• Приглашаем посетить наш сайт
    Мода (modnaya.ru)
  • Белозерцев Е. П., Борисова Н. В.: М. Пришвин – просветитель

    Е. П. Белозерцев, Н. В. Борисова

    М. ПРИШВИН – ПРОСВЕТИТЕЛЬ

    М. М. Пришвин – самобытнейший русский писатель – прожил долгую и сложную жизнь, полную мучительных раздумий о смысле творчества, о назначении человека.

    Это была не просто жизнь, а "Житие", как проницательно однажды заметил М. Горький, "житие" как процесс "само-созидания", "само-сотворения". Внимание к "Я", к тому, как это "Я" трудно, но неуклонно в творчестве переходит в "Мы сотворенное", жизнь в едином ритме с природой сформировали главное направление его деятельности – просветительство. Пришвин был не просто талантливым писателем. С удивительной настойчивостью и завидным постоянством он стремился поделиться своим опытом, духовным богатством с Другим: с другом, читателем, единомышленником, знакомым. Впервые на это особое, пришвинское "просветительство" обратил внимание известный русский физиолог, академик А. А. Ухтомский, открывший один из основных принципов деятельности нервной системы, который он назвал "доминанты на лицо другого". Ухтомский, прочитав произведения Пришвина, был поражен, насколько мысли писателя о задачах творчества, о творческом методе совпадали с его "самыми затаенными мыслями" (1, с. 154). Ухтомский, в частности, утверждал: "Каковы доминанты человека, таков и его интегральный образ мира, а каков интегральный образ мира, таково поведение, таковы счастие и несчастие, таково и лицо его для других людей. В самое последнее время я познакомился с неожиданным из "писателей", именно профессиональных писателей, то есть таких, которые хотят заглушить тоску по живому собеседнику процессом писания для дальнего. Это М. Пришвин" (1, с. 154).

    Внимание к проблеме "Другого" было характерно и для русской философии ХХ столетия. Разработанная Ухтомским теория доминанты (понятие, заимствованное из книги Р. Авенариуса "Критика чистого опыта") переросла рамки физиологии и стала специальным направлением в русской философской антропологии.

    Сущностью исходной доминанты, рождающей "настоящее счастье человечества", оказывается именно "доминанта на лицо другого", "интимно-близкого собеседника".

    Ухтомский утверждал, что "Другой" – необходимое условие самореализации. Ученый подчеркивал, что в "Другом" нет никаких деструктивных моментов, ибо это может разрушить гармонию, т. е. процесс, в котором "Я" и "Ты" создают "Мы". Этой концепции в определенной мере близка позиция М. Бахтина, в центре которой – философия диалогизма. Именно в диалоге Бахтин находил ключ к раскрытию сущности человека, его индивидуальности. Человек, в представлении Бахтина, никогда "не совпадающий с самим собой", раскрывается только в акте свободного самосознания и слова. Этот процесс возможен только тогда, когда жизнь личности доступна диалогическому проникновению в нее, когда важным оказывается не само "Я", а наличие "Другого", равноправного сознания.

    "диалог Я" и "Ты", "Я" и "Мы", благодаря которому возможно истинное Всеединство, такое единство всего со всем, в котором нет противоречий крайнего индивидуализма. Все, что окружает Пришвина, имеет характер не безличного "Оно", а живого непосредственного "Ты" в безграничном Всеединстве.

    Отношение "Я" – "Ты" в качестве важнейших предикатов Всеединства становятся базовой предпосылкой художественного сознания Пришвина. Творчество для него – это "замаскированная встреча" "Я" и "Ты", "Я" и "Другого", кого-то, кто поймет и оценит.

    Взаимоотношения с "Другим" для Пришвина были принципиально важны не только в творчестве: во всем, чем он жил, в каждом открытии, в каждой находке он стремился поделиться всем, что обрел, с Другим, и не удивительно, что Ухтомский почувствовал в нем "открывателя нового метода": "По форме писательства он, несомненно, классик из плеяды Тургенева и Аксакова, но для меня важнее: он в писательстве открыватель нового... метода, заключающегося одновременно ") (1, с. 155). Хочется добавить: и не только "в писательстве", но и в повседневности. Он нес к человеку, другу, собеседнику, предполагаемому или реальному, свое душевное и духовное богатство. В воспоминаниях его бывшего ученика Н. И. Дедкова, будущего видного партийного работника, репрессированного в 1938 году, содержится свидетельство самого писателя о драгоценном "кладе" его души: "В эту осень я часто бывал в Загорске. Каждый раз мы уезжали или уходили в леса и поля на охоту. Особенно хорош был один осенний солнечный день. Поля убраны, по обочинам оврага ярко рдеет спелая рябина. Мы идем усталые по проселочной дороге. Навстречу нам едет подвода, высоко загруженная домашним скарбом. Рядом шагает хозяин, Михаил Михайлович проводил глазами подводу и не то мне, не то себе, вслух заметил: "Если бы кто знал, как я богат! Я ношу в себе столько всякого добра, что мог бы и не такой воз загрузить" (1, с. 181).

    Это богатство "свое, личное" должно было выплеснуться, "как бы раствориться в чужом". Желание отдать себя, свой опыт, свои переживания для "строительства" другой жизни, другой души у Пришвина поразительны. Он умел понимать и воспринимать чужую жизнь так, "чтобы она проходила так близко около тебя, как будто бы была своя собственная" (1, с. 155). Вот поэтому ему мало было только писательства, он хотел бóльшего: открыть законы созидания собственного "Я" – творческого, жить по этим законам и посвящать в эту тайну других; и чем бы он ни занимался, о чем бы и как ни писал, во всем оставался просветителем в самом широком смысле этого слова! Жизнь ставила перед ним сложнейшие проблемы. Развязывая хитрые узлы сплетений судьбы, Пришвин всегда оглядывался вокруг, пытаясь обнаружить того, с кем можно поделиться опытом и мелькнувшей внезапной догадкой или "одумкой", как любил он повторять. Он был учителем, библиотекарем, краеведом, организовывал музеи, читал лекции, обучал крестьян законам агрономии, и в любом роде деятельности ему всегда хотелось большего: не только самому дойти до сути, но и других привести к этому.

    "с волчьим билетом", он считает себя не учителем, а... делателем общения и связи" (1, с. 74). И первый свой урок посвящает России, в которой все поругано, разрушено, однако учитель призывает своих учеников к узнаванию в Родине своего "отечества". Сохранился конспект его первого занятия, в котором он дает весьма интересное толкование ключевых понятий "Родина" и "отечество": "Завтра иду в гимназию давать урок по географии, программа 1-й лекции.

    До XVII века боролись между собой два представления о Земле: что она есть блин и что шар; 1-е мнение было основано, в общем, на чувстве, второе – на знании (на разуме). Коперник в XVII веке окончательно доказал, что Земля есть шар с двойным вращением, и с этого времени география в полном смысле слова стала наукой. Наша Россия, как родина наша, очень маленькая, такая, какой мы видим ее с нашей родной колокольни, чувство родины дает нам представление, подобное тому чувству, которое в древности создало образ плоской земли. Когда к чувству присоединилось знание – Земля стала шаром. Так, наша родина Россия, если мы узнаем ее географию, станет для нас отечеством: без знания своей родины она никогда не может быть для нас отечеством. Вопрос: что означает слово "родина" и слово "отечество" – какая между ними разница? Ответ: родина – место, где мы родились, отечество – родина, мною созданная. Путешествие как средство узнать свою родину и создать себе отечество" (1, с. 74). На уроках географии или русской словесности писатель не может удовлетвориться чем-то логически-рациональным, но любую проблему берет широко, всеохватно. В "год 1919", в год "русской смуты" в селе Алексино Смоленской губернии, куда семья Пришвиных приехала после "выдворения" из родового поместья Хрущово, в замерзающей школе писатель объясняет своим ученикам великую миссию России, русской культуры. "Голосом негромким, приглушенным, интимным, голосом раздумья, манящих вопросов" (1, с. 75), он повествует "о великой силе и значимости записанного слова, о дошедших до нас памятниках письменности и изобразительного искусства, по которым ученые воссоздают историю жизни человеческого общества.., об устном творчестве, о летописях нашего русского народа, о сказках, былинах, в которых простые люди оставили след своего бытия, создали культуру России. Урок русского языка закончился тишиной, ушел учитель, завязав во мне на всю жизнь узелок любви к себе" (1, с. 75).

    Но Пришвину мало только уроков: с наиболее одаренными, тонко чувствующими слово занимался дома, "говорил о литературе, о революции, о большевиках, о судьбах России... боялся гибели культуры и ее ценностей..., но неизменно и всегда верил и любил свой русский народ" (1, с. 76-77). Он не просто учил, но и принимал самое заинтересованное участие в судьбе своих учеников. Так, Николая Дедкова, своего любимого ученика, отправляет в Москву, дает рекомендательные письма к М. Горькому, Н. Семашко, М. Гершензону, в которых просит о помощи и всяческом содействии: "Вот ученик мой из недр современной деревни, Коля Дедков, едет в Москву учиться, помогите ему, чем можете. Что ему нужно, он сам вам расскажет" (1, с. 80). Дедков был арестован в 1938 году, но Пришвин продолжает поддерживать с ним связь и в ссылке, пишет письма, что, естественно, было совсем небезопасно для того времени.

    В дневниках и в автобиографическом рассказе "Школьная робинзонада" писатель рассказывает о том, как много и трудно готовился он к своим урокам, перед которыми столько занимался, что как будто сам готовился к экзамену: "Я не готовился даже, я просто сам сочинял свою историю словесности, потому что не по чем было готовиться, у нас не было библиотеки, не было даже учебников; самых старых – учебников Смирнова было только несколько экземпляров. Не было вначале даже просто Пушкина, ничего не было: пустой класс с дымящейся печкой и дети земли, сидящие по краям ободранного бильярда.

    Мы часто перекидывались из древней словесности в новейшую, так мне очень хорошо удалось оживить утраченный образ Перуна по рассказу Бунина "Илья-пророк"; найденная, помню, где-то на подоконнике по пути на урок книга Сологуба открылась на стихотворении "Стрибог", выкопал я в Дорогобуже Ремизова, Городецкого и тоже нашел в них много языческих и христианских образов. "Домострой" мне очень счастливо удалось осветить чеховским рассказом "Бабы" (1, с. 83).

    "Школьная робинзонада" нашла отражение не только в дневниковых книгах, но и в повести "Мирская чаша", автобиографический герой которой Алпатов, не имея средств к существованию, "за сало" принимается учить "хранцузскому" крестьянскую девушку, но весьма своеобразно, "тут же выведывая от нее сказки и песни, и причеть священного этого края, присоединяя листок за листком в "скифскую комнату" (2, т. 2, с. 498 ). Переходя с "хранцузского" на русский, предлагает ей вернуться на свою родину, чтобы "записывать имена деревень, животных, ручьев, камней, трав и под каждым именем писать миф, быль и сказ, песенку и над всеми земными именами поставим святое имя Богородицы: это она прядет пряжу на всех зайцев, лисиц и куниц......

    - Ну, что, Ариша, разве это не лучше "хранцузского"? (2, т. 2, с. 503)

    Сила учителя, считал Пришвин, в его "заповедном слове", которое может научить "любви различающей", силе душевной и правде высокой, и потому риторически звучит вопрос Алпатова: "Есть ли на свете дело лучше учителя в школе?" Только учителю всегда, по мысли Алпатова, надо следить "за своими словами: сила слова убыла, значит, где-то потухла звезда, скорей туда, ищи – где? – вон там – и туда, в эти глаза лукавые, говори, смеши, удивляй, пока там снова не вспыхнет звезда" (2, т. 2, с. 504).

    До того высокое это дело – дело учителя, что "на всю жизнь в черной беде это дело будет гореть ему святой путеводной звездой" (2, т. 2, с. 504).

    Пришвину пришлось работать и агрономом под руководством проф. Д. Н. Прянишникова, будущего крупного ученого, академика Петровской сельскохозяйственной академии в Москве. Агрономическая служба не привлекала, но тем не менее и здесь писатель остается верен себе: очень скоро он публикует хорошо известную специалистам книгу "Картофель", которая, по его собственному признанию, "долго считалась ценной книгой и лет на двадцать пережила... занятия агрономией" (2, т. 3, с. 13). Но Пришвин ошибся. До сих пор специалисты-картофелеводы считают этот труд наиболее полным руководством к культуре этого растения. Работая агрономом в Клину, Пришвин проводил активную просветительскую работу, читал лекции для крестьян, причем так увлеченно, что слушателей становилось все больше и больше. Он умел "заряжать" людей какой-то особой интеллектуальной энергией: "Михаил Михайлович, поражал нас тогда заражавшей всех какой-то своей особенной живостью и искренностью и еще неожиданными поворотами мысли, как бы проливавшими новый свет на обыкновенные явления! Это всегда возвышало нас, увлекало к новым веяниям и одухотворяло нас" (1, с. 30).

    Молодой агроном стал так популярен, а его советы ценились так высоко, что, например, все село Березино Клинского уезда вскоре перешло с традиционной трехполки к четырехполью, причем, одно поле отводили под клевер (1, с. 30).

    Даже в своем творчестве он не мог остаться только писателем. Творчество рассматривалось Пришвиным как нечто большее, чем создание художественных произведений. Это был способ качественного изменения повседневной жизни, способ преображения эмпирического бытования. От повседневности ускользающих мгновений – к кристаллизации времени. Естественно, к этому вели "дороги узкие": ограничение внешней свободы за счет расширения, утверждения внутренней. Отсюда – ежедневная кропотливая работа над дневником: бесценность остановленного мгновения, впечатления, разговоры.

    Это было необходимо для самосозидания взращивания в себе человека духовного. Одновременно это мир распахнутый, открытый для всех. Пришвин утверждал, что жизнь любого человека может стать творческой, потому что "вся круглая жизнь во всех ее видах проявления жаждала творческого своего преображения и просветления" (2, т. 3, с. 42).

    Для него это было одной из возможностей осуществления великого Всеединства жизни: и тогда, когда он объяснял способы "оволения материала", перехода "Я" в "Мы", и тогда, когда он щедро делился писательскими находками: "Люди, животные, растения, реки – все это я просматриваю как бы до дна, где их индивидуальность исчезает и воскресает личностью не в механическом смещении всех, а в ритмической связи с другими" (2, т. 3, с. 35). Пришвин был совершенно уверен в том, что нет людей неталантливых, надо только найти свой, единственно правильный путь. Сам он выбрал "какой-то тележный" и вместе с тем единственно верный способ творческого поведения: "ушел не в быт, а в то бытие, где зарождается поэзия, где нет существенной разницы между человеком и зверем" (2, т. 3, с. 44).

    "учительства", пытался даже завуалировать это. Так, в повести о неудавшемся романе "Журавлиная родина" Пришвин объяснял, что "хотел написать авторские признания, изложить свои домыслы о творчестве с иллюстрациями, чтобы этим ответить на обращенные ко мне запросы: раскрыть тайны творчества.

    Нас очень смущала при этой работе возможность выйти за пределы искусства и претенциозно высунуться учителем молодого поколения. Вот почему я в этой работе свои мысли высказывал не абсолютно, а только относительно их рабочей ценности в своем собственном литературном произведении, вроде как это сделано у Станиславского в его книге "Жизнь в искусстве" (1, с. 232). Непременным условием творческого поведения была для него внутренняя свобода, ибо только свободные люди в полной мере обладают "родственным вниманием" ко всем проявлениям жизни. "Искусство слова" давало ему ощущение безграничной свободы и "иллюзию, что из его личного дела выйдет хорошее для всех и очень скоро. Каждое свое произведение я считал ключом свободы для всех, кто только читает меня" (2, т. 3, с. 36). Пришвин жил и писал, чтобы "все слышимое и видимое" согласовать в ритме всеобщей связи, в ритме Всеединства.

    ПРИМЕЧАНИЯ

    Раздел сайта: