• Приглашаем посетить наш сайт
    Высоцкий (vysotskiy-lit.ru)
  • Борисова Н. В.: Мифопоэтика всеединства в философской прозе М. Пришвина.
    Глава I. Жизненный путь М. Пришвина: поиски себя

    ГЛАВА I

    ЖИЗНЕННЫЙ ПУТЬ М. ПРИШВИНА:

    ПОИСКИ СЕБЯ

    М. Пришвин родился 23 января (по старому стилю) 1873 года в усадьбе Хрущёво, в дворянском имении Елецкого уезда Орловской губернии.

    «Кащеева цепь» писатель, обращаясь к своим истокам, заметил: «Мне выпала доля родиться в усадьбе с двумя белыми каменными столбами вместо ворот, с прудом перед усадьбой и за прудом – уходящими в бесконечность черноземными полями. А в другую сторону от белых столбов, в огромном дворе, тесно к садам, стоял серый дом с белым балконом. В этом большом помещичьем доме я родился» [2, 12].

    Но чувствует себя здесь он «ряженым принцем», потому что хоть и родился в дворянской усадьбе, но происходил из старинного, очень хорошо известного в Ельце купеческого рода. Сам Пришвин гордился не только своим славным купеческим происхождением, но и множеством родственников, хорошо послуживших родному городу: «Немцы считают мою фамилию за немецкую, евреи за еврейскую, русские не признают за свою… Только в Ельце, откуда родом, знают, что предки мои торговали пришвами (часть ткацкого станка), за что и получили сначала прозвище, а потом и фамилию. В Ельце род Пришвиных считается основным купеческим родом, так что, если хорошенько подсчитаться, каждый коренной ельчанин мне приходится родственником» [1].

    Старейшим в роду был елецкий купец 1-ой гильдии, потомственный почетный гражданин Дмитрий Иванович Пришвин. Он-то и купил имение Хрущёво у гвардии прапорщицы Марии Алексеевны Левшиной, хотя в Ельце владел большим домом. Хрущёво находилось в 14 верстах от Ельца. Деревянный дом, в котором родился и о котором так часто вспоминал писатель, был построен в 1871 году. Особенно хорош был цветник и фруктовый сад, оставивший в сознании Курымушки (так звали писателя в детстве) неизгладимое впечатление. Вспоминая свое детство, Пришвин с удивлением обнаружил, что «…дорогие для меня в детстве деревья выступают теперь вполне наравне с дорогими людьми», а каждое дерево он видит теперь, «как человека со своими собственными лицами – все эти деревья выступают без всякого бремени, прекрасные и святые [8, 475]. Но и само Хрущёво, родная черноземная земля, все впечатления детства, его звуки и запахи, и тайна «зеленого покрова земли» – все впоследствии самим писателем воспринималось как неиссякаемый духовный родник. Это «чувство благодати», исходящее от родной земли, рождало неповторимый творческий оптимизм. Уже в старости он много раз «мысленно перемещался в село Хрущёво», сожалея о невосполнимой утрате былого великолепия, ибо ничего не осталось ни от дорогого сердцу парка, ни от того пруда, где когда-то мальчишкой ловил «карасей золотых и серебряных», и только огромное небо, которого в родных местах было гораздо больше, чем полей и перелесков, осталось все тем же, великим и таинственным Голубым, которому маленький Курымушка поверял свои детские секреты.

    Отец писателя, Михаил Дмитриевич, был пятым ребенком в семье. Имение досталось ему по наследству. В 1861 году он женился на Марии Ивановне Игнатовой, происходившей из староверческого купеческого рода. Ее предки были купцами-мукомолами. Отец Пришвина привез ее из города Белёва Тульской области, что стоит, по свидетельству писателя, «на берегу самой милой в России реки Оки» [2, 13]. Отец прожил короткую, но «звонкую» жизнь. Был он, по всей видимости, человеком неординарным, увлекающимся, жадным до радостей жизни, фантазером и неудачником, оставившим сыну томительную мечту «о голубых бобрах». Проиграв в карты имение и не вынеся этого, он заболел и умер в 1880 году, оставив Курымушку на восьмом году жизни. Мать, Мария Ивановна, оставшись после смерти мужа с пятью детьми и обреченная, не имея иных средств, «всю жизнь работать на банк», не потерялась, выстояла, став превосходной хозяйкой.

    В конце концов она сумела выкупить имение и дать всем детям образование. Ее мужество и решительность, воля и оптимизм дали Пришвину образец жизни, «полной великого смысл». «Здоровые капли крови … матери», по его собственному признанию, помогали писателю в самые трудные минуты жизни. В «Кащеевой цепи» автобиографический герой Алпатов, очень близкий автору, признается, что он на все, в том числе и на природу, смотрел глазами матери. И не случайно именем своей матери Пришвин, наделяет любимых героинь: от сказочной и одновременно всегда реальной для писателя Марьи Моревны до Маши Улановой, героини романа «Осударева дорога».

    «раскрывал душу своей матери» как драгоценнейший дар, источник великой жизнеутверждающей силы: «У матери было так, что, если бы никого не осталось возле нее, она бы сама создала себе восторг жизни, встречая всюду у большинства людей то, что она любила. Ей не нужно было возле себя постоянной стены ближнего, заслоняющего так называемым нравственным людям Божий мир. Ее любимое существо встречалось ей всюду, переходящим от одного человека к другому» [2]. «Вся Россия как моя мать», - любил повторять Пришвин, у которого чувство Родины, родной земли, черноземных далей связано с материнским архетипом: «Мне даже и жить не нужно долго в каком-нибудь краю, мне довольно взглянуть на любой ландшафт с тем страстным чувством земли, какое было у моей матери, чтобы эта земля стала мне родной» [2, 456].

    Приняв жизнь как тайну, как созидание Небывалого, писатель с раннего детства испытывает тоску по какой-то иной стране. Курымушка, родившийся с музыкальной сказкой в душе, слышит нездешнюю мелодию далекого мира, куда стремится его сердце. В нем зреет неясная и странная для окружающих мечта найти «страну ослепительной зелени», куда ведет таинственная дверь, войти в которую можно только «не задев ни одной травинки, не тревожа ни одного жучка» [2, 294]. Здесь можно очутиться, отказавшись от выгоды, корысти, зависти. По другую сторону Зеленой двери он видит все тот же чудесный мир, где царит волшебная музыка, где «все растет музыкально».

    Маленький гимназист Елецкой гимназии, куда мать в 1883 году отдала подросшего Курымушку, испытает тоскливое одиночество, оторвавшись от родного дома, и равнодушие к учебе. Между тем Елецкая мужская гимназия интересна тем, что в ее стенах получали образование писатель Иван Бунин, русский философ Сергий Булгаков, нарком Н. Семашко, а среди учителей Пришвина был В. В. Розанов, будущий философ и публицист. Позже, обращаясь к духовным истокам художественного сознания, к постижению тайны собственного «я», писатель будет внимательно вглядываться в детство, обнаружив там родники своего романтизма и поэзии.

    Два эпизода детства во многом определили траекторию творческих поисков: неудачный «побег в Азию от проклятой латыни» и исключение из четвертого класса елецкой гимназии.

    Первое в жизни путешествие в неведомую страну описано в «Кащеевой цепи» столь живо и увлекательно, что оставляет впечатление необычайной художественной правдивости и силы.

    «Я второгодник. Вместе с учениками Чертовым, Тирманом, Голофеевым совершаю побег в Америку на лодке по реке Сосне. Розанов, учитель географии (после писатель Вас. Вас. Розанов), против всех в округе высказал запавшее крепко в душу: «Это хорошо, это необыкновенно». В душе отчаяние, что «Америки нет» [3].

