• Приглашаем посетить наш сайт
    Фонвизин (fonvizin.lit-info.ru)
  • Борисова Н. В.: Михаил Пришвин - я и другой

    Борисова Н. В.

    Михаил Пришвин: я и другой1

    ФИЛОLOGOS. – Выпуск 8.
    Елец: ЕГУ им. И. А. Бунина, 2011. С. 74-81.

    В статье рассматриваются философские истоки художественного сознания М. Пришвина, в центре которого диалоги Я и Другой. Творчество для М. Пришвина – это обращение к «дальнему собеседнику» в едином пространстве бытия.

    Ключевые слова: диалогизм, сознание, метод, бытие, структура.

    –1942), физиолог, ученик Н. Е. Введенского. Родился в Рыбинске, в семье, принадлежащей к старинному дворянскому роду. Окончил Нижегородскую военную гимназию и Московскую духовную академию. В 1906 году закончил Петербургский университет, позднее работал здесь же на кафедре физиологии человека и животных, которой руководил с 1922 года до конца жизни.

    Открыл важнейший принцип функционирования нервной системы, назвав его доминантой (работа «Доминанта как рабочий принцип нервных центров», 1923). Учение о доминанте широко используется в физиологии, медицине, педагогике, психологии.

    Большой интерес представляет также курс лекций А. А. Ухтомского «Очерк физиологии нервной системы» (1945, посмертное издание).

    Ухтомский, не являясь ни писателем, ни литературным критиком, глубоко осознал важнейший принцип художественного сознания М. Пришвина, для которого творчество есть «замаскированная встреча «Я и Ты», «Я» и «Другого». Многие произведения Пришвина несут печать напряженных философских раздумий, связанных с вечными поисками ответа на вопрос: «Что есть Я».

    Пришвин, принявший мир как тайну, мучительно раздумывает о собственном «Эго», его художественные искания связаны с материализацией духовного процесса, с мучительными размышлениями об истоках творчества.

    – это часть великого мирового Я (Ur-ich): «Но зачем все о себе и о себе. Неопытному человеку может показаться, будто я действительно о себе это пишу, – о себе как есть – нет! Нет! Это «я» мое – часть великого мирового «я», она может свободно превратиться в того или другого человека, облекаться той или иной плотью.

    Это Я – вершинная линия, проведенная над бесчисленными «я» всяких ямок, долин, горушек, пригорков. Это «Я» уже было, когда я маленький родился в помещичьем деревенском доме черноземной полосы» [1, 78].

    «Я» – творческое начало, пробивающее себе путь в эмпирическом мире через слово: «Мысль изреченная только тогда не ложь, если она изрекается в лично сотворенной форме» [т. 8, 184]. «Я» – то, что прошло через «редукцию» собственного эмпирического опыта, то, что воссоздает в словесном творчестве свое глубинное бытие, растворенное в сознании: «художник совершенно как мать рождает свое дитя…, он возрождает в своем творчестве себя, как ребенка, некогда физически рожденного живой матерью» [т. 8, 208]. «Я» – как небывалое, единственное: «Все на свете было, и Америка жила до своего открытия, и порох лежал в земле как сера, селитра и уголь… небывалое на свете это только «Я» [т. 8 , 584].

    «Я» постоянно развивается, отсюда так сложен, а порою и противоречив образ автора, реализация которого осуществляется по-разному: «Я» в отношении к героям и прежде всего к герою-повествователю (например, в ранних очерках Пришвина); «Я» в отношении к самому себе «сознающему», «вспоминающему» («Кащеева цепь»); «Я» в отношении к собственному сознанию, к себе глубинному, Небывалому («Фацелия» как наиболее типическое произведение, раскрывающее тайны самосознания в слове).

    «эктропическое пространство», где творение перекликается с жизнью, где «Я» уже выступает в разных ликах, в разных ипостасях, вступая в диалогические отношения с субъектом сознания персонажей. Отсюда субъектно-экспрессивная изменчивость, «обратимость» образа автора, по-пришвински своеобразные способы приближения автора к сфере сознания персонажей.

    Отстаивая принцип свободной и активной личности, Пришвин выстраивает диалог «Я» и «Ты», «Я» и «Мы», благодаря которому и возможно Всеединство, в котором нет противоречий крайнего индивидуализма. Это было очень близко философскому сознанию начала XX века: «Достаточно знать в общих чертах западную философскую литературу, начиная с Декарта, чтобы тотчас убедиться, что центральное место в ней занимает понятие «я». «Я» – индивидуальное сознание – есть либо единственный и последний фундамент всего остального вообще… либо хотя бы в некоторой степени самоуправляющаяся и самодостаточная, внутренне заключенная в себя и от всего прочего независимая сущность, которая в области духовного являет собой последнюю опору для конкретной реальности. Но возможно также совершенно иное духовное понимание, в котором не «Я», а «Мы» образует последнюю основу духовной жизни и духовного бытия. «Мы» мыслится не как внешний, лишь позднее образовавшийся синтез, объединение нескольких «Я» или «Я» и «Ты», а как их первичное и неразложимое единство, из лона которого изначально произрастает «Я» и благодаря которому оно только и возможно» [2, 487].

    В письме к своей ученице Е. И. Бронштейн-Шур Ухтомский дает проницательную оценку «доминанты на лицо другого» в творчеством процессе М. Пришвина: «В самое последнее время я познакомился с неожиданным единомышленником из “писателей”, именно профессиональных писателей, то есть таких, которые хотят заглушить тоску по живому собеседнику процессом писания для дальнего. Это М. Пришвин.

    В некоторых местах он поражает меня совпадением с моими самыми затаенными мыслями. “Я очень верю теперь, – пишет он, – что мои робкие шаги в журналистике, воспринятые цельным человеком с большим талантом и волей, могут превратиться в великое дело исследования жизни, недоступной самым подвижным романистам и новеллистам. Мне представляется на этом пути возможность доработаться до такой формы, которая останавливает мгновение пролетающей жизни и превращает его в маленькую поэму...”» [3, 7]. «Путь исследования журналиста в моем опыте, – утверждает Пришвин, – сопровождается все время, с одной стороны, расширением кругозора до того, что в дело пускается все пережитое, прочитанное и продуманное, а с другой – поле сужается исключительным вниманием, со страстью сосредоточенным на каком-нибудь незначительном явлении. И от этого почему-то чужая жизнь представляется почти как своя. И вот как только это достигнуто, что свое личное как бы растворяется в чужом, то можно с уверенностью приступить к писанию – написанное будет для всех интересно, совершенно независимо от темы, Шекспир это или башмаки... <...> Оно правда – очень трудно выслушивать чужую жизнь, чтобы она проходила так близко около тебя, как будто была своя собственная. Для этого вовсе не обязательно любить человека, а надо только обладать тем чувством общественности, которое так часто прорывается у русского человека в вагонных беседах и непременно должно быть в таких странах устного предания, какой была до сих пор Россия» [4, 147].

    «приближает человека»: «Вот и Зосиме, и доктору Гаазу, и всем этим опытным натуралистам par exellence * свойственна эта методика проникновения в ближайшее, предстоящее пред ними, как в свое родственное, о которой говорит М. Пришвин, но только в специально воспитанной и развитой форме, притом не для «писательства, а для самого приближающегося к ним человека. Это и есть «доминанта на лицо другого», о котором я Вам читал 2 апреля прошлого года!

    – открыватель нового (а для простых людей – старого, как мир!) метода, заключающегося одновременно в растворении всего своего и в сосредоточении всего своего на другом

    И если уже для писателя этот метод оказывается так труден, как видно из работы Пришвина, то для человека, ушедшего в этот метод целиком, он является, конечно, делом постоянного напряжения, труда целой жизни изо дня в день!» [5, 146].

    «Другой у Пришвина способен воспринимать «мое бытие», «мой мир», «мое Я» как часть своего.

    «Другой» вовсе не обязательно такой же, как «Я сам», но близкий, потому что понимающий. Даже если это «Другой отвергающий», все равно необходимый, потому что он придает особый смысл диалогу, а следовательно, самопознанию; так как «Я» не может существовать изолированно, оно живет лишь в интенциональном акте.

    Характерно, что проблема «Другого» рассматривалась в качестве центральной в русской философской мысли XX столетия.

    «Критика чистого опыта») переросла рамки физиологии и стала специальным направлением в русской философской антропологии.

    «настоящее счастье человечества», оказывается «доминанта на лицо другого», «интимно-близкого собеседника». Ухтомский утверждал, что «Другой» – необходимое условие самореализации. Ученый подчеркивал, что в «Другом» нет никаких деструктивных моментом, ибо это может разрушить гармонию, т. е. процесс, в котором «Я» и «Ты» создают «Мы».

    Этой концепции в определенной мере близка позиция М. Бахтина, в центре которой – философия диалогизма. Именно в диалоге Бахтин находил ключ к раскрытию сущности человека, его индивидуальности. Человек в представлении Бахтина, никогда «не совпадающий с самим собой», раскрывается только в акте свободного самосознания и слова. Этот процесс возможен только тогда, когда жизнь личности доступна диалогическому проникновению в нее, когда важным оказывается не само «Я», а наличие «Другого», равноправного сознания.

    Взаимоотношения «Я» и «Ты» создают особое поле напряжения, в котором происходит борьба, так как формы отношений «я – ты» различны: оппозиционную структуру отношений формируют отрицательные и положительные значения; но «…даже в самой враждебной установке – установке самозащиты «я» от «ты»… скрыт опыт некой сопринадлежности» [6, 637].

    Пришвин, никогда не занимавшийся теоретическими исследованиями, враждебно относившийся к философским выводам, далекий от проблем интерсубъективности и от всякой метафизики вообще, в своем писательстве тем не менее приходит к необходимости существования «Другого», т. е., выражаясь философским языком, к постижению интенциональной активности творческого «Я».

    «Другой» воспринимается Пришвиным как «толчок к творчеству: кто-то близкий отметит вашу мысль, любовно разовьет ее и вообще поддержит, душа окрыляется, внимание сосредотачивается на одном, и начинается работа… Так что в основе творчества лежат как бы две силы: Я и Ты. Я ленюсь, тоскую, ничего не делаю, потому что нет тебя: это ты в моем сердце единственный» [т. 8, 126].

    «Ты» для Пришвина не всегда однозначен, это сложная структура, компоненты которой подвижны и изменчивы. «Ты» – это некто, которому можно доверить самое сокровенное, это тайна, по которой тоскуют. Писательство для Пришвина – это поиски собеседника, преодолевающие реальное время и пространство, и, только «приютившись» в «Ты», «Я» возвышается до постижения своей «вненаходимости и неслиянности».

    «Ты» – многолик. Прежде всего он «Друг»: «Друг мой! Существуешь ли ты где-нибудь, ожидаешь ли, что я приду к тебе, только жди-жди меня! Только бы знать, что ты ждешь меня» [т. 8, 118]. «Другой» – некто, кто поможет выйти из собственной замкнутости. Он почти нереален, это трансцендентное неуловимо-прекрасное, как вдохновение, и поэтому вечно неопределенное и ускользающее: «Мое Ты: Ты прилетаешь ко мне, как лебедь, чтобы вместе нашем нашей воде, или отдыхать в наших зарослях, в нашей траве, возле наших цветов» [т. 8, 126]. Это непостижимое «Ты» преобразует пространство, оно становится общим, нашим«вместе» и «наше» (не случайно пятикратное повторение местоимения наш) составляют особый семантический смысл высказывания. Общее пространство гармонично и прекрасно, наполнено воздухом, травой, цветами. Но это только ожидание, рождающее сильные и противоречивые чувства. Отсюда обращение к лексике, передающей сложную эмоциональную гамму (от тоски до нечаянной радости): «Я жду тебя и , когда ты долго не приходишь, но моему нет предела, когда ты являешься…» И приход твой всегда мне бывает нечаянной радостью» [т. 8, 126]. Поиски «Другого», порою безрезультатные, подчеркиваются широким употреблением глаголов эмоционального состояния: тоскую, , мучаю

    «Я ищу тебя в лесу, тихо переступая от дерева к дереву…»;

    «Я ищу тебя, я действую, я живу…» [т. 8, 126].

    «Ты» предстает нередко и как вполне реальный человек, существующий в реальном времени и духовно близкий: «Я не знаю, существует ли истина на самом деле, но я знаю, что есть человек другого рода-племени, говорит на другом языке и живет на другой стороне земного шара и думает о некоторых вещах со мной одинаково: в этом я уверен, и эти вещи для меня существуют и дают мне существовать даже совсем одному» [т. 8, 131].

    «Ты», Пришвин предлагает ему разделить с ним не только общее пространство, но и неповторимо-прекрасные мгновения ускользающей жизни. Ему хочется вести диалог в общем времени, «здесь и сейчас». Мотив капли-мгновения и вечности-океана, центральный в поэме «Фацелия», развивается в контексте диалога автора и «неведомого друга». Одна из миниатюр «Фацелии» имеет характерное название «Неведомому другу». Это своеобразное приглашение пережить «единственное и неповторимое «утро» как момент гармонического единения «Я» и «Ты», как момент величайшей радости. Они должны встретиться именно сейчас: «Солнечно-росистое это утро, как неоткрытая земля, неизведанный слой небес, утро такое единственное, никто еще не вставал, ничего никто не видел, и » [т. 5, 32].

    восклицательных предложений:

    «Вставай же, друг мой! Собери в пучок лучи своего счастья, будь смелей, начинай борьбу, помогай солнцу! Вот слушай, и кукушка взялась тебе помогать. Гляди, лунь плывет над водой: это же не простой лунь, в это утро он первый и единственный…» [т. 5, 32]. Побудительность усиливается употреблением восклицательных предложений, передающих напряженное эмоциональное состояние автора: «Смелей же, смелей!», «Вставай же, друг мой!»

    Художественное пространство миниатюры наполнено солнцем, светом, сиянием. Мотив солнца задан в самом начале миниатюры: «это утро»; сложное прилагательное здесь, апеллирующее к зрительному восприятию, занимает сильную позицию. Образ утреннего света, солнца развивается, создавая удивительную картину свежести и красоты бытия: «собери в пучок лучи солнцу»; «Сороки, сверкая росой, вышли на дорожку». Лучи лучи «И десятки тысяч лет жили на земле люди, копили, передавая друг другу радость, чтобы ты пришел, поднял ее, собрал в пучки стрелы ее и обрадовался» [т. 5, 32].

    Этот ликующий призыв к радости особенно интенционален, сияющее мгновение Всеединства надо разделить с «Другим». Пришвин словно нанизывает все новые доказательства необходимости встречи, формируя ритмический синтаксический рисунок, наполненный сочинительными конструкциями с повторяющимся соединительным союзом и«Допевают свои весенние песни соловьи, еще сохранились в затишных местах одуванчики, и, может быть, где-нибудь в сырости черной тени белеет ландыш. Соловьям помогать взялись бойкие летние птички – подкрапивники, и особенно хороша флейта иволги. Всюду беспокойная трескотня дроздов, и дятел очень устал искать живой корм для своих маленьких…» [т. 5, 32].

    «Ты» как друг, но «Ты» и как враг, враждебный динамике сближения всего во всем. Характерно, что этот диалог автор ведет не только с «неведомым другом», но и с «Другим-врагом». Реплики, обращенные к врагу, насыщены отрицательными языковыми средствами, здесь нет стремления , наоборот, надо расстаться: «ты вовсе не знаешь», «тебе никогда не понять», «но если ты не понимаешь », «не мешай». Отрицательное семантическое поле строится с помощью сложноподчиненных предложений с условными придаточными: «и если узнаешь, тебе никогда не понять», «Но если ты не понимаешь моего лучшего, то чего ж ты хватаешься за мои ошибки и на основе таких мелких пустяков поднимаешь свое обвинение против меня?» [т. 5, 32].

    Наречие «» не оставляет «врагу» никакой надежды на сближение.

    Мотив борьбы с «Другим», не понимающим («никогда не понять»), враждебным Всеединству, переносится нередко с «интерсубъекта» на внутреннее «Я»: «Дон Кихот это я – я Дон Кихот! Гамлет тоже я – я Гамлет! И Двойник Достоевского о мне писан, и Раскольников. Так «Я» борется с другим «Я», находя в нем свое подобие, с болью откалывается и Дон Кихот, и Гамлет, и Двойник, и Базаров, и так, будто змеиная чешуя слезает с настоящего «Я», в котором скрыта воля на неповторимое действие» [т. 8, 145].

    «Ты» у Пришвина – это тот, без которого нет смысла в творчестве. Характерно, что это не только читатель, хотя Пришвину свойственны поиски «его читателя», «единственного». «Другой» - это некто, обладающий полной свободой воли в мире вещей. Он определен и неопределен, он друг и враг, он многолик, изменчив и постоянен, он способен появляться и исчезать.

    Однако поиски «Другого» – необходимый момент творчества и самопознания.

    Оценка творчества Пришвина в письме Ухтомского символична для понимания писателя; тем более что в критике звучали прямо противоположные мысли: «Начиная с З. Гиппиус, творчество Пришвина неоднократно подвергалось критике за «бесчеловечность», бегство в природу, в то время, как «вся русская мысль» решала «последние вопросы» человеческого бытия. Эти упреки повторяются в переписке Ф. Гладкова с Горьким, тексты Пришвина раздражали Соколова-Микитова «яканьем» и бесконечным «гляденьем в зеркало», вызывали неприятие А. Платонова, которое выразилось в рецензии Андрея Платонова на книгу Пришвина «Неодетая весна». В 1940 году Платонов писал в «Литературном обозрении»: «... настойчивое постоянное упоминание <...> “страны непуганых птиц и зверей” – кажется нам самохарактеристикой испуганного человека; возможно, что у человека есть причина искать “непуганую страну”, созерцая с раздражением, страхом или в отвращении современный человеческий род. Но, несомненно, стремление уйти в “непуганую” страну, укрыться там хотя бы на время, содержит в себе недоброе чувство – отделиться от людей и сбросить с себя нагрузку общей участи, из-за неуверенности, что деятельность людей приведет их к истине, к высшему благу, к прекрасной жизни» [4, 148].

    Однако анализ пришвинского диалога с «дальним собеседником» позволяет утверждать, что стремление к «непуганой стране», «стране ослепительной зелени» есть некая внутренняя соотнесенность человека с иной реальностью. В центре художественного сознания писателя содержится эта отчетливая связь с «иномирной ностальгией» (М. Мамардашвили), ощущение гармонии того единственного мира, который не подвластен разрушительному потоку времени.

    1 «Михаил Пришвин: диалоги с эпохой» в журнале «ФИЛОLOGOS»: вып. 4, №№ 1-2 (2008 г.), вып. 5, №№ 1-2 (2009 г.), вып. 7 (2010), №№ 1-2.

    * в особенности (фр.)

    Раздел сайта: