копал бы свою норку под землей через гранитный ее подпочвенный слой.

    Я видел умного иностранца в Сибири, и он мне говорил, глядя на работу там крестьян-переселенцев: «Нет в мире народа, более неземледельческого, чем русский». Видел я иностранцев, которые говорили о русской интеллигенции, что в России образованный человек всегда не на своем месте и занимается в свободное время совершенно другим, чем его дело.

    Так выходит на взгляд постороннего человека, что люди, ищущие Бога, не делают по своему призванию, а ищущие земли – не умеют пахать ее.

    привязанный к колу собственности, он ходит вокруг своего владения, повторяя завет: «познай вещь, как самого себя, и умри в вещах своих». Культура в России создает странника с его заветами: «ни града, ни веси не имам».

    Так мы ставим вопрос: спутанный проволоками цивилизации мир Антихриста... наш кулак доходит до последней своей вещественности, а странник – до последней духовности (кулаки и странники: симбиоз – хлысты), и все разрешается революцией, которая хочет заключить дух в форму материальной коммуны. Как это должно разрешиться? Ответ: эта борьба разрешиться не может, так как противники равные, она может принять только универсальные размеры, захватив в себя весь мир. Русский вопрос сделается вопросом всего мира и даст нам возможность существования на земле только тем, что будет принят на плечи новых свежих масс.

    И так в будущем наш русский кулак-мешочник сделается американским капиталистом, а странник града невидимого – каким-нибудь новым Ницше.

    Светлый иностранец (Д. Мережковский).

    Светлое озеро – Светлый иностранец. Простор художнику – поверье Христос и Антихрист: Розанов и Мережковский. Всемирно гениальный и самый образованный (говорящие штаны, не человек). Мереж, и рабочий: падаль. Сопротивление Христу, общее всему живому: любите врага, отдайте свою рубашку – и многое, особенно такое чувство, что если пойти за Христом, то нужно бросить все и как бы умереть, и раз я этого не могу, то нечего мне и говорить о Христе, ибо я его противник. Но я противник только сейчас, когда мне хочется жить, а как перестанет хотеться, и нужно будет умирать, то в смерти своей я признаю Христа; выходит, здесь тоже смерть, а жизнь против Христа – дело Антихриста. И живу я так всю жизнь с Антихристом, а в старости прихожу к Христу, и два бога у нас мирно уживаются в жизни: Христос и Антихрист. В начале этого века два мыслителя у нас в России восстали против этого: Мережковский и Розанов.

    проходит, Христос остается за оградой церковной. И вот этот Христос за оградой церковной верующему церковнику кажется Антихристом. В этом сопротивлении всего живого церковному, Христу – Антихриста, Мережковский разбирается.

    Мережковский однажды сказал нам: ко Христу можно придти двумя путями – или через церковь, или через чувство красоты в культуре человечества; так, например, я пришел через греческую трагедию – в распятом Прометее и есть Христос! Но когда после изучения этих трагедий подходишь к Евангелию, то оно оказывается еще неизмеримо прекраснее, совершеннее этих трагедий.

    Он еще говорил: с высоты сознания красоты этого Бога церковный обряд кажется понятным прекрасным символом, но только символом; конечно, я, пришедший к Христу из-за церковной ограды, не могу с такой же верой и чувством приложиться к плащанице, как рядовая церковная овечка, но в то же время я желал бы быть последней этой овечкой... – Как? – спросил я, – и забыть сознание личное? – Не забыть, – ответил он, – а сохранить в этой овечке, только это невозможно..

    У камина я слышал, он однажды разговаривал с молодым студентом: – Д. С., – говорил студент, – правда, я вас так понимаю, вы хотите нам сказать о Рождестве светлого младенца Христа и призвать нас всех к молодому творчеству и возрождению в России, а церковь Христова – это старенький старичок, который помогает старым, нищим, убогим умирать спокойно, безболезненно, непостыдно, свято, мирно и безгрешно?

    Мережк. просиял, услыхав, и ответил: – Да, Христово начало в нас – это, прежде всего, личное сознание в себе Бога, что я – богочеловек, но тут на один волосок от того, чтобы сказать: «я – бог» и сделаться человекобогом, как социал-демократы.

    истоптанный сапог.

    – Что вы на это скажете? – спросил рабочий.

    Мережковский в гневе закричал на него: «Падаль!»

    Я хорошо понимаю, что сказанное слово «падаль» было как религиозно-философское понятие, т. е. что о смертной плоти-материи говорил рабочий, о том же, что спустя несколько лет говорил Керенскому солдат, отказываясь идти в бой: «Я умру в бою, мне ничего не достанется».

    – Падаль! – сказал Мер. Рабочий понял эти слова в площадно-ругательном смысле и, сказав «сволочь», вышел из комнаты.

    – В Церкви есть Христос, но нет человека, а у этих (рабочих) есть человек – это их правда, но человек – самоцель, человекобог: человек без Бога есть падаль.

    Мережк. обращается с проповедью Христа не к старому человеку, а к творческому юноше. В своей проповеди он истекает словами, как кровью.

    Постигнуть истинную сущность Бога вне времени и пространства невозможно, мы ее постигаем постепенно в разные времена, разными народами. Только постижение это, ограниченное по существу своему, и есть способность считаться абсолютным на все времена и сроки: в этом состоит сущность сект и религиозных «войн»: мой больше твоего. И происходит от невозможности вместить в ограниченное (претензии, фанатизм, сектантство, самозванство).

    Развить мотив: где скажут слово «Бог» – тут и начинается смута, спор, и драка даже; это потому, что мы утратили веру в целостное понимание Бога, но без этого быть нельзя, и каждый внутри себя несет свое понимание, [которое] сталкивается с пониманием другого. Остается, чтобы вместе быть, – забыть употребление слова Бог, иначе пролетарий не соединится.

    – в провинции. Этим городом Петербургом кончилась наша Россия, и отсюда можно было смотреть на нее со стороны Европейской. Мереж, смотрит на Россию из Петербурга; нам, русским, страшно важно знать, что есть такой вполне серьезный человек, вполне европейский, который пристально следит за тем, как мы живем, действуем. Он писатель для Европы о России, в которую влюблен: его читают в Европе гораздо больше, чем у нас. Мне рассказывали про Шаляпина, что во всех странах, в Италии, Швейцарии, Франции, даже Германии умеет он жить так же бесшабашно, благодаря своему положению, как в России, но когда он попал в Англию, вошел в салон мисс Грей и увидел, что все лорды при его входе встали, то он оробел. Шаляпин оробел! и после с большим уважением отзывался об Англии. У Мережковского есть такая же строгость и серьезность чисто европейская, перед которой робеет наше удальство.

    Розанов, писатель русский, уж на что ни с кем не считается, даже с Мережковским, но втайне почитает его. Помню, однажды Розанов по одному поводу сослался в личной беседе мне на Мережковского. Я удивился: – Ну, так что же, что Мережковский? – Как что, – это образованнейший человек, это самый образованный в России человек. Верней, самый культурный человек, в понимании культуры как связи между людьми.

    У Мережковского и есть такая миссия: он хочет связать нас тесно с Европой и подвести нас с нею под общего Бога: он рыцарь нашей Прекрасной Дамы. Я много раз встречался с Мережковским, видел его во всех положениях жизни обыденной, но все-таки затрудняюсь представить вам живую фигуру этого иностранца в России: он до того застегнут в европейские формы жизни культурного человека, что не сразу разглядишь, то ли он Дон-Кихот, то ли Бедный Рыцарь.

    От всех наших несет бытом, и в двух словах [можно] изобразить каждого: Розанова, Горького, Шаляпина, Л. Андреева, все это наши коренные русаки, но Мережковский совершенно неуловим с этой стороны и уж никак не дается, чтобы похлопать его по плечу. Точно в определенный час между завтраком и обедом вы можете встретить этого небольшого роста брюнета, гуляющего размеренной походкой в Летнем саду. Розанов как-то увидел его таким гуляющим, покачал головой и сказал: «У нас так не ходят, иностранец какой-то...»; европейский рабочий человек, все рассчитано время, и зря зайти к нему нельзя: положенный день, положенный час приема для посетителей, для знакомых, особенный для друзей. Перешагнув порог квартиры Мережковского, прощайся с жизнью: тут нет детей, и, мало того, чувствуешь, что и не может их быть. Жена Мережковского, известная поэтесса Зинаида Гиппиус, всем своим существом исключает представление о деторождении – все, что угодно: Белая дьяволица или хлыстовская богородица, духовная жена, Звезда, Прекрасная Дама – только не женщина, рождающая живых детенышей, мало того: полярно противоположная жене, рождающей в муках и болезнях детей.

    Как в церкви, где одни должны стоять неподвижно, время от времени даже на коленях, и отвешивать поклоны, касаясь лбом пола, [а] другие в это время стоят на клиросе и поют ангельские песни, так Мережковский и Гиппиус – это вечные, до гробовой доски, певчие. Переходя через порог их квартиры, вы как будто переходите из коленопреклоненной потной, смрадной толпы на клирос и там имеете дело только с нотами. Я не могу сказать даже–с псалмами, а именно с нотами. Оговариваюсь про Гиппиус: ее мистические стихотворения, похожие на стихи хлыстов-сектантов, – высокосовершенная поэзия. Но сам Мережковский в существе своем занят не самой поэзией, [не] что петь, а как и по каким нотам. Это регент в том высоком смысле, как я сказал, наш учитель по искусству, но сомневаюсь, очень сомневаюсь в чисто поэтических истоках его стихотворного и эпического мастерства.

    «Почему я, быть может, в сто раз гениальней Мережковского, всю жизнь пресмыкаюсь в этой толпе, за гроши размениваю свою гениальную творческую душу, а ведь он никогда, никогда не знает материальной нужды и, предвечно устроенный, чистый, стоит на клиросе?» Такого вопроса не поднимается никогда, потому что он, бесспорно, правильно при рождении своем освобожден от всеобщей нашей хлебо-воинской повинности.

    Розанов в своей книге «Люди лунного света» дает нам прямо анатомию психики таких людей: есть люди, выделенные природой из общего языческого мира, где едят, размножаются и дерутся из-за еды, – это «люди лунного света», христиане, псалмопевцы. Не будь у Мережковского никаких средств к жизни, ну, он занял бы положение опять такое, что этот языческий, материальный, грубый способ борьбы за существование бил бы его только по телу, но не по душе: душа этих людей имеет прямое отношение к слову.

    Мережковский – бедный рыцарь, живущий в условиях генерала от литературы, рыцарь, попадающий в смешное положение дон-кихотское, когда он хочет сделаться генералом от революции.

    Обратимся теперь к самой песне этого трубадура XX века: она в начале века известна, это песня одна и та же, про Христа и Антихриста. Давайте переведем ее – эти ноты – со славянского на обыкновенный язык нашего бедного прихода.

    В церковной ограде мы видим Божье стадо, пасомое пастырем – Христом; тут, в конце концов, личность одна – Христос-пастырь, каждый из индивидуумов этого стада имеет ту же самую личность в себе – Христа, а его индивидуальность есть оболочка материальная, которая, в конце концов, должна разбиться и обнаружить зерно заключенного в ней Богочеловека.

    – язычески материальное обособленное существование. Это ничего не значит, что огромная масса «пролетариев всех стран» соединяются: они соединяются не в единую духовную личность, как в ограде церковной, а в союз индивидуумов, защищающих свое материальное земное бытие, человеческое существование на земле человекобогов. Дело коммуны в ограде церковной заключается в подражании одной высокой личности Христа. Дело коммуны за оградой церковной состоит в создании равных материальных условий для всех: думай, как хочешь, молись, как хочешь, но живи, как все. Одна коммуна заботится о совершенствовании существ, заключенных в земной оболочке, другая – о самом доме, в котором живет это существо. Одна – о духе, другая – о материи. Масса материально соединенных людей – одно, и масса, воплощенная в один индивидуум (Наполеон) – другое, все это вырывает из-под земли зловещий пламень вулканов революции.

    Мережковский хочет объединить правду человекобога, живущего за оградой церковной, и правду Богочеловека в ограде Церкви. Для этого нужно освятить материю (святая плоть): «я (личность) и Отец (материя, плоть) – одно».

    Хлеб Мережковского – его романы, его исторические анекдоты.

    Вся эта христианская философия – игольное ушко, через которое нужно провести верблюда в Царство Небесное, богатого верблюда, у которого в одном горбу дух, в другом плоть, и который страдает от этой разделенности и от своего уродства в этой разделенности. Но ведь не все же родятся богатыми двугорбыми или одногорбыми верблюдами, есть множество существ, которым ворота Царства открыты настежь, но они падают от голода, не доходя Двух шагов: их нужно только накормить. И какая будет польза, если я приду к такому, падающему от голода и буду рассказывать об игольном ушке для горбатого верблюда, – ведь это будет в лучшем случае сражение Дон-Кихота с ветряными мельницами («Падаль»).

    И вот еще вопрос: нужен ли Иван-царевич, как и Алеша Карамазов с тончайшей христианской психикой, обнимающей землю: ведь такой уже прошел в ворота и там, уже по ту сторону врат, обнимает райскую землю, а тут перед воротами великой массой в грязи под осенним дождем столпился народ и никак не может попасть, – не потому, что недостоин, а [потому] что невозможно всем зараз пройти в ворота, и каждый хочет захватить себе место раньше другого: тут драка, безобразие.

    полисмен, чтобы вся эта безгрешная масса перевалила в Царство?

    Узнают ли только они, перевалив за ограду Царства, желанную землю, не будут ли вести себя по-свински и не загадят ли Божественный сад? Ведь как ломятся туда с единым вопросом о хлебе насущном, и, наевшись, вспомнят ли свою первоначальную душу?

    – Почему же не узнают: как еще узнают, да ведь она... нет, весь тут вопрос хлебный в порядке: не по существу, а в порядке. Значит, вопрос о хлебе сводится к вопросу о порядке. И тут опять вопрос: добровольно ли они подчиняются или силе. Если добровольно, то это бесполезно, потому что каждый должен проделать путь греха, а если силе, то на что же это похоже (на старинку?).

    Итак, вопрос о хлебе сводится к вопросу о порядке и законе, и мы приходим к необходимости государства как организации порядка входа в Царство небесно-земное, которое, может быть, есть на земле, возле самого нашего носа.

    Не бойтесь мудрецов, ибо всякий мудрец имеет достаточно простоты, и ваше дело только разглядеть, в чем его простота.

    Когда лишился всего, как хорошо, как свободно!

    Разбить индивидуальность и выпустить пленную личность. Мережковский – Светлый иностранец – общественность (революция), созданная на религии.

    Сапог рабочего и футуриста, они говорят: «ощупай материю», зовут в чан, в материю, в безликое.

    Рабочий хочет только того, чтобы все были одинаково в свинье. Зов бездны: тянет в пропасть, в безликое, в материю (мужика в свинью).

    «человека» – Христа (у христианина), Пролетария (у социалистов).

    Раньше было целостное чувство народа – пусть славянофильство неправильно, но оно система, пусть народничество – выдумка интеллигенции, но оно дает программу дела злобы дня даже для фельдшерицы в земском углу Тмутаракани. И вдруг ничего: литература живет для себя...

    Не до песен – нужно дело. Поэт бросается в чан, в бессловесное, где мы его потом видим уже не поэтом, а, по выражению Мережковского, живым мертвецом. Искушающий броситься в чан не сдерживает своего обещания, поэт воскресает не как поэт, а как сектант, лжепророк, самозванец.

    [В чану] поэт, приняв на себя страдание, погибает как художник, и остается только человек, и красота через него не становится нашей, доброй, ручной. Не знаю, как это назвать – чан, пропасть, или пасть, поглощающая художника... На одной стороне пасть религии страдания, на другой эстетизм бесплодный, беспочвенный (группа «Аполлон»). Третий выход: приспособление художника к новой социальной демократической религии (напр., Горький: назвался груздем – полезай в кузов: не полезли, а живут хорошо, и дворец искусств – министерство изящных искусств).

    См. 1918-1919. С. 336.

    есть поэт Алексей Ремизов, который в защиту своей русской народной личности вызывает все тени нашей истории с фольклором, этнографией. Пришвин – живое восприятие русских медвежьих углов, Сергей Городецкий – славянское язычество, Клюев – хлыстовская поэзия. Все эти писатели говорят: – Мы сами народ в своей личности (как Пушкин). – И им отвечают другие: – Подите в настоящий народ, и вы себе шею сломите.

    Петербург был умственным центром всей России, сюда были проведены все кабели огромной империи, и здесь... кабель разорвался, сверкая всеми искрами. Религиозно-философское общество собрало сюда весь цвет, здесь мрачная жизнь русская открывается, и мы входим в теплицу с цветами среди зимы десятилетия мрачной реакции от 1905 г.

    Рел. -фил. общество – мастерская, где выделывались крылья поэтов. Крылья поэзии последнего времени все более или менее искусственны: Ремизов делает себя из археологии, Клюев – из хлыстовства, Бальмонт – из всего возможного. А. Белый – из оккультизма. Брюсов – из Пушкина. Выход: коммуна – крест народа, и дальше не нужно мастерской для крыльев: радость жизни и радость песни: сфинкс исчез.

    Рел. -фил. общ. в Петербурге не имело ничего общего с московским Соловьевским.

    Мужики кричали: «Земли, земли!» Интеллигент кричал: «Бога, Бога!»

    – охота, не труд. Собственник – охотник. Идея рабочего – быть всем собственниками.

    Земные врата в Царство Божие, через которые можно пройти только поодиночке. Есть ли ворота общие, чтобы всем сразу, – откройте же ворота!

    Индивидуальность – билет на право разового входа через мнимые ворота в Царство Небесное без передачи другому.

    Дырочка в Царство все-таки одна, и секрет Спасителя общества – разместить всех в порядке в очередь.

    «Я согласен, что всем есть место в Ц. Небесном, если хотите, в Земном, только вход туда по порядку, по очереди, нельзя туда войти всем сразу. Потом создается общественный строй, т. е. хвост в Ц. Небесное, охраняемый попами и жандармами: – Не лезь, дурак! – кричит жандарм. – Терпенье, терпенье, – уговаривает батюшка, – не торопитесь, все там будем.»

    Литература раньше пережила революцию: декадентство, футуризм и есть революция. Футурист огромным булыжником кидает в Толстого и кричит: чебулдыр!

    Вопрос: какие знамения времени были в художественной литературе в последнее десятилетие перед падением Российской Империи? Я готовлю вам не ответ, это не по моим силам, а приношу вам раздумье свидетеля и участника.

    Мне представляется чан кипящий, клокочущий, то рука покажется, то портянки, то нога, то голова. На краю чана стоит поэт и спрашивает показавшуюся в чане голову: – Что мне делать? – Голова отвечает: – Бросься в чан, и будешь народом. – Поэт говорит: – Я погибну. – Голова: – Ты умрешь как поэт и воскреснешь вождем народа. – Поэт не бросается в чан и продолжает петь, как соловей на березе подрезанной и готовой упасть.

    Может быть, со времен Пушкина вся наша последующая литература за немногими исключениями была песней на краю кипящего чана, песней соловья на подрезанной березе. Вспомните, как Лев Толстой отказывается от своей художественной песни, называя ее болтовней, и бросается в этот кипящий чан...

    – это лицо народа. Так вот с каких времен начинается «саботаж» интеллигенции. Литератор должен умереть был и потом воскреснуть вместе с тем классом, который составлял тот чан общества.

    Мережковский: «Вы падаль!» (т. е. умрете) – и было в этом что-то удивительно благородное, в этом серьезном крике, философски принципиальное, будто в ответ на «мать!» кричит философское «падаль!»

    Философов засмеялся, а Мережковский ему (бледный): – Ты смеешься, а это страшно.

    Примечание

    1 с маленькой буквы. – Примечание М. М. Пришвина.