    Америка… Азия… где конкретно так ослепительно сияла эта страна, было несущественно. Вырваться из пространства несвободы – вот о чем мечтал гимназист-неудачник. «Неудачный побег в Небывалое» был все тем же бессознательным стремлением к духовному странничеству, которое смог понять только В. Розанов. Спустя много лет Пришвин запишет: «Этих балбесов, издевающихся над моей мечтой, помню, сразу унял Розанов, он заявил и учителям и ученикам, что побег этот не простая глупость, напротив, показывает признаки особой жизни в душе мальчика. Я сохранил навсегда благодарность Розанову за его смелую, по тому времени необыкновенную защиту». И в другом месте: «Страна обетованная, которая есть тоска души моей, и спасающая и уничтожающая меня – я чувствую – живет целиком в Розанове… Недаром он похвалил меня еще в гимназии, когда я удрал в «Америку»: «Как я завидую вам, - говорил он мне» [4].

    Став маститым писателем, Пришвин признается, что это было не просто неудавшееся путешествие, а знак судьбы, увлекшей его в сказку, в мифологическое постижение мира, потому что «уже в детстве стал передо мной вопрос об отношении сказки к жизни. Это перешло потом в бунтарство, метавшее меня из одного учебного заведения в другое, из страны в страну. И вот куда, - в природу детства, а не в готические окна надо смотреть исследователям истоков романтизма» [3, 12].

    То, что воспринимается в детстве как сказка, исходит из глубин бессознательного, где обнаруживаются скрытые пласты бытия, воскресающие в художественном сознании взрослого человека, не утратившего чувства удивления перед великой тайной мира: «В детстве, до моей памяти об этом, я постепенно жил в удивлении и созерцании вещей мира, какими они в действительности существуют, а не как меня потом сбили с этого и представили не так, как есть» [5].

    Так родилась «первая волна судьбы», разбудившая страсть к переживанию пространства. В маленьком гимназисте-неудачнике пробуждается интерес к урокам географии, к урокам В. Розанова, сыгравшего особую роль в жизни Пришвина. Именно Розанов стоял у истока второй судьбоносной волны, вольно, а скорее невольно, под давлением сложившихся обстоятельств, став причиной исключения Пришвина из гимназии: «Постановление педагогического совета от 14 апреля 1880 года «Об увольнении из Елецкой гимназии ученика IV класса Пришвина Михаила» последовало в ответ на докладную записку «от учителя Елецкой мужской гимназии Василия Розанова» [6].

    «Кащеева цепь». Вспоминая о них, писатель признается в своей неправоте: «В связи с чтением «Кащеевой цепи» мне вспомнилось (и как жаль, что я это не вспомнил, когда писал «Кащееву цепь»), что, когда после исключения меня из Елецкой гимназии Розановым (все были против исключения, он один), я ответил своему другу А. Смирнову: «Дорогой Алёша, не вини Розанова – я сам во всем виноват. Я даже хотел было застрелиться, и револьвер есть, но подумал, и оказалось, я сам виноват, так почему же стреляться, - и вот не стал». Что-то в этом роде написал, а умный Алёша письмо снес в гимназию, а из гимназии оно попало к матери и Дунечке, и вот почему все стали ухаживать за мной, как за больным и хорошим мальчиком» [7].

    Потом они встретятся в Петербурге: Розанов и уже достаточно известный в литературных кругах Пришвин, и смущенный Розанов примирительно заметит: «Вам это на пользу пошло». В связи с этим любопытен тот факт, что философский труд В. Розанова «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания» (М., 1886) хранится до сих пор в личной библиотеке Пришвина с наклеенным экслибрисом и надписью: «Завет Розанова мне: поближе к лесам, подальше от редакций» [8].

    Дальнейшее образование и воспитание Пришвина взял в свои руки старший брат матери Иван Иванович Игнатов, миллионер, пароходчик из Тюмени, сколотивший в Сибири огромное состояние. В 1889 года он забирает мальчика с собой и определяет его в Тюменское реальное училище, которое тот благополучно заканчивает в 1892 году. Поступив затем в Рижский политехникум на химико-агрономическое отделение, Пришвин меняет разные факультеты «в поисках философского камня». Как и большинство русских студентов, «заболевает марксизмом», отдав ему предпочтение перед идеологией народничества: «Мне, молодому, жить хотелось, а у народников «для себя», как мне представлялось, выхода не было. У марксистов же, в их бодро-задорном поведении открывался для меня личный выход из народнического узкого круга идей к общечеловеческому смыслу» [2, 460].

    Особой вехой в жизни стал перевод книги А. Бебеля «Frau und Sozialismus», который послужил причиной ареста: книга была запрещена цензурой; будущего писателя поместили в одиночную камеру Митавской тюрьмы (ныне Елгава, Латвия). О себе как о подпольщике Пришвин вспоминал с некоторой иронией, т. к. «был чрезвычайно доверчив, влюбчив в человека, не умел вóвремя догадываться о нужном, когда все молчат, плохо выдерживал в себе мысль, болтал» [2, 462]. Но самым трудным в этот период оказалась не подпольная работа, а борьба с собственным мышлением: из логических понятий, философских определений он «перешептывал» что-то свое, неподвластное рациональному объяснению. Это был пришвинский перевод социально-политической фразеологии на язык мифологических, а значит, вневременных представлений, перевод понятий на язык поэзии: «Неспособный доверять логическим выводам, я про себя перешептывал выводы Маркса на образы, и какая-нибудь Марксова золотая кукла, в которую превращаются все товары, и рядом с ними все человеческие ценности: дружба, любовь, искусство – в моем сердце переделывалась в сказочно-злое существо, вроде Кощея Бессмертного… [2, 463].

    После освобождения получает разрешение выбрать для жительства на три года любой университетский город, но выбирает уездный родной Елец: «Высланный на родину в Елец - продолжаю быть марксистом» [9].

    Н. Семашко, племянник Г. В. Плеханова, послужил прототипом Ефима Несговорова в романе «Кащеева цепь», а также прототипом героя рассказа «Старый гриб». Это был необыкновенно талантливый юноша, оказавший огромное влияние на писателя в гимназические годы. Убежденный марксист, он казался подростку Пришвину особым человеком, четко представлявшим свой жизненный путь.

    За чтение Маркса Семашко был исключен из гимназии, но вскоре все-таки смог туда вернуться: «На выпускных экзаменах все делалось для того, чтобы не давать ему медали: так закон Божий заставили его отвечать на греческом языке, и он ответил; Сочинение блестящее написал, и за поведение ему «пять» поставили, но медали все-таки не дали» [10].

    Позже, уже издав свои первые книги, Пришвин встретится со своим гимназическим другом в Петербурге, куда Семашко приедет тайно из эмиграции. Разговор, который произойдет между ними, весьма знаменателен:

    «- Ты что же теперь делаешь?

    - И это все?

    - Все, конечно, агрономию бросил: не могу совместить.

    - И удовлетворяет?

    - Да, я хочу писать о том, что я люблю: моя первая книжка посвящена родине.

    - Нашу елецкую родину и я не люблю.

    - Ты всегда имел наклонность мыслить по-обывательски, разве я о Ельце говорю?

    - Нет, я не обыватель, а только склонен мыслить образами: моя родина не в Ельце, а в краю непуганых птиц. Я верю, что такая моя родина существует, и я люблю ее беззаветно. А революция? Революция не любовь, а дело. Моя любовь включает и революцию, поскольку она есть движение духа. Если бы мне можно было участвовать в революции, как Рудин, я бы не отказался от такого мгновения и, может быть, давно погиб бы на Красной Пресне. Но делать это медленно, организовывать, выжидать, копить в себе силу ненависти, молить неведомого Бога о мщении, я этого не могу, неспособен.

    - К чему же ты способен?

    медленному накоплению любви в слове (курсив мой. – Н. Б.). Это тоже нелегко, еще, может быть, и труднее, но я к этому более способен. Я это могу» [11].

    Но этот разговор состоится позже, когда писатель преодолеет идеологический соблазн, а тогда молодой марксист Пришвин, полный исторического оптимизма и каких-то смутных, непонятных духовных запросов, получив разрешение на продолжение образования за границей, выедет в Германию, сыгравшую огромную роль в формировании его мировоззрения.

    Смутные интеллектуальные запросы искали выход в лекциях профессоров Лейпцигского университета, агрономическое отделение которого он заканчивает в 1902 году. Посещая лекции Г. Зиммеля, В. Оствальда, В. Вундта, Л. Бюхнера, изучая «Prolegomena» И. Канта, «Этику» Б. Спинозы, натурфилософию И. В. Гете, интересуясь философией витализма, философией Ф. Ницше и А. Шопенгауэра, будущий писатель обнаруживает, что его убежденность в правоте и «святости» марксизма поколеблется: марксизм «тает» в зеленый Германии, где «слово никого не пугает». Уже тогда формируется интерес к философии, во многом определивший специфику художественного творчества. Отношение Пришвина к западной, а позднее к русской философии парадоксально. С одной стороны, он нередко дистанцировался от философии, так как в творчестве позиция здравого смысла ему была более близка и понятна, чем философские спекуляции. С другой стороны, далекий, казалось, от логических схем и абстрактных рассуждений писатель ведет в течение всей жизни напряженный диалог с философами самых различных взглядов и направлений, интересуясь не буквой, а духом той или иной системы.

    Окончив университет, Пришвин приезжает в Париж, где в апреле 1902 года влюбляется в русскую студентку Варвару Петровну Измалкову, делает ей предложение, но получает отказ. Эта любовь, начавшаяся так светло и романтично, принесла писателю глубокие страдания: «Я ее так полюбил, навсегда, что потом, не видя ее, не имея писем о ней, четыре года болел ею и моментами был безумным совершенно и удивляюсь, как не попал в сумасшедший дом. Я помню, что раз даже приходил к психиатру и говорил ему, что я за себя не ручаюсь» [12].

    История этой любви рассказана на страницах его дневниковых книг и в автобиографическом романе «Кащеева цепь».

    Мотив внезапного исчезновении любимой женщины пронизывает многие его произведения («Фацелия», «Жень-шень» и др.). Женщина, очевидно, не ведая о том, подарила нам поэта, а «сама растворилась в безвестности» (М. Пришвина).

    … Это был прорыв в какую-то неизведенную сферу, тайное прикосновение к стихийной силе, повелевающей всему, что может проявить себя во времени и пространстве. Потеряв свою невесту, он утратил, казалось, все. Любовь не отпускала десятилетиями; вновь и вновь, с болезненным упорством, он возвращался к своим свиданиям в Париже, в Люксембургском саду, к ней, к ее лицу, словам, выражению глаз. Она стала его душевной болезнью, мукой, но и музой, подарившей особое зрение и новый взгляд, обращенный к сути вещей: «Она мне ответила на один миг и, когда одумалась, отказала. Это был острый удар в грудь. Я уехал от нее… Я уехал… Сердце мое было раскаленный… чугунный шар… Так я приехал в деревню. Люди все те же, все те же хижины, но как страшно переменился весь свет. Я вижу теперь все, что есть в них внутри. Мало того, я вижу даже вещи… каждый камень говорил мне свою душу. Мне стоит только спросить себя о предмете – и он сейчас же отвечает [13].

    Жизнь без нее – как существование под гипнозом: любовная неудача «попала в самое сердце», в котором кто-то неведомый провел роковую черту: все, что было до нее, с одной стороны, и все, что после нее, с другой. И никакой надежды… Никакой… Через много лет, в одном из своих случайных писем В. П. Измалкова сухим и недовольным тоном сообщит ему, что в книгах его ничего не понимает и вообще, кроме английских газет, не читает ничего. Он остался для нее полузабытым эпизодом, который ничего не значит в жизни обычной конторщицы Лондонского банка. «Почему Вы не пишете о чем-нибудь более ежедневном и близком?» – вопрошает она в письме, датированным 1912 годом.

    Потрясенный этим «скелетным» письмом, писатель пообещает ей написать другую книгу, в которой будет все его «горе и счастье тоже»: «Ваше письмо получил. Оно было для меня страшное… Я потому называю страшным ваше письмо, что оно пустое, как скелет, и в то же время искреннее… Скелетных писем мне больше не нужно от Вас. Но я напишу Вам теперь еще лет через десять и пришлю Вам основную книгу, эта книга будет о Вас самой… [14]. Такой книгой станет автобиографический роман «Кащеева цепь», в котором Варвара Измалкова, превратившись в Инну Ростовцеву, ускользнет от героя, не оставив даже малейшей надежды на встречу.

    Вернувшись на родину, он попытается стряхнуть с себя наваждение, избавиться от нестерпимой сердечной боли, припав к земле, к ее защите, Работая агрономом сначала в Тульской губернии, потом в Клинском уездном земстве, в Петровской сельхоз-академии в Москве под руководством профессора Д. Н. Прянишкова, понимает, что агрономия – не его призвание. Тем не менее он издает популярные агрономические работы, публикует хорошо известную специалистам книгу «Картофель в полевой и огородной культуре», которая «долго считалась ценной книгой и лет на двадцать переживал мои занятия агрономией» [3, 12].

    Как «счастливо» ошибался в этом писатель. До сих пор специалисты-картофелеводы считают этот труд наиболее полным руководством к культуре этого растения и указывают «Картофель» в качестве обязательного источника по агрономии. Тем не менее агроном Пришвин начинает испытывать страсть другого рода – «страсть прислушиваться к народной речи», дивясь ее выразительной силе. Это были поиски самого себя, своего призвания. Мучительные, они завершились «на одном страшном полустанке», недалеко от Ельца, «величайшим открытием»: «истинный ад скуки» можно обратить в «желанный рай». Здесь на этом полустанке, когда «время остановилось», он впервые за долгие годы почувствовал настоящую радость – радость творческого волнения: «От скуки, только от скуки я выдумал себе немного пописать: взял лист бумаги и стал писать какие-то воспоминания из своего детства. И вдруг увлекся: радостное волнение впервые охватило меня, и я не заметил, как пробежали томительные часы ожидания… Я понял, что совершилось величайшее открытие моей жизни – мне теперь нечего бояться себя и своего одиночества» [2, 470]. И как теперь пригодилась эта непонятная прежде любовь к словам и к тем, «чудесным коленцам русской речи, поворотам ее от грусти к простодушно-смешному и внезапному взлету на высоту человеческой мудрости» [2, 471].

    «темных неведомых недр» вдруг забил сильный целебный источник, даровавший надежду на самое главное – надежду на обретение внутренней свободы.

    Он попытался выскользнуть также из любовной западни, забыть свои муки с другой женщиной. В 1903 году в Клину Пришвин встретится с простой неграмотной крестьянкой из Смоленской губернии Ефросиньей Павловной Смогалевой (1883-1953), убежавшей из родной деревни от пьяницы-мужа с годовалым ребенком и нанявшейся к писателю в домработницы. Это была сильная и умная женщина, с которой он прожил более 30 лет.

    Мать Пришвина, узнав, что ее сын женился на «простой бабе», была очень недовольна, но потом смирилась, решив, что так будет лучше. С одной стороны, Ефросинья Павловна была «настолько умна и необразована, что вовсе не касалась моего духовного мира», - вспоминал Пришвин, - с другой, через нее, простую деревенскую женщину, он «входил в природу, в народ, в русский родной язык, в слово» [15].

    Однажды в своем биографическом очерке Пришвин запишет: «Начало должно быть такое, чтобы с него писать, как на салазках катиться с ледяной горки». Оно таким и оказалось. В Петербурге, куда он переезжает, начинается типичная жизнь никому не известного литератора: случайные грошовые заработки в газетах, отвергнутые в редакциях рукописи; но судьба, проявив благосклонность, сталкивает Пришвина с Н. Е. Ончуковым, бывшим «провинциальным фельшером», теперь известным этнографом» [3, 14]. «Посвященный… в детские мечты» о небывалой стране, Ончуков «стал уверять меня, что Выгозеро Архангельской губернии вполне соответствует моей мечте и что мне непременно надо поехать туда. Ончуков познакомил меня с академиком Шахматовым, который кое-чему научил меня, достал мне открытый лист от Академии наук, и с тех пор звание этнографа сопровождает меня через всю мою жизнь…» [3, 14].

    Вернувшись из своей поездки, он «чуть ли не в месяц… написал свою книгу листов в двенадцать» [3, 16] – так появился его первый очерк «В краю непуганых птиц», который был опубликован в 1907 году: «Я устроил свою первую книгу, - вспоминал Пришвин, - не имея никаких связей, не зная в Петербурге ни одного литератора, даже корреспондента. Мне дали за книгу медаль в Географическом обществе, и в «Русских ведомостях» я стал постоянным сотрудником. Я схватил свое счастье, как птицу на лету, одним метким выстрелом. Но мало того, что схватил, мне кажется, я тут же и посолил свое счастье, чтобы оно не испортилось, как это сплошь и рядом бывает у многих удачно начинающих литераторов [3, 17]. Это первое произведение отмечено глубочайшим интересом к жизни народной души. «Проба пера», по свидетельству современников, оказалась очень удачной: автор легко и просто вошел в мир народной культуры, верований, обычаев, обрядов и нравственных ценностей.

    «вспышки ослепительного зеленого света», те, ни с чем не сравнимые дни настоящего счастья, которые напомнили ему детское путешествие осенью по Быстрой Сосне во время осеннего перелета птиц, когда он плыл в неведомую страну «туда, не знаю куда», как любимые им герои русской сказки.

    Здесь, среди финских скал и «светлых лесных озер», он почувствует красоту плавной русской речи, таинственную, завораживающую силу народных сказаний, их неисчезающую правду: «Из-за кустов … иногда я видел семью лебедей, таких прекрасных, что не решался в них стрелять, и потом переносил это в сказку о лебеди, умолявшей не стрелять ее, и так через себя самого догадывался о таинственном значении сказки» [3, 15]. Жизнь предстанет перед ним как грандиозный миф, реальность обнаружит подлинную мифическую глубину и иное качественное измерение.

    Книгу заметили в литературной среде, и Петербург, в котором Пришвин (с перерывами) жил до 1918 года, постепенно станет для писателя «духовной родиной», центром философско-эстетических исканий. Сложный, противоречивый литературный процесс Серебряного века, та переоценка ценностей, которая характерна для этого периода, напряженные поиски субстанциональных основ бытия захватили начинающего писателя. В столице он попадает в особое ментальное пространство, разновекторное, но глубоко причастное к философской и научной мысли. Здесь он начинается как художник, здесь истоки его неповторимого художественного метода. В атмосфере обновления религиозного, философского и художественного сознания рождается будущая эстетическая система писателя, обращенная к мифологическому преображению эмпирической действительности.

    Пришвин знакомится с В. Розановым, Ф. Сологубом, Д. Мережковским, З. Гиппиус, А. Блоком, А. Белым, М. Горьким, Р. Ивановым-Разумником, Д. Философовым, М. Гершензоном, А. Ремизовым и многими, многими другими поэтами, философами, художниками, публицистами. Религиозно-философские собрания, выставки модных живописцев, общение с сектантами, в частности, с хлыстами, увлечение идеями символистов – все это самым существенным образом влияло на эволюцию философско-эстетических взглядов художника, хотя сам Пришвин «не дифференцировал понятия «модернизм», «декадентство», «символизм», которые еще с 90-х годов многие отчетливо различали» [16].

    Вместе с тем, он отчетливо понимал и свою «инаковость», и свое не только притяжение к идеям художественной интеллигенции Серебряного века, но и неприятие их, в частности процесса Богоискательства: «Тогда началась новая форма морально-эстетической болезни: Богоискательство. Какой-то наивный, внушенный мне с детства страх Божий не дал мне возможности проделать вполне серьезно опыты самообожествления и последующего Богоискательства, но, конечно, все было так любопытно, что и я отдавал дань своему времени. Из этнографа я стал литератором с обязательством к словесной форме как таковой. … Я тоже стал писать о себе, но в совершенно обратном направлении с декадентами: поскольку в этом «Я» было общего миру (курсив мой. – Н. Б.). На этом пути и остался, стараясь все больше и больше приблизиться к простоте своей первой книги» [3, 67].

    Постепенно в сознании Пришвина совершается переворот от марксизма, «от революции – к себе», к идеям жизнетворчества. Это совпадает с движением части русской интеллигенции «от марксизма к идеализму».

    Искусство модернизма воспринималось писателем как противостояние «великих крайностей русского духа – народа и интеллигенции», оно «было похоже на удивительное сплетение белоснежных лилий и золотистых кувшинок, прикрывающих иногда на болотах бездонные окнища. Я был свидетелем трагической цветущей – Н. Б.) эпохи словесного творчества» [3, 67]. Все это: «революционный аскетизм» и «декадентский эстетизм» – Пришвин противопоставит «открытому морю органического творчества», свободного от любых теоретических постулатов, от всех навязчивых «измов» своего времени.

    Особое влияние на художественные искания писателя этого периода оказали Д. Мережковский, В. Розанов и А. Ремизов. Общение с Д. Мережковским, к которому он относился как к большому писателю и даже учителю, объяснялось прежде всего глубоким интересом Пришвина к народной вере, к крайним пределам религиозного устремления национального духа.

    В. Розанов был близок писателю по особому «чувству жизни» как стремительному потоку, «розановские идеи нередко становятся стимулом пришвинского творчества, толчком для возникновения замыслов, подсказывают направление работы и помогают скорректировать ее» [17].

    Пришвин причисляет себя к школе очень оригинального русского писателя Алексея Ремизова. Под его воздействием формировались такие художники слова, как А. Толстой, Евг. Замятин, В. Шишков, Вс. Иванов и др.

    С Ремизовым Пришвин познакомился в 1907 году и вошел в его писательский кружок, шутливо названный «Обезьяньей палатой». Ремизов поддерживал интерес Пришвина к собиранию фольклора, в частности, к народным сказкам. Он понял талант начинающего писателя, нашедшего в русской литературе свое слово – «гремящее, как лесной ключ, сверкающее, как озимые росы» [18]. «Ремизов понимал меня лучше, чем я себя сам, и, кажется, очень любил [19]. «Обезьянья палата» Ремизова воспринималась Пришвиным как «насмешка над декадентами»: из больших писателей…» Ремизов глубоко любил и признавал только Розанова, он был тайным врагом Мережковского, Гиппиус, Блока… Столбовую задачу Ремизова я бы теперь характеризовал как охрану русского литературного искусства от нарочито мистических религиозно-философских посягательств на него со стороны кружка Мережковского… [20].

    «ремизовский цикл рассказов «У горелого пня» (1910), «Крутоярский зверь» (1911), «Птичье кладбище» (1911), «Бабья лужа» (1912) и др.

    В Петербурге он сближается с Е. Замятиным. В рассказе «Охота за счастьем» Пришвин вспоминает: «Я перезнакомился со всем литературно-художественным Петербургом, и это очень влияло на повышение гонорара. Кажется, раз, было это в квартире Замятина, кто-то сказал мне, что я плохо хозяйствую, что, например, в «Биржевых ведомостях» мне дали бы по полтиннику за строчку. Я сомневался. Говорящий взял телефон.

    - Идите сейчас туда, редактор вас ждет, только непременно скажите, что по полтиннику.

    Я отправился немедленно и обещался через полчаса вернуться. С невероятным трудом решился я сказать редактору: «по полтиннику».

    - Я хотел вам предложить сорок копеек, - сказал он.

    Ему пришлось согласиться.

    Я до того обрадовался, что влетел в квартиру этажом ниже Замятина и крикнул из коридора:

    - Ура! дают по полтиннику!

    Сам я этот эпизод совершенно забыл, и рассказал мне о нем недавно Замятин» [3, 18-19].

    «За волшебным колобком» (1908), «Черный араб» (1910), «У стен града невидимого» (1909), «Крутоярский зверь» (1911) и др. Многие из них обращены к тайне национального сознания, народной души, тайне вневременной, к поискам вечного, нетленного, что не исчезает, а лишь уходит вглубь, оставаясь сущностной основой.

    Уже в этих произведениях Пришвин создает свой неповторимый хронотоп, реально-мифологический, обращается к языку мифологем и архетипической символики, начиная все отчетливее осознавать себя писателем-мифологом. Формируясь как мыслитель в русле тех философских направлений, которые прямо или косвенно уходили в сторону от позитивизма, писатель создает свою философию мифа, позволившую ему выразить жизнь как великое Всеединство, как место встречи идеального и реального, временного и вечного, что невозможно постичь сугубо рационально-логическим дискурсом.

    В 1914 году Пришвин в качестве военного корреспондента попадет на передовые позиции, но из его военного дневника будет опубликована только «Слепая Голгофа».

    В 1914 году умирает мать писателя, а через два года, весной 1916, Пришвин уезжает на свою родину, в Хрущёво, в котором по наследству от матери ему достался кусок земли. На этой земле он строит новый дом для своей уже немалой семьи: у него растут два сына Лев и Петр. Он сам обрабатывает землю, пашет, участвует в постройке дома. Вот как об этом периоде жизни писателя вспоминает его сын Петр Пришвин: «В эти годы отец решил сам «в поте лица» обрабатывать землю. Чем это было вызвано, трудно теперь определить: возможно, сказалось влияние Толстого. Но взялся отец за эту идею с кипучей энергией, которая всегда была ему свойственна. После раздела имения от матери ему достался молодой сад, «вишняки», надел земли за садом, рабочая лошадь, молодой необъезженный жеребчик Червончик, корова и теленок.

    Небольшой дом был срублен очень быстро. К нему была пристроена терраса с выходом в сад. Никакой мебели в доме не помню, а если и была, то, как и дом, свежеструганная – столы, скамейка, стулья, лавки. Все в доме пахло деревом и смолой [21]. Зимой 1916 года Пришвин возвращается в Петроград, где работает секретарем товарища министра земледелия.  

    «страшной катастрофой». На известный призыв А. Блока к интеллигенции: «Слушайте музыку революции» - откликнулся статьей «Большевик из Балаганчика», напечатанной 16 февраля 1918 года в «Воле народа», в которой утверждал, что в судный день у «владеющих словом» «спросят ответ огненный». Известно, что Блок очень обиделся на Пришвина. Правда была на стороне последнего, ибо Пришвин был гораздо ближе к народу и лучше знал «страшную истину о жизни».

    Вернувшись после революции в родное Хрущёво, не нашел там покоя: в октябре 1918 года крестьяне предъявили его семье «выдворительную».

    …Он позже вспоминал об этом горьком эпизоде своей жизни: при встрече со знакомым хрущевским мужиком. Пришвин спросил его:

    «- Что же мне делать?

    - Иди в город, скорей лесом, возьми узелок, иди… ребятишек не тронут, а сам уходи… Меня провожал Василий и голос зайца, а я сам, как заяц, нет-нет и присяду и оглянусь на Хрущёво: быть может, последний раз вижу. Так шесть раз оно показывалось и скрывалось… Мы дорогу обходим, потому что стыдно и страшно встретиться с людьми. По мере того как я ухожу, наши враждебные дома все сближаются, а церкви города будто растут и растут из-под земли, и я клянусь себе, сжимая горстку родной земли, что найду себе свободную родину» [22]. Но стоит вспомнить, что расставание с родным Хрущёво подарило внезапно и радостные минуты: к Пришвину пришла проститься местная жительница по прозвищу Королева, слывшая поэтессой, и протянула с поклоном «полотенце с вышитым на нем стихотворением:


    Словно месяц в небе плыл,
    Прощай, гений наш прекрасный,
    Прощай, Пришвин Михаил» [3, 21].

    После бегства из Хрущёво, он вновь в Ельце, и первое время чувство пережитого унижения не оставляет его. Первый раз за всю литературную жизнь им не написано ни единой строчки: «За полтора месяца со дня разорения спрашивают меня, что я делал. Не написал ни одной строчки первый раз в литературной своей жизни. Не прочел ни одной книги. Что же делал? И так жутко подумать: что? Сладостный сон, полный, летаргический (лампада, диван). Ночь, полночь глухая и сон. И тут она со своим вопросам: почему не пишете? Это когда вообще вопрос над всей Россией стоит – почему не живет? Боже, дай мне дождаться первого проблеска света – это поможет мне увидеть, где я ночую, куда мне идти. Оставить так – гнус, нельзя так оставить, а чтобы все распустить, свет нужен – дай, Господи, увидеть свет! [23].

    в селе Стегаловка. В Ельце его приютил гимназический товарищ А. М. Коноплянцев, в доме которого он пережил «темное время». Дом Коноплянцева и сейчас стоит в центре города в Детском переулке. 13 октября 1919 года Пришвин запишет в дневнике: «Сегодня я назначен учителем географии в ту самую гимназию, из которой бежал я мальчиком в Америку и потом был исключен учителем географии (ныне покойным) В. В. Розановым» [24]. В дневнике осталась программа-конспект его первого урока: «До XVII века боролись между собой два представления о Земле: что она есть блин и что шар; 1-е мнение было основано, в общем, на чувстве, второе – на знании (на разуме). Коперник в XVII веке окончательно доказал, что Земля есть шар с двойным вращением, и с этого времени география в полном смысле слова стала наукой. Наша Россия, как родина наша, очень маленькая, такая, какой мы видим ее с нашей родной колокольни; чувство родины дает нам представление, подобное тому чувству, которое в древности создало образ плоской земли. Когда к чувству присоединилось знание – Земля стала шаром, так наша родина Россия, если мы узнаем ее географию, станет для нас отечеством.

    Вопрос: что означает слово «родина» и слово «отечество» – какая между ними разница? Ответ: родина – место, где мы родились, отечество – родина, мною созданная. Путешествие как средство узнать свою родину и создать себе отечество» [25]. А вот как вспоминал о первом уроке географии и новом учителе Е. Горбов, ученик гимназии: «Он вошел в класс, едва задребезжал звонок, быстро поднялся на кафедру и легким, чуть заметным движением руки предложил: садитесь. До сих пор (хотя прошло больше полсотни лет) мне представляется подтянутый, средних лет человек в черной, очень приличной по тогдашнему времени паре, бледнолицый, с черными длинными волосами и такою же черной и довольно длинной бородой. В нем было что-то сразу возбудившее интерес, привлекавшее и одновременно отстранявшее от себя, была смесь спокойной доброжелательности, живого внимания к окружающему и вместе с тем какой-то суховатой официальности» [26].

    Через несколько месяцев после своего первого урока Пришвин запишет о своей преподавательской деятельности: «11 декабря. Учиться и подготовляться … нет! Это не ученье, я никого учить не хочу, я поведаю вам свою боль и радость, а вы делайте с ними, что хотите, я не учитель, а только делатель общения и связи» [27]. В 1919 году Елец переходил «из рук в руки»: красных сменили белые, потом опять пришли красные, но у тех и у других – одно и то же: смерть, голод, унижение и мука тех, кто уцелел. Во время пребывания в Ельце Мамонтова Пришвин спасся чудом: казаки его приняли за еврея. Среди них были киргизы, один из которых взял у него часы, другой – пальто, а «третий навел… винтовку». Но Пришвин вспомнил несколько слов по-киргизски: Хабар-бар (это приветствие киргизов-кочевников из его повести «Черный араб»), и налетчики опустили винтовки, услыхав родное слово:

    «- Хабар-бар, негодяй! – заорал я на него, а «хабар-бар» означало по-киргизски что-то вроде нашего «здравствуй».

    - Хабар-бар, мерзавец! – повторил я, приветливо ему улыбаясь.

    - Отдай часы.

    Рядом с повозкой был верховой. Мои часы в это время перешли как-то к нему. Он взял мои черненькие часы, хлопнул их с высоты о камень и, вынув хорошие серебряные, дал их мне и сказал:

    - Садись, поедем с нами.

    - Якши, якши, - ответил я, - только подожди.

    «якши, якши», стал от них отходить, кланялся, и отходил, и улыбался им, подлецам. А потом обернулся – и наутек. Да так и убежал [28].

    Сын Пришвина Петр в своих воспоминаниях назовет это время «страшным» и «голодным»: «Как писатель, отец имел охранную грамоту, которая, конечно, помогала, но не всегда охраняла. Во время белогвардейских погромов у отца иногда прятались евреи, так как многие знали о существовании этой охранной грамоты. Это было для отца страшное голодное время, о чем я знаю по его рассказам. Летом 1920 года отец с Лёвой выехали из Ельца в Смоленскую губернию. И хотя отец больше не возвращался на родину, связь с Ельцом не прерывалась в течение всей жизни. На всю жизнь он сохранил добрые отношения с друзьями детства и юности» [29].

    «каждый кусок хлеба, каждый глоток молока были на счету». В местном отделе народного образования получил «назначение шкрабом». Кроме учительства, занимался организацией музея усадебного быта в селе Алексино, в бывшей усадьбе купцов Барышниковых. Переживания алексинского периода легли в основу повести «Мирская чаша», путь к читателю которой был долгим и трудным. Книга была написана на основе дневниковых записей очень быстро: начата 15 апреля и закончена 9 июня 1922 года, а в печати в полном виде появилась только в 1990 году. Поступив в свое время на суд Л. Троцкого и получив «почти смертный приговор» (Троцкий назвал ее контрреволюционной), повесть ждала своего часа более 60 лет. Замысел произведения относился к 1921 году, когда Пришвин задумал написать книгу в форме дневника. Писатель создает трагический противоречивый образ многострадальной России, «великой блудницы со святой душой». Совсем небольшая по объему, повесть отличается необыкновенной семантической «плотностью», ибо обращена и к прошлому, и к трагическому настоящему и к неведомому будущему. Пришвин создает «образ-миф мятущегося народного бытия, образ, в свете которого даже самые значительные политические «реалии» того времени предстают как нечто не столь уже грандиозное» [30].

    Вернувшись в Москву зимой 1922 года «таким же неведомым, как двадцать лет назад», он начинает работу над автобиографическим романом «Кащеева цепь», в который «Мирская чаша» должна была войти как составная часть, но не вошла, оставшись самостоятельным произведением. В 1923 году ему удается переиздать некоторые дореволюционные произведения, такие, как «Колобок», «Черный араб», а в 1924 году выпустить в свет автобиографическую повесть о детстве «Курымушка». Роман «Кащеева цепь» впервые был издан в V и VI томах выходившего в 1927-1930 годах 7-томного собрания сочинений писателя, которое ему удалось осуществить благодаря поддержке М. Горького. В качестве предисловия к этому изданию была напечатана статья М. Горького, в которой давалась весьма высокая оценка творчества М. Пришвина. В 1923 году М. Горький напишет Пришвину из Берлина: «Кащеева цепь – тоже превосходно! Не потому, что я хочу ответить комплиментом на Ваш мне комплимент, а – по совести художника говорю. Особенно понравилась мне глава «Кум». «Курымушка» – удивительная личность» [31].

    «писал его как жил». В «Кащеевой цепи» созданы неповторимые образы родной усадьбы, хрущёвского сада, Ельца, который воспроизведен с топографической точностью. Это роман о нарастающих кругах сознания главного героя, о его ментальном взрослении, о жизни как пути через ошибки, соблазны, падения к «правде истинной». «Кащеева цепь» рассказывает о сложном и мучительном «внутреннем росте человека» (Ю. Соболев); роман можно рассматривать как своего рода «материализацию духовного процесса», философское осмысление мира.

    К началу 30-х годов Пришвин – признанный мастер философской прозы, создавший особый художественный мир, в котором тайный смысл жизненного пути человека мыслится художником как выбор между Светом и тьмой. Постепенно мифопоэтика становится для него сущностной основой творчества, а миф как вечная формула искусства – ключом к тайнам эмпирического мира. Дальнейшие произведения подтверждают это.

    С 1926 по 1937 год Пришвин живет сначала в Сергиевом Посаде, а затем – в Загорске. В 1929 году в журнале «Новый мир» (№ 4-9) появляется повесть с поэтически-пронзительным названием «Журавлиная родина» и весьма интересным подзаголовком: «Повесть о неудавшемся романе». Сам Пришвин признавался, что задумал написать о творчестве, о его муках, о том, как жизнь автора продолжается в жизни его героев, в частности, в судьбе сквозного в его художественном мире героя Алпатова, о взаимовлияние собственного «Я» и «Я» героя: «Я догадываюсь о влиянии сюжета о творчестве Алпатова на мою жизнь потому, что кое-что и в сюжете и в жизни моей сошлось с поразительной точностью» [3, 51]. «Журавлиная родина» – это повествование об удивительной пришвинской «деревне с довольно сложным хозяйством, где Я мое как литератора занимает место не последнее в десятке» [3, 33], о земле, где бьет неиссякаемый родник великой силы, дающей власть маленькому «Я» вырасти в большое «Мы сотворенное». Это понимание творчества как «литургически организованного сознания» (Ю. Рерих), как создания невидимой, но вполне реальной связи всего со всем, когда «люди, животные, растения, реки – все это… просматриваю как бы до дна, где их индивидуальность исчезает и воскресает личностью не в механическом смешении всех, а в ритмической связи с другими» – Н. Б.) [3, 35].

    Скромно оценивая свои произведения, он тем не менее настаивает на том, что «в действительном творчестве» нет ни малых, ни великих, что здесь «все равны», и поэтому спокойно определяет свое место в русской литературе: «Правда, горизонт мой в сравнении с другими талантами может быть узеньким, влияние на людей сравнительно ничтожным, но пятка моя здорово упирается в землю, и макушка стремится ввысь с такой силой, как и у подлинного гения» [3, 33].

    Однако реальное положение Пришвина в обществе и литературе в это время очень и очень сложное: «благожелательных отзывов о его творчестве не так уж много» [32]. Его называют «попутчиком», асоциальным художником, «мистиком», далеким от социального заказа и т. д. Некоторые критики доходят до открытых злобных нападок.

    Пришвин, не раз, по его признанию, заглядывавший в бездну, в эти годы нередко подступал к самому краю пропасти, но и в такой страшный период травли «здоровые капли крови… матери» сделали свое дело: писатель не просто выстоял, но и создал одно из самых удивительных своих произведений – повесть-поэму «Жень-шень» (1933), которая появилась сначала под заглавием «Корень жизни».

    «Другой раз подумаешь в отчаянии, что не стоит жить. Но вот написалась же в этих условиях эта вещь «Олень-цветок», такая милая вещь в такое-то время! И она останется, и ради того, чтобы оставалась после себя, и следует жить, и в этом одна опора и начало спокойствия даже и во время эпидемии и войны» [8, 252].

    «Жень-шень» – мифопоэтическое повествование, пронизанное «живородным пониманием» той великой связи всего со всем, которая созидает Вселенную, созидает мир «как органическое целое». Написанная ради мгновений любви, повесть обращена к духовным поискам смысла – «корня жизни». И в этих поисках автор руководствуется типичной для себя логикой – логикой мифа.

    В 30-ые годы писатель особенно активно работает, много путешествует: Дальний Восток, Хибины, Соловки, Беломорстрой… В 1935 году вновь уезжает на Север, в результате чего рождается идея романа «Осударева дорога». На седьмом десятке лет предпринимает путешествие по реке Пинега, впечатления от которого легли в основу его последней повести-сказки «Корабельная чаща».

    В 1937 году Пришвин переезжает в Москву. 6 февраля 1937 года он запишет строчки, в которых задает себе риторические вопросы, отвечая на них всем своим творчеством: «Но почему тянет меня к простому, интуиции, инстинкту, народу, природе, земле, красоте, искусству, а не к сложности декадентов, аристократизму, космополитизму, науке, рационализму…» [8, 312]. Его тянет к жизни, к тем мгновениям, которые остаются в строчках его очерков и сказок, к мысли, законы которой он пытается понять, чтобы выразить центральный образ своего искусства – «самый большой образ – это мир, как целое и смысл всех вещей в отношении к этому целому» [8, 345]. Но в этом целом есть некий центр, тот Божественный Абсолют, который и является смыслом всего и которого так долго, отдав должное пантеизму, искал в своем творчестве писатель. Законы Божественного, христианского космоса любви в их великой гармонии стали главным открытием постаревшего, но несостарившегося писателя: «И еще я думал, что их согласованности с (курсив мой. – Н. Б.) в человеке отвечает только религия, что и весь смысл возникновения Бога у человека и религии состоит в необходимости согласия с миром, которым обладает непосредственно каждая тварь» [8, 346].

    «открытиям» мысли и познавшего истинное счастье – «дожить до преклонного возраста и не склоняться, даже когда согнется спина, ни перед кем, ни перед чем, не отклоняться и стремиться вверх – Н. Б.), наращивая годовые круги в своей древесине» [8, 350]. Он и теперь, когда уже далеко за 60, не перестает вспоминать ту, единственную возлюбленную, которой, несмотря ни на что, сохранил рыцарскую верность: «Пожилому человеку во многом свободней жить и писать, чем молодому: мне, например, о возлюбленной моей теперь можно до последней ниточки говорить искренно и вслух, а когда-то себе самому правду шепнуть о ней я не мог. Встреча наша была давным-давно, и мы разошлись навсегда. Но, как великие однолюбцы, (курсив мой. – Н. Б.) я все-таки про себя ее ждал, и она постоянно ко мне приходила во сне. Очень долго спустя, когда я уверился, что, хотя писатель я очень медленный и неуспешный, но настоящий, и поэтическое свойство определилось как природная моя способность, как талант, я понял, что моя «Она» у настоящих поэтому называется Музой и что эта Муза, не существующая в действительности конкретной, существует и необходима в поэзии…» [8, 351].

    «в глубине всего искусства – только женщина» [8, 363], благодаря чему светит и греет священный огонь в очаге культуры, огонь неугасимый и живой. 

    «1940. 1 января. Жгли в кумирне арчу и загадывали… И мгновенно, как на охоте стрельба по взлетающей птице, я сказал: «Приди» [8, 363].

    Каким неизбывным было чувство утраченной любви, «одиночества вдвоем», какой жаждой друга надо было обладать, чтобы в кругу семьи, жены и детей, взмолиться неведомой силе. Позднее, при переработке дневника 1940 года, Пришвин уточнит эту запись: «Собрались кое-кто из немногих друзей, приехала Павловна (Ефросинья Павловна, жена Пришвина – Н. Б.) из Загорска, сыновья. Каждый год Лёва приносит маленькую кумирню, вывезенную им из Бухары, и жжет в ней арчу – кусочек душистого дерева. Пока щепочка сгорает, каждый из нас должен загадать про себя «новогоднее» желание. Мгновенно пронеслось во мне через все годы одно – единственное желание прихода друга, которого отчасти я получил в своем читателе. Страстная жажда такого друга сопровождалась по временам приступами такой отчаянной тоски, что я выходил на улицу совсем как пьяный и в этом состоянии меня тянуло нечаянно попасть под трамвай и в лесу во время приступа спешил с охоты домой, чтобы отстранить от себя искушение близости ружья. Нередко, как магическое слово, заговор против охватывающей меня не своей воли, я вслух произносил неведомому другу: «Приди»! – и обыкновенно на время мне становилось легче, и я некоторый срок мог пользоваться сознательной волей, чтобы отстранить от себя искушение» [8, 723].

    И она пришла. Пришла 16 января 1940 года, его «синяя птица», его «Фацелия», та, которую он звал к себе всю жизнь, не ведая, что судьба подарит ему в награду за умение ждать новую любовь; эта любовь отодвинет старость, заставив его сердце забиться в счастливом предчувствии заслуженного чуда. Его «синей птицей» оказалась Валерия Дмитриевна Лебедева (1899-1979), которую пригласили к Пришвину для работы с его литературным архивом.

    Валерия Дмитриевна Лебедева (в девичестве Лиорко) - родом из Витебска. После окончания гимназии училась в Московском Институте Слова, в котором преподавали Н. Бердяев, Н. Ильин, П. Флоренский. Вышла замуж за преподавателя вуза А. Лебедева, но вскоре вместе с мужем, с которым потом рассталась, была арестована в 1932 году и сослана в Нарымский край. После трехлетней ссылки работала под Москвой. В 1940 году преподавала русский язык и литературу в вечерней школе.

    «Я ей признался в мечте своей, которой страшусь, прямо спросил: «А если влюблюсь?» И она ответила: «Все зависит от формы выражения и от того человека, к кому чувство направлено. Человек должен быть умный – тогда ничего страшного не будет» [8, 365]. Валерия Дмитриевна вскоре стала женой Пришвина. В течение 14 лет совместной жизни она была его секретарем, архивариусом и неизменной помощницей во всем. После кончины писателя проводила огромную издательскую и научно-исследовательскую работу; стала основателем мемориального музея в Дунино под Москвой.

    Это была необыкновенная женщина, умная, талантливая, красивая. Ее судьба складывалась весьма драматично. О своей удивительной жизни до Пришвина Валерия Дмитриевна рассказала в книге «Невидимый град» (М.: Молодая гвардия, 2003). К работе над этой автобиографической книгой обратилась по совету Пришвина и задумала ее как комментарий к его дневнику, но реальное воплощение оказалось гораздо значительнее первоначального замысла.

    «Тесным путем» шли они друг другу навстречу, и судьба, склонив голову перед терпением и мужеством, соединила их в тот январский морозный день – 16 января: «Надо было пройти сначала горьким, счастливым земным путем Пришвина, услышать в нем эту открытую, доверчивую непрестанную песнь: «Приди» – в ее человеческом понятном «переводе», чтобы оказаться готовым понять небесную сторону этой песни во встречном пути Валерии Дмитриевны. Надо было радостно и полно вернуться в церковь и усвоить ее в свое живое сыновнее кровообращение, вспомнить ее грозный, великий, богочеловеческий язык, чтобы воспринять глубину и редкость такого призвания, сложнейшую его метафизику и омыть упрощенное, приспособляемое людьми к своим слабостям понятие до его первоначальной евангельской чистоты и юности…» [33].

    Встреча с любовью оказалась для Пришвина серьезным испытанием: разрыв с Ефросиньей Павловной и уже взрослыми сыновьями был мучительным. От него отвернулись многие из друзей, посчитав это старческой блажью, но он был непреклонен, потому что его любовь была «светом зарайских стран»: «там, где-то за раем только свет, и свет, и свет… и от этого света вышла моя любовь… Кто может отнять у людей свет зарайских стран? Так и любовь мою никто не может истребить, потому что любовь моя – свет. О, как я люблю, какой это свет» [8, 370].

    – «звезды утренней (в 29 лет) и звезды вечерней (67 лет), и между ними 36 лет - ожидания» [8, 370].

    «Фацелия», в повести «Жень-шень», но произведения не смогут вместить в себя невместимое: подлинный «океан великого чувства»: «Так вот отчего все бывают так глупы, когда говорят о любви – это оттого, что о любви они говорят лишь в меру своего опыта. Речь идет об океане, а они говорят каждый только о том, что мог он зачерпнуть своей личной посудиной» [8, 375].

    Годы Великой Отечественной войны Пришвины провели в Ярославской области, в деревне Усолье под Переславлем-Залесским. Война не остановила напряженных творческих поисков: работа над «Повестью нашего времени», над романом-мифом «Осударева дорога», первая редакция которого была закончена в 1948 году.

    «Осударева дорога» создавалась мучительно, о чем свидетельствуют несколько редакций романа, многочисленные изменения, вносимые в текст.

    «Осударева дорога» – это настоящий роман идей, философский вектор здесь является текстообразующим: глубинные философемы, мотивная и образная структура – все подчинено материализации оригинальной авторской философии. Способом выражения этого поражающего своим размахом синтеза идей является мифопоэтика, ибо мифологичность позволяет перевести изображение в глобальный план, а пришвинская символика, возникающая на различных уровнях повествования, способствует концентрации философского содержания. Центральный образ произведения – образ исторического времени, вписан в контекст вселенского, космического ритма, в контекст вечности.

    В победном 1945 году появляется сказка-быль «Кладовая солнца»; написанная, по выражению автора, «во весь дух», она завоевала всенародное признание, быстро став хрестоматийным произведением. Пришвин и здесь, казалось бы, в незатейливом детском повествовании остается верен художественному воплощению своей «сквозной» философемы – Всеединства как образа вечности. Художественная правда «Кладовой солнца» реализуется в идее такого единства мира, которое рассматривается автором не в качестве данности, а скорее, онтологической заданности. В «Кладовой солнца» отражено это стремление к целостности, к слиянию духовного и материального в одну живую нераздельную сущность. Здесь люди, звери, птицы, растительный мир, природные стихии приобщены ко всеобщему движению, к неустанным поискам правды, к вершинам природной эволюции, когда природа напрягается, чтобы выговорить какое-то заветное и таинственное слово.

    – признать природу способной к одухотворению, преображению, то есть поверить в искупление самой материи.

    Повесть-сказка «Кладовая солнца» получила первую премию на конкурсе «Лучшая книга для детей», объявленном Министерством просвещения РСФСР, и была напечатана в июльском номере журнала «Огонек».

    где «надо успеть закончить ему, писателю, все задуманное, все порученное жизнью» [34].

    В своем чудо-доме, сделанном «до последнего гвоздя из денег, полученных за сказки… или сны», он спокоен и счастлив: «Работаю с утра на веранде; петух начинает мой день. Земля проморожена и слегка припорошена по северным склонам. Пью спокойный чай на темнозорьке. Солнце выходит золотой птицей с красными крыльями, над ним – малиновые барашки» [35]. Здесь он завершает «Осудареву дорогу» и начинает свое последнее произведение – повесть-сказку «Корабельная чаща» – сюжетное продолжение «Кладовой солнца». Внутреннее значение «Корабельной чащи», - утверждает В. Д. Пришвина, - это всенародные поиски правды истинной и сохранение ее народных истоков, символизируемых в образе легендарной прекрасной чащи, оберегаемой стариками на Севере» [1, 32].

    Круг жизни сомкнулся. Север, ставший родиной пришвинского таланта, вновь позвал к себе художника, создавшего в своем последнем произведении образ заповедной «корабельной чащи» – сакрального таинственного места, где все поднимается к небу, где хранится великая чистота и правда.

    «Корабельной чащей», которая будет опубликована в № 5 и 6 журнала «Новый мир» в 1954 году.

    «правильный и воистину русский – народный путь». Он мечтал о «книге несгораемых слов». Такой книгой стал художественный мир большого русского писателя, Михаила Пришвина, мир потаенных лесных троп, простых «полесников» и «клюквенных баб», которых он любил и понимал, потому что сам был таким же, как они, мечтающие о правде: «Моя правда русского бессмертна», - утверждал он, зная, что время зла преходяще и Свет, непременно, воссияет над миром.

    Пришвин скончался в ночь с 15 на 16 января 1954 года. Последняя запись в его дневнике поразительна своей жизнеутверждающей силой: «15 января. Пятница. Деньки вчера и сегодня (на солнце – 15) играют чудесно, те самые деньки хорошие, когда вдруг опомнишься и почувствуешь себя здоровым» [1, 36].

    ТЕМЫ ДЛЯ ДОКЛАДОВ И РЕФЕРАТОВ

    1. «…Каждый коренной ельчанин мне приходится родственником» (М. Пришвин).

    «страны ослепительной зелени».

    3. Философско-нравственная эволюция писателя: от марксизма к философии жизни.

    4. М. Пришвин в Петербурге: начало творческого пути.

    5. Годы «русского лихолетья» в творческой судьбе М. Пришвина.

    «жизнь не дает свободы писателю».

    «От звезды утренней» до «звезды вечерней»: встреча с любовью.

    Примечания

    1. Пришвин М. М. Дневники 1918-1919. – М.: Московский рабочий, 1994. – С. 367.

    – М.: Советский писатель, 1991. – С. 16.

    3. Пришвин М. М. Дневники 1918-1919. – С. 365.

    5. Пришвин и современность. – М.: Современник, 1978. – С. 60.

    7. Там же. – С. 22.

    8. Там же. – С. 22.

    – С. 25.

    – С. 28.

    11. Там же. – С. 24.

    12. Там же. – С. 27.

    13. Пришвин и современность, с. 250.

    – С. 256.

    15. Воспоминания о Михаиле Пришвине, с. 36.

    16. Холодова З. Я. Художественное мышление М. М. Пришвина: Содержание, структура, контекст. – Иваново, 2000. – С. 83.

    17. Там же. – С. 161.

    – С. 67.

    20. Там же. – С. 67.

    21. М. М. Пришвин в вузе и школе. Межвузовский сборник научных трудов. – Воронеж, 1986. – С. 154.

    23. Там же. – С. 187.

    25. Там же. – С. 74.

    – С. 71.

    27. Там же. – С. 74.

    28. Там же. – С. 83.

    – но не о природе, а о революции // Литература в школе. – 1996. – № 3. – С. 36.

    31. Горький М. Собрание сочинений: В 30 томах. – М.: Гослитиздат, 1994-1995. – Т. 29. – С. 417-418.

    32. Холодова З. Я. Художественное мышление М. М. Пришвина, с. 127.

    33. Курбатов М. Навстречу //  Пришвина В. Невидимый град. – М.: Молодая гвардия, 2003. – С. 6.

    35. Там же. – С. 296.

    Раздел сайта: