• Приглашаем посетить наш сайт
    Клюев (klyuev.lit-info.ru)
  • Борисова Н. В.: Власть бессознательного в рассказе М. Пришвина "Крутоярский зверь"

    Борисова Н. В.

    Власть бессознательного в рассказе М. Пришвина «Крутоярский зверь»

    ФИЛОLOGOS. – Выпуск 12.
    Елец: ЕГУ им. И. А. Бунина, 2012. С. 10-17.

    В статье исследуется проблема несформировавшейся личности, которая не может справиться со своими животными инстинктами. Диалог сознания и бессознательного анализируется в мифопоэтическом контексте.

    Ключевые слова: сознание, бессознательное, миф, архетип, рок.

    «великой тайны сознания». Являясь «чистой формой всеединства» (В. Соловьев), сознание становится для Пришвина всесоединяющим началом. Он пытается проникнуть в тайники мысли и души своих героев, в которых выявляются глубинные основы бытия. Особенно интересен для писателя диалог сознания и бессознательного, символизирующий нередко шифры жизненного пути человека в его «изначальной смысловой заданности» (Я. Голосовкер).

    Рассказ «Крутоярский зверь», опубликованный в 1911 году, является своеобразным предостережением, зашифрованным посланием человеку в предчувствии отчаянной и неизбежной схватки с тьмой.

    Проблема несформировавшейся личности, которая не может справиться со своими телесными, низменными инстинктами, со своей тенью, не преодолевшей стихии бессознательного, получает в рассказе «Крутоярский зверь» мифологическое осмысление. «Крутоярский зверь» – это попытка ответить на вопрос, почему лик мира может стать таким уродливым.

    Уже в заглавии содержится главная мифологема «зверь», столь актуальная в пришвинской поэтике. Тем самым не только маркируется содержательное ядро, но и обозначается один из членов бинарной оппозиции человек зверь, создающей глубинную структуру текста. Название рассказа в сжатой форме определяет основную идею произведения, являясь своеобразным ключом к его дешифровке, программируя сеть ассоциаций, архетипических символов, мотивов, мифологем, которые, конструируя смысл, становятся залогом его самовозрастания. В сильной позиции – в начале первого абзаца – автор обращается к этимологии названия города – центра разворачивающейся панорамы: «В Безверске много церквей, и много часовен, и два монастыря. Чудотворные иконы сами явились: Параскева приплыла по речке, Николай так пришёл. Не от безверия жителей получил город свое название, а от зверя. В старых книгах так и написано: бе зверь. А богомолки от Темной Пятницы рассказывают, будто и поныне живет этот зверь в омуте озера Крутоярского» [1].

    Наличие сакральных ценностей, явленные чудеса лишь до поры до времени ограничивают присутствие «зверя», скрытого в водяной бездне, дожидающего «часа рокового». «Слышит и видит зверя» «роковой человек» – Павлик Верхне-Бродский, потомок шведских рыцарей, охотник, шутник и бездельник, бессознательно жестокий, живущий странной, пустяковой и бесцельной жизнью.

    История жизни бесславного «потомка шведских рыцарей» – это рассказ о разрушении ценности и гармонии бытия, о проявлении звериного начала в человеке, о беспощадной мести зверя людям за жестокое, зачастую бессмысленное, истребление. Константная для пришвинского нарратива мифологема «зверь» приобретает здесь трагико-мистическое звучание. Примечательно, что в повести «Мирская чаша», написанной через 11 лет в сложнейший исторический момент русской истории, Пришвин вновь обращается к этой мифологеме: герой-повествователь, молясь о просветлении России, просит Бога «вернуть всех зверей в леса и освободить от них душу нашу» [2, 486].

    иррационально-мистическом фоне отчетливо проступают символические контуры бытия, стремящегося осознать себя. Мистический мотив победы животного начала в человеческой личности, деградации человека, обращен к тайне «рокового часа». В судьбе Павлика Верхне-Бродского слышатся отзвуки того вечного диалога Света и тьмы, сознания и бессознательного, которые сигнализируют, что внешняя канва жизни определена глубочайшим внутренним смыслополаганием. Это отблески глубинной, корневой жизни сознания, вырастающего из бездонных источников бессознательного.

    – охотник жестокий и беспощадный. Для него так же, как и для «полесовщика» Тимофея, охота – это единственный смысл существования. Ей подчинен ритм жизни, ее результаты определяют настроение, заполняют сны, она составляет предмет печалей или радостей обитателей Верхне-Бродского. Но удивительно, ничем не занимаясь, кроме этого, оба не могут дать себе отчета в том, что же такое охота:

    «– Барин, гусь пошел, – говорит, входя, старый бородатый Тимофей. От этих слов как рукой снимет злую напасть. Как огурчик свеженький, выпрыгнет Павлик из шкафа и радостно спросит:

    – Тимофей, да что же это за штука такая охота?

    – Охота, – подумав, отвечает Тимофей, – потому охота, что охота, и больше ничего.

    » [1, 584].

    Не так уж часто задает себе и другим вопросы Павлик Верхне-Бродский. В те редкие минуты, когда он все-таки задумывается о жизни, им овладевает чувство собственной неполноценности. И тогда Павлик делает робкую попытку ответить на главный вопрос: откуда я и куда я иду? Даже бессознательно герой рассказа если и не понимает, то, по крайней мере, каким-то остаточным инстинктом догадывается, что с ним происходит страшная метаморфоза, заставляющая горестно восклицать: «До чего я дошел, до чего дошел!»

    Деградация, разрушение личности проявляются уже во внешнем облике: породистая горбинка на носу, знак благородного происхождения от шведских рыцарей, противопоставляется отнюдь не аристократическим чертам лица: «Но всего только одну горбинку на носу оставили своему потомку знаменитые благородные предки. Щеки у Павлика – красные отбивные котлеты, русские, и губы толстые, и круглый подбородок, и брюшко, и лысинка, и рыжая шерсть, видная за расстёгнутым воротом, и легкомысленный глаз из-под светлых бровей – все русское, один только нос рыцарский» [1, 575]. Обращает на себя внимание преобладание красновато-рыжего колорита в портретной характеристике и зооморфная деталь «рыжая шерсть».

    Павлик не случайно обрастает рыжей шерстью – это черты близости к животному миру, знаки «зверя», не боящегося бессмысленного кровопролития, убийства: «Все его ублюдки, полукровки на охоте только мешают. Бывало, привяжет Павлик себе к поясу такого пса и подходит к птице. Взовьется петух. Пес за ним. Павлик за псом – и бух вниз. И птица улетит, и коленки в крови, и ружье забито землей. Рассердится Павлик, прицелится в пса: пах! – и готово.

    – Три копейки истратил: цена выстрела, цена и собаке, – скажет Павлик.

    – Чем бы не собака, – печалится Тимофей, – уши длинные.

    – И хвост крючком, – отвечает Павлик.

    – И стойки делала, – жалится Тимофей.

    – Да ведь не мёртвые стойки, – говорит Павлик, – нечего жалеть: три копейки цена» [1, 585].

    Беспощадный охотник, он обнаруживает и заметные черты трикстера: всей округе известна его любовь к розыгрышам, злым и кровожадным выходкам, шутовство, передразнивание, безответственность, необузданность в похоти:

    «Любит Павлик, проезжая селом, поднести пулю какой-нибудь сердитой забияке. Ай, как взвизгнет она!

    Тимофей умирает со смеху. И мужики не обижаются, – им тоже смешно…

    Крикнет в лугу коростель, Павлик с тележки отвечает по-коростелиному, грач – по-грачиному, ворона – по-вороньи, сорока – по-сорочьи, и так похоже, что птицы другой раз на лету оглядываются, будто справляясь: не сорока ли, не ворон ли, не грач едет в тележке? Весело, любо ехать Тимофею с таким барином, особенно если встретятся на дороге девицы. Все крестьянские девушки знают Павлика и, чуть только заметят Тимофееву бороду, бегут в сторону – в поле. Но у Павлика длинные руки. Издали он умеет показывать такую штуку, что девицы взвизгнут и сядут на месте, а Павлик выскочит из тележки и пустится рожью…» [1, 576]. В этом странном шутнике и бездельнике поражает отсутствие сознательного отношения к жизни: все спонтанно, без всякого суждения или оценки, все свидетельствует, что душа, едва поднявшись «над уровнем животного», находится в цепких объятьях бессознательного.

    Бездумно отдаваясь охоте и плотским наслаждениям, Павлик живёт играючи, как дитя. Мотив игры пронизывает первую часть рассказа: злые шутки и розыгрыши Павлика свидетельствуют о какой-то неизжитой детскости, о некой несообразности:

    «– Отчего же это, Полюша, люди чего-то боятся, говорят о врагах, а я ничего не боюсь, и никто меня не трогает? Как-то чудно!

    – Ты, Павлик, дитя, – отвечает Полюша, – ты живешь как птушечка, – вот за что тебя все так и любят.

    Разутешенный такими словами, Павлик засыпал, и так сладко, что не слышал, как грызут мухи его лысину и как брюшко его, мерно поднимаясь и опускаясь, скрипит пружинами дивана. Спал он сладко: из уголков слюнки текли» [1, 578]. И жизнь его похожа на сон, и, кажется, просыпался он либо для охоты, либо для развлечений или розыгрышей, но большей частью отнюдь не безобидных: он всегда переступал невидимую грань, и веселье превращалось в издевательство, насмешки и кощунство, в том числе и над сакральными обрядами: «Верхне-Бродский любит цыкнуть по воде и обдать струей монаха. Сухой постный монашек по обещанию всю жизнь переводит людей через реку; ему и не до шуток бы, а тут вот стоит он, опираясь рукой на канат, и улыбается. В серебряный день хорошо в брызгах радуга стоит, на воде собирается распуганная стая верховодок, выглянет и глубинная рыба… Монашек все стоит и улыбается.

    – Лезь, святая душа, – велит Павлик.

    И слушается монах. Снимает черную одежду, сухой и желтый погружается в серебряную воду. Верхне-Бродский трижды окунает монаха, приговаривая: «Во имя Отца, Сына и Святого Духа» [1, 576].

    Мотив игры связан с актуализацией архетипа «дитя», символизирующего неполноту сознания, инстинктивное поведение, какую-то духовную и душевную инфантильность.

    обидным и даже почему-то страшным словом «филистер», которым в клубе наградил шутника учитель словесности, свидетельствует о нарастающих проявлениях сознания. Слово точно пробуждает его от душевной и духовной спячки: «Человек с козлиной бородой сказал страшное жуткое слово… И стало это обидное слово везде его преследовать. После нескольких промахов на охоте, когда и так-то не очень весело в лесу, Павлику вдруг вспоминается загадочное слово. В разгаре тетеревиных токов, когда в темноте видны то­лько мелькающие белые петушиные подхвостники, когда горячий охотник в шалаше весь потом обливается, наводя рукой чуть ниже подхвостников, и тает всякая мысль, как стеарин на горячей печке, Павлику вдруг чудится злой шепот, видятся кри­вые тонкие губы, он делал промах и говорил: «Я филистёр» [1, 580].

    Примечательно, что попытки самопознания, вообще всякое раздумье приводило его в дурное и какое-то тревожное настроение: «лес для него сразу пустел, и вспоминались детские страхи, и непременно чудился зверь с телячьими губами» [1, 580]. Ущербное сознание свойственно не только хозяину Верхне-Бродского имения – «Афоньке-дурачку», как прозвали его безверские купцы, но и его егерю, компаньону Тимофею, бородатому «полесовщику», похожему на старого глухаря, хотя Павлику он представляется мудрым, потому что является бывалым охотником» [1, 581].

    Власть бессознательного смутно тревожит хозяина Крутояра, он чувствует, что с ним происходит что-то страшное, но не умеет дать себе отчета в надвигающейся метаморфозе. Часто он видит странные сны, похожие на явь, а наяву его преследуют видения. Бессознательное разговаривает с пришвинским героем в момент сна.

    Символика сна выполняет в рассказе важную функцию проводника в глубину внутренней психической реальности. Сидя в своем шкафу, приспособленном под кровать, где он, по всей видимости, чувствует себя в бо́льшей безопасности в пределах замкнутого пространства, Павлик болезненно раздумывает над собственной жизнью: «Пасмурный сидит в это время Павлик в шкафу. В дверце есть трещинка, и, как оглядишься, станет от нее светло, а на белой сосновой доске покажется темный облик. Павлик от нечего делать разглядывает свою тень и узнает в ней благородные черты.

    «Неужели я? – думает Павлик, и щупает свой нос с горбинкой, и вспоминает прадеда, потомка шведских рыцарей. – До чего я дошел, до чего дошёл!» [1, 583]. Его тень с благородными чертами, о чем он бессознательно догадывается, отнюдь не безвредна. Более того, тень мечтает перейти в наступление, поглотить светлое начало, приблизить неотвратимые шаги зверя. Тень, символизирующая бессознательное, точно говорит о чем-то до конца непонятном, непознанном в человеке, о «темном корне» бытия. Павлик силится заглянуть в себя, сбросить наваждение, прекратить опасно затянувшуюся игру на стыке реальности и иллюзий. Пытаясь преодолеть двойственность своей натуры, узость примитивного сознания, одолеть тень, он спрашивает себя об истоках, мысленно возвращаясь к изначальному времени: «И хочется ему взглянуть в эту старину, узнать, отчего все началось и почему все так вышло» [1, 584]. Тень олицетворяет самые темные, мрачные качества человеческой души, сигнализируя о низменном, примитивном в человеке. Это проявление агрессивных, разрушительных импульсов. Встречу со своей тенью не каждый может выдержать.

    беспокоит архетипическая фигура круга – круглая форма Земли. Круг символизирует внешнее пространство. Желание постичь загадку круга, который является, по свидетельству К. Юнга, центральным символом бессознательного, – это попытка проекции сознания во внешний мир, попытка найти и понять свое «Я», выйти к свету сознания:

    «Для чего все в мире так верно и строго устроено, будто приточено, – размышлял Павлик, лежа на диване, – и вот земля зачем-то сделана круглой.

    – Зачем это земля сделана круглой? – спрашивал он Тимофея.

    – Для кабанов, – отвечал полесовщик, – по круглому кабанам легче ходить, – и вспоминал, как однажды в здешние места пришли кабаны.

    – Откуда они пришли? – спрашивал Павлик.

    – Из-под Киева, – объяснял старый охотник.

    – А как попали в Киев кабаны? – загадывал Павлик, припоминая географию, но ничего не мог вспомнить и сам от себя подвигал к Киеву какие-то азиатские степи с солеными озерами, где в густых камышах водятся кабаны» [1, 588].

    Вопросы, свидетельствующие о пробуждении сознания, приносят первое страдание, побуждая размышлять о собственной неполноценности. Он задает вопросы и себе, и это свидетельствует о медленном нарастании того опыта переживаний, которые могут расширить возникающее поле сознания. Но постепенное приближение сознания в герое рассказа представляет собой нечто аморфное, зыбкое, туманное, что создает особое напряжение между сознанием и бессознательным. Животно-природное, стихийное начало цепко держит Павлика Верхне-Бродского, приближая к «роковому часу». Павлик не чувствует себя дома в безопасности, «особенно, когда наступает осень, а с ней – время сновидений», даже спит он не на постели, а в шкафу, точно инстинктивно отгораживаясь от внешней угрозы, но она всюду – и внутри, и снаружи: «На окнах висит из мелких дождевых капель серая муть; мухи льнут к стене, гончие псы спят, как мёртвые, и всё отчётливее выступает тень предка в шкафу» [1, 584]. Опасность материализуется в тёмном хтоническом локусе – «озере Крутоярском»: из дома Павлика, «отсюда из окон – как на ладони все озеро Крутоярское и за озером поля Верхнего Брода, и самое село, прислоненное к лесу… Но из окна Павлик редко смотрит…» [1, 581]. Но тень не отступает, завладевая личностью и разрушая ее, повергая Верхне-Бродского в низшее полуживотное состояние.

    В конце рассказа Павлик уже не шутит, не распутничает, он узнает настоящее страдание, в его поведении появляется целесообразность и разумность. Животное на время отступает, происходит трансформация трикстера в человека, способного к состраданию. Он просыпается, но его пробуждение ужасно. Сознание нарастает, и вместе с ним нарастает понимание страшной изнанки жизни, которая до этого рокового дня казалась веселой и привлекательной. Его бывшие приятели и знакомые предстают перед ним в ином облике – и это облик «зверя»: «почетный гражданин» города Волков, «церковный староста и фабрикант знаменитой безверской пастилы», его приятель, на самом деле – «Волчонок», который «дерет собак, тем и дом нажил» [1, 595]. «Вот он какой, – подумал Павлик, – отчего же я раньше не знал» [1, 595]. Дерет собак и Петька Ротный, у которого «поддевка с разными руками, да зубы на виду»: «Зубы все-таки на виду», – замечал Павлик» [1, 596].

    Характерно, что когда он узнает, что Петька сидит в трактире и ест пирожные, он останавливается в недоумении:

    «– Как пирожные! – встрепенулся Павлик, будто его разбудили» [1, 597]. «Разбудили» здесь является ключевым словом: сложившиеся обстоятельства пробуждают сонную душу, стимулируют начало болезненного процесса индивидуации.

    Рассказ о жизни Павлика Верхне-Бродского – это мифологизированное повествование о постепенном освобождении личности из плена бессознательного, о затянувшемся переходе от хаоса к космизации личного сознания. Это история рождения «Я», которое ощутило зверя в себе и окружающих и содрогнулось: «Там человек живет почти как бессловесное животное, а там живет он как зверь лютый, находя наслаждение в пролитой крови, пожирая с бешеным исступленным веселием себе подобных. Ах! Лучше бы не существовать, чем существовать так неистово, так ужасно» [2].

    _________________________________

    – М.: Худож. лит-ра, 1982–1986. – Т. 1. – С. 575.

    – СПб., 1999. – С. 96.

    Раздел сайта: