• Приглашаем посетить наш сайт
    Дмитриев (dmitriev.lit-info.ru)
  • Борисова Н. В.: Мифопоэтика всеединства в философской прозе М. Пришвина.
    Введение

    МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
    ФЕДЕРАЛЬНОЕ АГЕНТСТВО ПО ОБРАЗОВАНИЮ
    РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
    ЕЛЕЦКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ
    ИМЕНИ И. А. БУНИНА

    Учебно-методическое пособие 

    Елец - 2004

    Н. В. Борисова

    МИФОПОЭТИКА ВСЕЕДИНСТВА

    В ФИЛОСОФСКОЙ ПРОЗЕ

    М. ПРИШВИНА

    ВВЕДЕНИЕ

    Михаил Пришвин… Удивительный писатель, творческий путь которого хранит еще много загадок. Сама его жизнь, долгая, сложная, полная мучительных раздумий о смысле творчества, о назначении человека, даже не жизнь, а, как проницательно заметил М. Горький, «житие», являет собой поразительный образец само-созидания, само-возрастания, служения миру. Он был философом и сказочником, чутким ко вселенскому ритму, к нездешним временам и срокам.

    «Очарованный странник», влюбленный в сверкающие зеленью живые «ризы» своей многострадальной отчизны, полесник, звездочет и мечтатель, поэт, зачарованный магией русского слова, алхимик, устремленный к поискам философского камня, Пришвин оставил в нашей литературе неповторимый миф о России и о себе.

    Неподражаемый, оригинальный, он шел медленным, «каким-то тележным» путем, в русской культуре, но это дорога, которая по силам подлинным великанам духа.

    В его художественном мире есть что-то ускользающее, даже парадоксальное: писал сложные, не помещавшиеся в границах привычных жанров, произведения, но упорно называл их очерками; оставил нам неповторимую «художественную философию», одновременно утверждая, что главным кредо писателя должно быть: «бойся философии».

    Довольно часто пространство его дневника и художественного произведения представляют некий синтез, и трудно отличить, где заканчивается биография писателя и начинается жизнь его героев. Иногда же это, по-пришвински неповторимое, единое «эктропическое» пространство, разрушается, и кажется, что дневник и детские или охотничьи рассказы написаны разными людьми. Пришвин напряженно всматривается в собственное «Я», наблюдая развитие и созревание мысли, и в то же время боится «засмыслиться», мечтая «заблудиться» вместе со своим читателем, вместе со своими героями, чтобы перейти ту едва уловимую неведомую грань между реальностью и фантазией, о которой могут забыть лишь редкие писатели.

    Пришвин неисчерпаем, как неисчерпаемо его творческое наследие, наконец, и «сам тип художника, с которым мы имеем дело, очень редкий, а может быть, и единичный» [1].

    Уже его первые творческие шаги привлекли внимание критиков, публицистов, писателей, учёных. Восприятие и осмысление феномена Пришвина условно соотносится с тремя этапами в отечественной истории: дореволюционным, советским и постсоветским.

    «В краю непуганых птиц», задуманное как этнографический очерк о русском Севере, принесло молодому писателю определённую известность. Интересно в связи с этим вспомнить самого Пришвина, удивлённого отзывом одного этнографа Олонецкого края, позавидовавшего начинающему писателю: «Я вам завидую, я всю жизнь изучал родной мне Олонецкий край и не мог этого написать и не могу. – Почему? – спросил я. Он сказал: «Вы сердцем постигаете и пишете, а я не могу» [2]. Это «постижение сердцем» в совокупности с «прекрасным владением русским языком», с «его необычным глазом, ухом и носом на лес и зверя» сделали Пришвина писателем яркого дарования, глубоко национального, ибо, по утверждению А. Ремизова, был он всё-таки «родом» из русской культуры, художником сложной судьбы, «во все невзгоды и беды» не покидавшим Россию, «загадочным белым медведчиком и волхвом» [3].

    Среди дореволюционных критиков в первую очередь следует отметить весьма проницательного Иванова-Разумника Р. В., обратившего внимание не только на подчёркнутую субъективность пришвинской прозы, но и на особую укоренённость писателя в русской архаике.

    Сравнивая творческий почерк Ремизова и Пришвина, который считал себя «верным учеником Ремизова», критик отметил в Пришвине что-то «очень древнее», по его определению «староновгородское» [4].

    На самобытность, «ни-на-что-непохожесть» его творческого почерка обратил внимание М. Горький, ставший для Пришвина «другом-читателем», восхищавшимся его удивительным «геооптимизмом».

    Но уже в начале творческого пути у Пришвина чувствовалось нечто, что не поддавалось точному определению, не вмещалось в привычные представления о словесном искусстве. Это неуловимое «ещё что-то» (Блок) станет предметом многочисленных исследований, споров, в которых одни сделают акцент на «искательстве правды», другие – на осмыслении пришвинского «художественного синтеза», третьи попытаются обнаружить это «что-то» в философии искусства, философии природы и т. д.

    Серьёзному анализу подвергался творческий метод писателя (Столярова В. В., Синенко С. Г., Гринфельд Т. Я., Юлдашева Л. В., Глушков Н. И. и др.), народно-поэтические основы художественного мира (Холодова З. Я., Выходцев П. С., Мищенко В. Х., Рыбаченко Н. В. и др.), жанровое своеобразие (Агеносов В. В., Климова Г. П., Гринфельд Т. Я., Столярова В. В., Шолц У. и др.), стилистические и языковые особенности (Анненкова И. В., Баландина Н. В., Колесникова Л. Н., Пименова Г. А., Серова С. Л., Симонова В. Я., Чембай В. Н. и др.), философия природы (Гринфельд Т. Я., Соколова Р. А., Яблоков Е. А. и др.), историко-культурные истоки художественной системы (Синенко С. Г.), специфика символизма (Тагильцева Л. Е., Токарева Г. А. и др.).

    Следует подчеркнуть, что в советский период своеобразие творческого пути писателя не всегда находило понимание.

    Так, одно из глубочайших его произведений «Мирская чаша», которое сам Пришвин назвал «коренной вещью, уходящей в беспредельность», вызвало резкую отповедь Л. Троцкого, назвавшего повесть «сплошь контрреволюционной» [5].

    И это было весьма симптоматично, что очень остро почувствовал сам Пришвин, написавший с горечью в связи с такой оценкой: «Вот и паспорт мне дан… я понял, что я в России при моём ограниченном круге наблюдений никогда не напишу легальной вещи, потому что мне видны только страдания бедных людей… что я под игом никогда не обрету себе в душе точки зрения, с которой революция наша, страдания наши покажутся звеном в цепи событий, перерождающих мир» [6].

    Подобный «паспорт» выдавали многие критики, стремившиеся обнаружить то слишком большое пристрастие к описанию природы и видевшие в этом ни много ни мало – «писательскую немощь» (А. Ефремин), то «неустойчивость мировоззрения» (Н. Замошкин), то «эпигонство символизма» (М. Григорьев) и т. д.

    Справедливости ради следует отметить, что было немало честных и профессиональных откликов, в которых по достоинству были оценены «Кащеева цепь», «Жень-шень» и другие произведения (А. Черновский, Е. Тагер, Ю. Соболев, Г. Фиш, М. Шолохов и др.).

    Постепенно приходит понимание того, что основным стержнем в творчестве писателя становится символико-философское осмысление действительности. В частности, на это указала Г. Трефилова, констатировавшая, что «избранный им литературный род – философская лирика, точнее философско-лирическая проза» [7]. В восьмидесятые годы ушедшего двадцатого столетия уже «общепризнанным считается принадлежность Пришвина к философской прозе» [8]. В известной работе В. Агеносова «Творчество М. М. Пришвина и советский философский роман» рассматриваются «философские корни» многих произведений, в которых раскрывается удивительно своеобразный «мир художественно-философских идей», создающий «уникальность и неповторимость философской прозы» [9] писателя.

    Вместе с тем, как справедливо отмечает З. Холодова, «даже лучшие работы, увидевшие свет в 50-80-е годы, когда литературоведы не могли писать о неопубликованном и «запрещённом» как в творческом наследии Пришвина, так и его соратников по литературному труду – поэтов и прозаиков начала XX века, во многих отношениях устарели; высказанные исследователями наблюдения об эстетических взглядах и отражении художественного мышления писателя в его произведениях требуют пересмотра, избавления от штампов и искажений» [10].

    В постсоветский период появляются глубокие новаторские исследования пришвинского наследия, а в связи с публикацией ранее не издававшихся дневниковых книг наметились новые перспективные направления в изучении этого всё ещё по-настоящему «неоткрытого» писателя. Так, глубоким осмыслением творческого пути М. Пришвина в контексте Серебряного века русского культуры отмечена докторская диссертация Н. П. Дворцовой «Путь творчества М. Пришвина и русская литература начала XX века» [11].

    Анализ структуры художественного мышления Пришвина как диалогического осуществлён в серьёзном исследовании З. Холодовой [12].

    – к его «мифотворчеству». Именно мифичность становится по-настоящему интегрирующим фактором, позволяющим наиболее значимые «фабульные» произведения Пришвина рассматривать как единую художественную систему, как цельный семантический континуум.

    21 июня 1937 года в дневнике появляется следующая запись: «Я почувствовал ещё, что делаю самое удивительное и нужное дело… Миф» [8, 322].

    И уже к концу жизни, в 1948 году, заканчивая «Осудареву дорогу», одно из знаковых своих произведений, Пришвин запишет: «В № 18 журнала «Америка» прочитал статью Ньютона Арвина о ближайшем будущем американской литературы. Вот его заключение: «Итак, неонатурализм – очеловеченный и опоэтизированный натурализм, основой которого будет не документальная точность, а мифичность [разрядка моя. – Н. Б.], – вот что, весьма вероятно, даст нам литература ближайшего будущего».

    «Осударева дорога» – высшее выражение этого моего направления» [8, 513].

    Русский философ двадцатого столетия А. Ф. Лосев считал, что в каждом человеке есть «одна общая линия понимания вещей и обращения с ними… На любом писателе это можно проверить и показать. Но только наши историки литературы и литературоведы мало занимаются такими вопросами» [13].

    Мифичность становится для Пришвина той «общей линией понимания вещей» (А. Лосев), тем творческим зерном, всходы которого, обращённые к древним и одновременно всегда актуальным мотивам и символам, «животворят» семантическое пространство пришвинской прозы.

    Внимание Пришвина к языку мифа было обусловлено не только личной ориентацией на архаические формы мировосприятия, но и общим интересом к мифу в культуре двадцатого века, в которой «неомифологизм» рассматривается как важнейшая категория поэтики, а неомифологическое мышление приобретает универсальный характер.

    Вместе с тем интерес к мифу возник в России гораздо раньше, в XIX веке, и связан в первую очередь с деятельностью русской мифологической школы, представители которой пытались обнаружить истоки мифоповествования в различных природных циклах, а семантику мифа связывали с генезисом языковых форм, стремясь раскрыть роль языка в происхождении мифологии (Ф. Буслаев, А. Афанасьев, М. Мюллер, А. Потебня и др.). Результатом усилий русских учёных стало не только понимание мифологии как основы созданных народом поэтических богатств, но и пристальное внимание к фольклорным пластам национальной культуры.

    Волошин и многие другие. Стремление к художественному синтезу, позволившему выйти за рамки социально-исторической и пространственно-временной неообходимости, вызвало к жизни множество художественных вариантов обращения к мифу, что выразилось в том числе в появлении таких синтетических жанров, как «роман-миф», «поэма-миф», поэтическая «симфония» и т. д.

    Миф как парадигма художественного сознания и наиболее адекватная форма выражения синтеза философии, науки и искусства был «востребован» в первую очередь русскими символистами старшего и младшего поколений (Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, А. Белый и др.), мифопоэтические искания которых — в центре актуальных исследований современного литературоведения (З. Минц, Ю. Лотман, Б. Успенский, С. Аверинцев, Вл. Топоров, Т. Цивьян, И. Смирнов, А. Панченко, И. Приходько и др.).

    Символисты увидели в мифе не только способ реализации эстетических устремлений, но и возможность обращения к магически-ритуальной практике, к материализации «орфического», «заклинательного» принципа поэзии, мистической атрибутики и др.

    Художественные искания символистов, с многими из которых Пришвин был хорошо знаком, безусловно оказали влияние на самоопределение писателя. Вместе с тем у Пришвина обозначился другой путь в искусстве, в котором миф стал способом художественно-философского осмысления жизни.

    В осознании своей творческой судьбы, в собственном поиске и воплощении идеи мирового единства миф как онтологический принцип жизни и искусства приобретает для Пришвина значение гносеологического «ключа» к тайнам бытия.

    «Лешим русского Логоса» [14]; В. Кожинов, отметивший, что Пришвин создаёт свой новый «миф о России» [15]; А. Павловский, утверждающий своеобразное «мифотворчество» писателя [16]; Э. Бальбуров, обозначивший «новую мифологию» в творческой системе Пришвина [17].

    Вдова писателя В. Д. Пришвина, комментируя его признание в том, что он «уже полстолетия» занимается мифом, проницательно заметила: «Эту запись дневника от 4 августа 1948 года мы должны рассматривать как формулу всей жизни и творчества Пришвина [разрядка моя. – Н. Б.]. Развернуть её предстоит будущим внимательным и бережным исследователям» [1, 34].

    Но обращение к этой «формуле» ограничивалось либо отдельными фрагментарными наблюдениями над спецификой пришвинского «мифотворчества», либо исследованием его «сказкотворчества» (Т. Хмельницкая, В. Мищенко, Л. Юлдашева и др.).

    В связи с этим весьма показательной представляется позиция П. Выходцева, который, размышляя об уникальности пришвинского дара, признавал, что «основные усилия его таланта были сосредоточены на мифотворчестве» [18]. Тем не менее автор этих строк после столь справедливой оценки немедленно отказывается от самого термина «мифотворчество», признавшись, что употребил его «сто крат… условно». Выбрав в качестве определяющего – «сказкотворчество», Выходцев сразу же оговорился: «Это будет точнее и правильнее, хотя тоже, впрочем, условно. Сказок (типа андерсеновских, и пушкинских, и толстовских) Пришвин не писал, даваемые иногда самим писателем подзаголовки (повесть-сказка, роман-сказка) можно принять и за чисто литературную условность» [19]. Налицо определённое противоречие. Действительно, сказка, как известно, генетически восходит к мифу, диахронически — это более позднее образование, потому «собственно сказочная семантика может быть интерпретирована только исходя из её мифологических истоков. Однако для сказочной семантики, в отличие от мифологической, характерна гегемония социального кода» [20]. Очевидно, поэтому в «этнографии и фольклористике… мифы часто называют сказками» [21]. Вместе с тем, сказка, имея, несмотря на генетическую близость к мифу, набор собственных конститутивных признаков, не может подменить собою миф, поэтому сведе¢ние творчества Пришвина только к сказкотворчеству представляется концептуально неверным. Именно миф является у Пришвина универсальным художественным способом познания мира, а семантическая глубина и полнота мифа создаёт предпосылки для возникновения сказочного повествования.

    Интересные подходы к выявлению образов славянской мифологии в произведениях Пришвина обозначены в учебном пособии Н. Иванова «Мир Михаила Пришвина», в котором автор справедливо отмечает, что исследователи, рассуждая о жанре сказки у Пришвина, упускают «главное в сказках, их «почву» – архетип и миф» [22].

    Обращение к мифу как к наиболее адекватному художественному способу выражения единства мира позволило Пришвину приблизиться к пониманию тех глубинных основ бытия, которые управляют реальной жизнью.

    Примечания

    1. Выходцев П. С. Об эстетической системе М. Пришвина // Творчество М. М. Пришвина. Исследования и материалы: Межвузовский сборник научных трудов. – Воронеж, 1986. – С. 21.

    – М., 1982-1986. – Т. 1. – С. 14. Примечание. Далее с указанием тома и страницы в тексте пособия цитируется это издание.

    3. Ремизов А. М. М. М. Пришвин // Воспоминания о Михаиле Пришвине. – М., 1991. – С. 66.

    4. Иванов-Разумник Р. В. Черная Россия: («Пятая язва» А. Ремизова и «Никон Староколенный» М. Пришвина) // Заветы. – 1912. - № 8. – С. 50.

    5. Пришвин М. Леса к «Осударевой дороге», 1909-1930: Из дневников // Наше наследие. – 1990. - № 1. – С. 74.

    6. Там же. – С. 75.

    – М., 1961. – Т. 3. – С. 292.

    8. Выходцев П. В. Об эстетической системе М. Пришвина // Творчество М. Пришвина. Исследования и материалы: Межвузовский сборник научных трудов. – Воронеж: ВГПИ, 1986. – С. 19.

    9. Агеносов В. В. Философский роман в творчестве М. Пришвина (Проблематика и поэтика «Корабельной чащи») // Творчество М. М. Пришвина. Исследования и материалы. Межвузовский сборник научных трудов. – Воронеж: ВГПИ, 1986.

    10. Холодова З. Я. Художественное мышление М. М. Пришвина: Содержание, структура, контекст. – Иваново, 2000. – С. 6.

    11. Дворцова Н. П. Путь творчества М. Пришвина и русская литература начала ХХ века: Автореф. дис. … д-ра филол. наук. – М., 1994.

    … д-ра филол. наук. – Иваново, 2000.

    13. Лосев А. Ф. Философия. Мифология. Культура. – М., 1991. – С. 70.

    14. Гачев Г. Русская дума. Портреты русских мыслителей. – М., 1991.

    15. Кожинов В. В. Книга М. М. Пришвина – не о природе, а о революции // Литература в школе. – 1996. - № 3. – С. 34-43.

    16. Павловский А. И. Пришвин и «крестьянский мир» // Русская литература. – 1994. - № 3. – С. 94-104.

    «Филология». – 1996. – С. 19-25.

    18. Выходцев П. С. Об эстетической системе М. Пришвина // Творчество М. М. Пришвина. Исследования и материалы. – С. 23.

    19. Там же. – С. 23.

    20. Мелетинский Е. М. Сказки и мифы // Мифы народов мира: В 2 т. – М., 1998. – Т. 2. – С. 442.

    21. Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. – Л., 1986. – С. 27.

    – Ярославль, 2001. – С. 24.

    Раздел сайта: