• Приглашаем посетить наш сайт
    Соловьев (solovyev.lit-info.ru)
  • Борисова Н. В.: Михаил Пришвин - диалоги с эпохой.
    Бунин Иван Алексеевич

    БУНИН ИВАН АЛЕКСЕЕВИЧ

    Бунин Иван Алексеевич (1870-1953) – поэт, прозаик, лауреат Нобелевской премии по литературе (1933). Родился в Воронеже в небогатой дворянской семье. В 1881 году поступил в Елецкую мужскую гимназию, но в 1886 году был отчислен из четвёртого класса. Получил домашнее образование под руководством старшего брата Юлия Алексеевича, который был сослан под полицейский надзор и жил у родителей в деревне Озёрки Елецкого уезда Орловской губернии.

    С 1889 года сотрудничал в газете «Орловский вестник» в качестве корректора, затем редактора. Через два года в Орле появляется небольшая книга стихотворений. Увлекается толстовством, но быстро разочаровывается в идеи толстовского опрощения. В Москве и Петербурге входит в литературную среду, много путешествует. Публикует рассказы и стихотворные произведения. В 1903 году получает Пушкинскую премию за стихотворный сборник «Листопад» (1901) и перевод «Песни о Гайавате» (1906) американского поэта Г. Лонгфелло. В 1909 году избран почётным членом Академии наук. Наиболее известные произведения дореволюционного этапа в творчестве Бунина – «Антоновские яблоки» (1900), «Деревня» (1910), «Суходол» (1911), «Лёгкое дыхание» (1916), «Братья» (1914), «Господин из Сан-Франциско» (1915) и др.

    В 1920 году эмигрировал во Францию. В эмиграции талант Бунина обретает новую силу. Он создаёт здесь «Митину любовь» (1924), автобиографический роман «Жизнь Арсеньева» (1927-1933), цикл рассказов о любви «Тёмные аллеи». В 1933 году получил Нобелевскую премию по литературе.

    Иван Бунин и Михаил Пришвин, столь далекие, на первый взгляд, в жизни и творчестве, и столь разные в своих философско-эстетических подходах к искусству, тем не менее имеют немало точек соприкосновения на жизнетворческих перекрестках. Ровесники (Пришвин на три года моложе своего знаменитого земляка), они в детстве и отрочестве жили недалеко друг от друга: Бунин в Озерках (литературный псевдоним – Батурино), Пришвин – в родовом имении Хрущёво. И если бунинский дом в Озерках уже практически восстановлен, то от Хрущёво не осталось ничего, кроме старого дерева «лим», как называют его старожилы; нет ни дома, ни сада, ни цветника, воспетого Пришвиным, нет и пруда, где он в детстве ловил «карасей, золотых и серебряных». В «Жизни Арсеньева», «самой откровенной, лирической, исповедальной» книге, герой – «сконцентрированный автор» (хотя сам Бунин, как известно, отрицал автобиографичность этого произведения), безусловно, весьма близкий писателю, гордится своим происхождением: «Знаю, что род наш “знатный, хотя и захудалый”, и что я всю жизнь чувствовал эту знатность, гордясь и радуясь, что я не из тех, у кого нет ни рода, ни племени» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 6 т. М., 1988. Т. 5. С. 7).

    Пришвин в Хрущёво чувствует себя «ряженым принцем», потому что хоть и родился в дворянской усадьбе, но происходил из старинного, очень хорошо известного в Ельце, купеческого рода. В автобиографическом романе «Кащеева цепь» (в отличие от Бунина, Пришвин сразу признается в том, что роман автобиографичен) автор рассказывает о своих купеческих предках, гуртовщиках, перегонявших скот в Москву теплыми ласковыми днями, и отдыхавших только вечером, когда усевшись «под старой лозинкой, стелили себе коврик, и тогда «сама степь во мраке ночи осмеливалась приближаться к самовару, и обнимать, и нянчить людей и стада» (5, 2).

    В дневнике Пришвин, обращаясь к своему происхождению и сравнивая себя с Буниным, с удовольствием отметит: «Второй день Пасхи. Читаю Бунина: малокровный дворянский сын, а про себя думаю: я потомок радостного лавочника (испорченный пан). (Пришвин М. М. Дневники. 1918-1919. М., 1994. С. 277). Нетрудно вообразить реакцию Бунина, известного своим болезненным самолюбием, если бы он узнал о такой характеристике.

    Нет прямых свидетельств об их отношениях в гимназические годы, хотя в том же пришвинском дневнике мы находим подтверждение факта их знакомства: «Плодовитым был все-таки наш елецкий чернозем: я был в первом классе, а из четвертого тогда выгоняли Бунина, в восьмом кончал С. Н. Булгаков – это писатели, а по-другому занятых людей и не перечесть» (Пришвин М. Дневники 1920-1922. М., 1995. С. 275).

    Впрочем, здесь есть серьезная неточность: Бунин просто не вернулся в гимназию «по своей дворянской вольности» и получил домашнее образование под руководством своего старшего брата Юлия Алексеевича 1.

    Пришвина же исключили из елецкой мужской гимназии с волчьим билетом после докладной учителя географии В. В. Розанова, будущего известного философа и публициста.

    Художественная версия сложных отношений Пришвина и Розанова найдет отражение в автобиографическом романе «Кащеева цепь».

    Они встретятся позже в Петербурге: Розанов и уже достаточно известный в литературных кругах Пришвин, и смущенный Розанов примирительно заметит: «Вам это на пользу пошло». В связи с этим любопытен тот факт, что философский труд В. Розанова «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания» (М., 1886) хранится до сих пор в личной библиотеке Пришвина с наклеенным экслибрисом и надписью: «Завет Розанова мне: поближе к лесам, подальше от редакций» (Воспоминания о Михаиле Пришвине. М., 1991. С. 22).

    Бунин, будущий академик и «последний классик» русской литературы, не вернувшись в гимназию, не получил систематического официального образования, Пришвину же удалось после окончания реального училища в Тюмени закончить агрономическое отделение философского факультета Лейпцигского университета. Уже тогда у него формируется глубокий интерес к философии, во многом определивший специфику художественного творчества.

    Известно, что Бунин очень рано и как-то естественно, без особых осложнений, вошел в литературу; Пришвин долго и мучительно искал свою дорогу, пробуя себя в агрономии, в журналистике. Ему было уже за тридцать, когда он опубликовал свой первый очерк «В краю непуганых птиц», «не имея никаких связей, не зная в Петербурге ни одного литератора, даже корреспондента»: «Я схватил свое счастье, как птицу на лету, одним метким выстрелом. Но мало того, что схватил, мне кажется, я тут же и посолил свое счастье, чтобы оно не испортилось, как это сплошь и рядом бывает у многих удачно начинающих литераторов» (3, 17).

    Оба писателя в юности прошли через великие соблазны своего времени: Бунин – через толстовство, Пришвин – через марксизм. Оба испытали серьезное влияние эстетических и философско-религиозных исканий в культуре Серебряного века.

    Бунин недолго соприкасался с символистами, выбирая некоторое время между «Знанием» и «Скорпионом». В начале века он знакомится с Валерием Брюсовым, печатается в символистском издательстве «Скорпион», где в 1901 году появляется его поэма «Листопад». Любопытно, что Бунин в то время весьма тепло отзывался о «скорпионах» как о своих единомышленниках, но этот так радостно для него начавшийся диалог прерывается, и Бунин не попадает в число авторов следующего выпуска. В дневниках В. Брюсова содержится высказывание о произведениях Бунина этого периода: «Я с ним поговорил крупно, сказал, что все его писания ни на что не нужны, главное, скучны» (Брюсов В. Я. Дневники: 1891-1910. М., 1927. С. 106).

    В своей известной рецензии на «Новые стихотворения» Бунина мэтр русского символизма определит его творчество как «вчерашний день литературы» (Брюсов В. Я. Среди стихов. 1894-1924. М., 1990. С. 70-71). Впоследствии Бунин, признавшись, что не захотел играть с символистами «в аргонавтов, в демонов, магов» и нести «высокопарный вздор», обвинит модернистов (символистов прежде всего) в фальши, в творческом бессилии, духовной нищете, в «омертвении» русской литературы: «Мы пережили и декаданс, и символизм, и натурализм, и порнографию, и богоборчество и мифотворчество, и какой-то мистический анархизм, и Диониса, и Аполлона, и «пролеты в вечность», и садизм, и приятие мира, и неприятие мира, и адамизм, и акмеизм... Это ли не Вальпургиева ночь!» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1965-1967. Т. 9. С. 529).

    Вместе с тем многие исследователи Бунина отмечают в его художественной системе определенное влияние философско-эстетической парадигмы русского модернизма: «Сохраняя классическую ясность и строгость художественного мышления, реалистическую зоркость к предметной, чувственной стороне индивидуального и национально-исторического бытия, Бунин в то же время был типологически близок модернизму трагедийным опытом миропереживания, движением к обновлению поэтики образности, принципов психологического изображения, системы литературных жанров. И, сходясь с модернистами в видении актуальных эстетических задач, Бунин нередко осуществлял в творческой практике то, что в модернизме оставалось на уровне эстетических построений» (8, 234).

    Пришвин, будучи «родом» из Серебряного века, творчески воспринял многие его открытия, однако, не все принимая на веру, нашел собственный путь в большую литературу.

    Непростым, а порою мучительным оказался процесс формирования его мировоззрения: он «переболел» многими типичными «болезнями» своего времени. Сильное увлечение марксизмом в молодости постепенно сменяется интересом к философии жизни, к натурфилософии, к метафизическому осмыслению мира, тайна которого, по его представлениям, неподвластна рациональному мышлению. Позднее, в 1919 году уже много переживший художник запишет, полемизируя с Марксом, в своем дневнике: «Гораздо важнее жизнь, чем изменить ее, потому что она сама изменяется с того мгновения, как мы ее увидели» (8, 116).

    Обостренно-эсхатологическое видение мира, позиция трагического оптимизма эпохи, сопряженная со «страхом перед историей», рождали интерес к мифу как вечной формуле искусства.

    Явление неомифологизма в Серебряном веке прежде всего связано с необходимостью объединения исторического и вневременного; неомифологизм, обращенный к вечному, на русской почве дал удивительные художественные образцы в творчестве А. Блока, Вяч. Иванова, А. Белого, А. Ремизова, К. Бальмонта, С. Городецкого, В. Хлебникова...

    Пришвина, с его тяготением к метафизическим ценностям, к тайне мира, о «которой нужно молчать», с его обостренно-чутким стремлением к зову вечности, влекли к себе философия мифа, язык мифа, его диалектика.

    Силовое поле интеллектуальных поисков Серебряного века активно втягивало в себя пространство мифологической символики. Пришвину были хорошо известны художественные опыты символистов по пересотворению эмпирических феноменов, по оживлению «вневременной схемы» мифа.

    «От всех писателей этого символизма остались только Блок и Бунин <...> какие-то раздетые мудрецы – голые люди, как и все люди в бане, а одежд их больше никто не носит. Задала же баню мудрецам русская революция, а между тем немудрые тоже умерли, но с нами остались живущие Есенин, Клюев <...>, и Горький, и Бунин, и я сам, и друг мой Ремизов? Кажется нет, он тоже в мудрецах остается» (8, 591).

    Есть свидетельства о том, что Бунин и Пришвин встречались, в частности, в салоне Сологуба; подтверждение этому мы находим в дневниковой записи Пришвина (Пришвин М. М. Дневники. 1914-1917. М., 1991. С. 121).

    Вне всякого сомнения, они читали друг друга: Пришвин вспоминает об этом в связи со своим автобиографическим романом «Кащеева цепь»: «Как Бунин любил крик перепела! Он восхищался всегда моим рассказом о перепелах».

    Впрочем, этим «рассказом» восхищался не только Бунин, но и Горький, Шаляпин, Ремизов; в главе «Гусёк» маленький Курымушка с бедным мужичком по прозвищу Гусёк в росистом поле под вечереющим прохладным небом ловят «белого купеческого перепела», и это трогательное описание, обладающее огромной художественной силой, едва ли не лучшее в «Кащеевой цепи».

    Позднее Пришвин признается: «Вчитывался в Бунина и вдруг понял его, как самого близкого мне из русских писателей. Для сравнения меня с Буниным надо взять его “Сон Обломова-внука” и мое “Гусёк”». «Сон тоньше, нежнее, но “Гусёк” звучнее и сильнее. Бунин культурнее, но Пришвин самостоятельней и сильнее. Оба из русских, но Бунин из дворян, а Пришвин из купцов» (Воспоминания о Михаиле Пришвине. М., 1991. С. 64).

    «доверенными лицами». Оба воспринимают природный мир как величайшую тайну. Бунин, по собственному признанию, плакал в детстве, не в силах спокойно переносить красоту телесности, и власть природы безгранично владела его душой, когда он «приобщался самой земле, всего того чувственного, вещественного, из чего создан мир... О, как я уже чувствовал это божественное великолепие мира и Бога, над ним царящего и его создавшего с такой полнотой и силой вещественности» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1965. Т. 5. С. 17). Это чувственное телесное Всебытие, величие мира, соединившего жизнь и смерть, могущество и беспомощность человеческого «Я» перед этим миром – основа многоцветного бунинского художественного пространства.

    И для Пришвина – природа есть средоточие тайны. Природа в его художественном мире глубоко личная, индивидуализированная в каждом своем проявлении, она не существует как внешний мир, противоположный человека, не мыслится как нечто, находящееся вне человек, ибо и сам человек у писателя – часть природы.

    Его герои «мифологичны» в том смысле, что они как бы «растворены» или, по крайней мере, желают быть таковыми в природе, желают полного слияния с природой, чтобы постигнуть чудо жизни. Довольно часто его герои, особенно герой-повествователь, растворяются в природной стихии, чтобы понять себя: «Чтобы понимать природу, надо быть очень близким к человеку, и тогда природа будет зеркалом, потому что человек содержит в себе всю природу. Вся природа содержится в душе человека. Но в природе не весь человек. Какая-то ведущая часть человека, владеющая словом, вышла за пределы природы, и теперь больше и дальше её. Только оглянувшись назад, в своё прошлое, человек в зеркале своём видит свою собственную природу» (Воспоминания о Михаиле Пришвине. М., 1991. С. 431).

    Бунин пишет о Всебытии, Пришвин – о Всеединстве, которое не дано в готовом виде, а лишь онтологически задано. Интуитивно постигаемая душа телесности связана с человеком, который у Пришвина не просто часть природы, а такая часть, в которой объективируется все, что возникло из низших природных проявлений, объективируется и духовно просветляется.

    Всеединство предполагает и единство сознания, которое предстает в философской прозе писателя как космическая сила, свойственная всему живому – растению, животному, человеку.

    «Меня восхитили первые строки рассказа Пришвина: “на краю поля стоит, уши развесил неисходимый казенный лес”, и “буланка”, действующая в этом рассказе, и “метель, ослепившая все глазастое поле и залепившая слух ушастому лесу” и многое, многое прочее. Вы совершенно правы были, когда писали, что Пришвин не уступает в мудрости Рабиндранату Тагору, а в изобразительности насчет птиц, зверей, насекомых, полей, лесов и рек Брэму» (Бунин И. А. Новые материалы. М., 2004. С. 70).

    Революция разъединила их, развела пути-дороги. Оба встретили ее враждебно, но в оценке ее причин, в стремлении осознать беду и вину русского народа разошлись. И в «Окаянных днях» Бунина и в повести «Мирская чаша» Пришвина (написана на материале дневников 1918-1919 годов) с поразительной глубиной отражено мучительное безвременье русского лихолетья.

    – неистово отвергая, проклиная, задыхаясь от мстительного чувства, презирая; Пришвин – ужасаясь реалиям разгромленного русского дома, мучаясь, но одновременно пытаясь осознать случившееся, выстоять, уловить в торжествующем хаосе настоящего черты будущего.

    Художественная летопись обрушившегося лихолетья – это своего рода зеркало русского самосознания, постижение духовного облика России, особенностей национального характера в один из тяжелейших периодов исторического слома. У Бунина все – в яростной силе отрицания, в котором он доходит до крайнего предела, до последней черты, сжигая за собой все мосты, связывающие с Россией. Пришвин и в вымороченном пространстве русской тьмы, нового варварства весь в ожидании «числа», срока преодоления хаоса: тьма духовная должна смениться «желанным Словом» и Светом.

    И в том, и в другом произведении запечатлен образ разбушевавшегося «злого» времени, в котором торжествует смерть, времени погибели, играющего людскими судьбами. У Бунина – это время русского позора, национального унижения, когда «святейшее из званий», звание «человек опозорено, как никогда … опозорен и русский человек» (Бунин И. А. Окаянные дни. М.: Советский писатель, 1990. С. 78).

    «мудрость состоит в знании времени»: «нужно знать время: есть время, когда зло является единственной творческой силой, все разрушая, все поглощая, оно творит невидимый Град, из которого рано или поздно грянет:

    – Да воскреснет Бог!» (2, 248).

    Пытаясь понять происходящее, Бунин обращается к истории русской и французской революции. Однако аналогия с ужасами и кровавым террором французской революции не находит развития. Констатируя, что все революции поднимают кровавые бури, «бешеную жажду игры, лицедейства, позы, балагана», феномен русской революции Бунин связывает с какими-то «темными корнями» русского духа.

    «жуткая антиномичность» – лишь «род нервной болезни», а вовсе не знаменитые «запросы», будто бы происходящие из наших «глубин» (Бунин И. А. Окаянные дни. М., 1990. С. 46). Весьма знаменательно, что слова «запросы» и «глубин» писатель берет в иронические кавычки. Причины революции он видит в русском бунтарстве, в той национальной стихии русского характера, которому нет дела до законности и порядка: в структуре русского менталитета – генетическая предрасположенность к ассоциальности, бунту, ниспровержению моральных и материальных основ мира. Главное, «заключается в “воровском шатании”, столь излюбленным Русью с незапамятных времен, в охоте к разбойничьей вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч отбившихся, отвыкших от дому, от работы и всячески развращенных людей» (Бунин И. А. Окаянные дни. М., 1990. С. 20).

    Увы, Бунин не одинок в столь поверхностном и одномерном суждении о причинах и истоках русской революции. Это было типично для интеллигентской мысли, демонстрирующей поразительную инертность и порою просто бессилие, стремящейся к тому, чтобы «упростить и уменьшить тайну русской революции: представители такого понимания свершившейся катастрофы «хотят доказать, что у ней (русской революции. – Н. Б.) нет никакого корнесловия, никаких исторических оснований. Они хотят ее свести на личное злоумышление, ее неудачу объяснить темнотой русского невежественного народа, – словом, пытаются уложить все происходящее в категории уголовного права. И потому их волнует и озлобляет всякое напоминание о более глубоких истоках и началах, – такие напоминания они считают нужным во что бы то ни стало остановить и прекратить. Такой образ поведения внушен слабостью и малодушием. Ибо, конечно, с духовной болезнью бороться труднее, чем с “простым” озорством, “хулиганством”» (Флоровский Г. В. Окаменелое бесчувствие (по поводу полемики против евразийства). М.: Путь, 1926. № 2. С. 101).

    Бунин недвусмысленно называет основного виновника свершившегося – русский народ, и нет ему, считает автор «Окаянных дней», никакого оправдания, никакой пощады. В отрицании революции он доходит до национального нигилизма, отказывая русскому народу в историческом предназначении.

    Трагизм истории для него – это лишь следствие русской дикости, вольницы, анархии, невежества, уголовщины. Однако это не только односторонний и поверхностный подход, упрощающий, выхолащивающий национальную самобытность, но и несовместимый «с подлинно христианским, религиозно традиционным и в то же время культуротворческим мировоззрением.

    «для живого христианского восприятия история – процесс катастрофический, трагический, необходимо требующий от мыслящего человека как метаисторического (традиционного) духовного кругозора, так и исторического подвига на поприще творческого одоления очередного культурного срыва» ((Флоровский Г. В. окаменелое бесчувствие (по поводу полемики против евразийства). М.: Путь, 1926. № 2. С. 103).

    В повести М. Пришвина «Мирская чаша» воссоздана русская действительность девятнадцатого года XX столетия, противоречивая, мятущаяся русская жизнь, в которой поруганы «ризы земные», всё втоптано в грязь: людские судьбы, культурные ценности, вечные идеалы, в которой брат равнодушно убивает брата, а жизнь коровы гораздо дороже жизни человека.

    Путь этой повести к читателю был долгим и трудным: написанная за неполные два месяца (начата 15 апреля и закончена 9 июня 1922 года), появилась в печати без купюр только в 1990 году.

    Поступив в своё время на суд Троцкого и получив «смертный приговор», она ждала своего часа более 60 лет. Совсем небольшая по объему, повесть отличается необыкновенной семантической «плотностью», ибо одновременно обращена и к прошлому России, и к её трагическому настоящему, и к неведомому будущему.

    Для Пришвина и его автобиографического героя природа событий «злого» исторического времени метафизическая: то, что происходит в России «здесь и теперь», – это не просто исторический разлом, когда прервалась связь времен и настоящее отбрасывает с дороги прошлое с его культурой, традициями, устоявшимся бытом, религиозными представлениями. Для Пришвина – это знаки вечной схватки Света и тьмы, гармонии и хаоса, добра и зла. Цена этой схватки – людские души.

    – бытийственной, где все виновники и жертвы одновременно. Жертвы, но кого? Чьи жертвы? Вековечный вопрос русской истории «кто виноват?» остаётся риторическим. Враг, терзающий Россию, многолик. Это, в представлении Пришвина, сила метафизическая, безличная, бесформенная и страшная в своей фатальной неотвратимости: «С какой бы радостью он (Алпатов. – Н. Б.) и сам сию же минуту отдал бы свою жизнь в схватке с врагом, но враг был везде, а лица не показывал– если бы с ним встретиться в бане, попариться вместе, то он оказался бы добрейшим человеком; ругательному солдату сказать «ваше благородие» и дать восьмушку табаку – побежит вслед, как собака; дерзким мальчишкам дать парочку идей для грандиозного плана ликвидации мужицкой России, чтобы они увидели в этом ключ к царству небесному на земле, и мальчики будут на побегушках. Все они не знают, что творят» (8, 59).

    Пришвин дает понять о мистической причине происходящего: «Это не люди, это зверь безумный освободился».

    В «Мирской чаше» время свёртывается, пространство трансформируется, и сквозь замороженное русское поле проступают забытые очертания «безликой таинственной Скифии», где дороги затеряны и нет черты между небом и землёй.

    В этом снежном безмолвии стрела исторического времени поворачивается вспять, и библейские волхвы, некогда совершившие свой путь в Вифлеем, идут теперь по снегам замерзающей России. Происходит не только возврат библейского времени: судьба мира решается теперь в бескрайнем белом скифском поле России; и потому по русской равнине волхвы «идут по снегам за новым заветом в тишине ночной за звездой».

    Время, повёрнутое вспять, и трансформированное пространство – символы «утерянного пути» России. Это не волхвы, это вся Россия заблудилась среди снежных буранов, это она пятится назад в искрившееся прошлое, это для неё «померкла в тучах звезда». Но среди вселенского ужаса мерцает тайная надежда, связанная с ожиданием конца «дурного» времени, с ожиданием Числа: тьма духовная должна смениться «желанным Словом».

    «Монгольский атавизм») в генотипе русского человека, то в пришвинском дискурсе отчетливо прослеживаются евразийские мотивы. Писатель, сберегая «в глубине души свою Азию», обращается «лицом на Восток». В повести «Черный араб», знакомясь с жизнью киргизских кочевников-скотоводов, Пришвин начинает по-новому понимать Россию: «Россия, Россия дорогая, дорогая моя. Тут только на фиолетовых берегах соленого озера понял я, что люблю тебя и что ты прекрасна» (8, 59).

    Более того, степные просторы Киргизии помогли автору приблизиться к тайнам национальной души, к «знакомому и близкому» в загадочной половине русской души: «И вдруг я понимаю все... Не школьные знания о том, что когда-то кочевники окружали славян, что Русь была под игом монголов четыреста лет, что все эти слова заимствованы от них... Нет... Все эти... сведения я теряю в пути. Я смотрю на все вновь. Не то... А так я понимаю... Я узнаю знакомые черты своих товарищей в тех лицах... Я узнаю всю ту загадочную половину русской души, которая не подвластна нашему анализу.

    Да, и тут моя родина (8, 57).

    Бунин, живя в эмиграции, много и плодотворно работал, получив поистине мировую известность.

    Пришвин никогда не покидал России, выбрав для себя трудный, медленный, по его словам, «тележный» путь к читателю, для которого он был то «певцом природы», то автором охотничьих рассказов, то детским писателем. ... фенологом, этнографом, сказочником... И лишь немногие видели в нем писателя-философа, мифолога, оставившего в нашей литературе неповторимый миф о Родине, о себе, о своем жизненном пути, который по силам подлинным великанам духа.

    это сила всевластная, непреодолимая, испытывающая человека, глубину его души, «качество жизненного пути».

    И Бунин, и Пришвин обращаются к «грамматике любви», но совершенно по-разному.

    Оба в молодости испытали сильное любовное потрясение. Бунин пережил горечь потери своей первой возлюбленной, Варвары Пащенко, дочери елецкого врача. Пришвин влюбился в Париже, куда он поехал после окончания университета, в русскую студентку Варвару Измалкову, сделал ей предложение, но получил отказ. Любовь, начавшаяся так светло и романтично, принесла писателю глубокие страдания. Любовь потрясла его.

    Он попытался выскользнуть из любовной западни, забыв муки неразделенного чувства с простой «крестьянкой, Ефросиньей Павловной Смогалевой, которая была «настолько умна и необразованна, что вовсе не касалась его духовного мира».

    Женившись на умной, образованной Вере Николаевне Муромцевой, после стремительного развода с Анной Цакни, Бунин обрел, наконец, не только верную спутницу, но и крепкую опору в жизни.

    своей подруги М. Степун.

    Пришвин же, этот великий однолюбец, в течение десятилетий вновь и вновь обращавшийся в дневнике к своей исчезнувшей Музе, обретет истинную любовь... на шестьдесят седьмом году жизни. Его «синей птицей», «Фацелией» оказалась Валерия Дмитриевна Лебедева, молодая, красивая очень талантливая женщина с весьма драматичной судьбой. Расставание с Ефросиньей Павловной было тяжелым, но... неизбежным.

    На старости лет Пришвин – счастливый человек, признанный писатель и по-прежнему, как в далекой юности, безгранично влюбленный в свою жену-друга.

    Изменчивый бог любви, перекраивая жизнь, победоносно вторгался и в творческое пространство, в котором Бунин – эротичен, Пришвин – сдержан и даже целомудрен. В творчестве Бунина живет и дышит тайна земной любви, ее роковое предназначенье, и он истинный гений в изображении этого «чувственного половодья». У Бунина, несомненно, есть эта сладкая и страшная правда земной любви, ее мимолетно-жгучей красоты, и зачастую «голос инстинкта» заглушает голос духа. Сохраняя художественную правдивость, писатель демонстрирует эту силу «вещественности», телесной необходимости как глубоко бытийственную, как силу соединения со Всебытием.

    – любовь есть сила космическая, восстанавливающая целостность человека. Эрос Пришвина – главный мистический Принцип Всеединства. Эта сила не разлучающая, а соединяющая. Универсальная связь Всеединства с метафизикой любви, жертвенность земной любви как проекции небесной формирует типичный для Пришвина образ «распятого любовника».

    Пришвин восстает против роковой предопределенности, против бескрылой старости. В этом трагедия его Алпатова, но в этом и его высота. В «Жень-шене» пришвинский герой раздвоен, он принадлежит земле, и сквозь него проходят земные желания и страсти, но он принадлежит и небу. Растительный тотем человека – корень жизни – связан с землей, и велика сила земного притяжения, но зеленый стебель и листья тянутся к небу. Любовь – глубинное онтологическое чувство – строит мост между земным и небесным.

    Живя на «разных берегах», Пришвин и Бунин не забывали друг о друге даже тогда, когда, казалось, даже воспоминания не имеют смысла: «Есть люди, – записывает в дневнике Пришвин, – такие, как Ремизов или Бунин, о них не знаешь, живы ли, но их самих так знаешь, как они установились в себе, что не особенно важно узнать, живут они здесь с нами или там, за пределами нашей жизни, за границами ее» (Пришвин М. М. Собр. соч.: В 6 т. М., 1956-1957. Т. 6. С. 645).

    Перечитывая вновь и вновь «Митину любовь», Пришвин узнает в ней что-то «елецкое»: «До неприятности все близкое (елецкое), и так хорошо написано, будто не читаешь, а ликер пьешь (8, 176).

    И уже смертельно больной, случайно узнав о смерти Бунина в Париже, потрясенный, он «запрокинул голову и с невыразимой тоской несколько раз повторил:

    – Бунин умер... Бунин умер... В Париже, в чужой земле, Бунин умер, а-а!» (Воспоминания о Михаиле Пришвине. М., 1991. С. 121).

    Пришвин умер в Москве, пережив Бунина всего на 2 месяца, умер среди такого любимого им январского зимнего царства, записав в последний раз в своем дневнике, что «деньки вчера и сегодня играют чудесно, те самые деньки хорошие, когда вдруг опомнишься и почувствуешь себя здоровым» (8, 670).

    Лит.:

    Бунин И. А. Собр. соч.: В 6 т. М., 1987-1988.

    Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. М., 1982-1986. 

    Воспоминания о Михаиле Пришвине. М., 1991.

    Брюсов В. Я. Дневники: 1891-1910. М., 1927.

    Брюсов В. Я. Среди стихов. 1894-1924. М., 1990.

    Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1965-1967.

    Пришвин М. М. Дневники 1914-1917. М., 1991.

    Пришвин М. М. Собр. соч.: В 6 т. М., 1956-1957.

    Бунин И. Новые материалы. М., 2004. 

    Бунин И. А. Окаянные дни. М., 1990.

    1 Есть свидетельство, что «воспитанник 4 класса елецкой гимназии Иван Алексеевич Бунин страдал катаром желудка, припадками желтухи и малокровием с нервным сердцебиением, ввиду чего “впредь до восстановления здоровья” занятия в гимназии ему положительно вредны» [Кознова Н. Н. Функции образа света в повествовании И. А. Бунина и Ф. М. Достоевского // Взаимодействие творческих индивидуальностей писателей XIX – начала ХХ века: Межвуз. сб. науч. тр. М., 1991. С. 110-120].

    Раздел сайта: