• Приглашаем посетить наш сайт
    Крылов (krylov.lit-info.ru)
  • Гордович К. Д.: Дневники М. Пришвина как универсальный текст

    К. Д. Гордович 

    ДНЕВНИКИ М. ПРИШВИНА

    КАК УНИВЕРСАЛЬНЫЙ ТЕКСТ

    Полная публикация дневников М. Пришвина, очевидно, осуществится не так скоро. Однако и вышедшие тома позволяют судить об их огромном значении для исследователей. Универсальность текста дневников – это их многофункциональность: дневник характеризует личность автора; записи о событиях, настроениях передают своеобразие эпохи; читатель дневника открывает для себя замечательные по точности картинки жизни Петербурга, Ельца.

    Особенно интересны дневники послереволюционных лет. Возьмем для анализа две книги дневников 1918-1919 гг. (М., 1994) и 1920-1922 гг. (М., 1995). Авторы комментариев (Я. Гришина и В. Гришин) отмечают, что "дневник первых лет революции – не только летопись, но и история страдающей личности" (1, с. 352.); "Дневник оказался той универсальной литературной формой, которая соответствовала такому поведению и такому типу творческой личности" (2, с. 308).

    В стране уже произошла революция и шла гражданская война. Пришвин еще до начала Октябрьского переворота пережил разочарование в идеях марксизма. Станицам дневника он поверяет мысли, вопросы, переживания, объясняющие, что в реальной жизни послужило причиной такой идейной "переориентации".

    К этому времени пережито и разочарование в браке, но непростые взаимоотношения с Софьей Павловной Коноплянцевой возвращают оптимистическое отношение к жизни.

    Пришвин – уже состоявшийся писатель – на страницах дневника не только осознает литературу как свое призвание, но периодически возвращается к одной из стержневых мыслей о творческом поведении, выделяет моменты перевода наблюдений в художественные образы.

    Три этих направления определяют содержание почти всех дневниковых записей.

    Естественно, что в дневнике послереволюционных лет значительная часть авторских размышлений посвящена тем изменениям, которые произошли на родине. Из ведущих мотивов в этих наблюдениях можно выделить мотив зверства, злобы: "Революция рождается в злобе. Революция – это сжатый воздух, это ветер, в котором мчатся души покойников … Покой и покойники, цветы на могилах и теплое солнышко, и запах трупа в цветах гиацинта, любовь вечная, жизнь бесконечная" (1, с. 80); "… по мере "углубления" революции должны в состав власти проникать преступные, звериные элементы, и власть, действуя именем того же человечества, поступает по-зверски … Равнение создается разрушением от-личий, равенство есть конец, смерть. Созидание, творчество создает от-личия. Дело революции – уравнять, зачеркнуть ставший неверным план творчества" (2, с. 40-41).

    В оценке революции главное внимание обращается на стремление нового строя подчинить личность, каждого сделать рабом "не Бога, не царя, не государства, не народа, даже не человечества, а просто какой-то никому не понятной бездушной системы, без передачи к живой душе человека" (1, с. 98).

    Дается оценка вождям революции ("будучи частью разрушительной, они выдают себя за целое творческое начало жизни" (2, с. 218) и главному из них – Ленину, для которого народные страдания – мелочь.

    Подобно русским писателям прошлого (Чехову, Короленко), Пришвин и с себя не снимает ответственности за то, что произошло в России: "Мы все виноваты в правительстве, и наше оно все и во всем; назовите мне теперь хоть одного вдумчивого человека, кто не нашел бы своей вины в нашем правительстве?" (2, с. 106).

    Как в размышлениях писателя о художественном творчестве, так и в заметках о революции и революционерах обращаем внимание не только, а, может быть, не столько на отмеченные факты, как на особенности образного видения. Незабываем образ души, которая "собралась в рюмочку" (2, с. 109). Безусловно, впечатляют слова о родной земле, которая "в дырах до ада" (2, с. 145).

    Выстраивая образ нового мира, автор усиливает впечатление, называя этот мир кровавым (2, с. 79), видя в картинах разорения "труп революции" (2, с. 80). Создавая обобщенный образ разрухи, уничтожения живого, Пришвин изображает "вырубку": "Странно, что на лядах всегда забывают срубить несколько деревьев, и так они всегда стоят на вырубке, как последние волосы на плешивой голове. Наша Россия теперь вся, как вырубка, от интеллигенции остались только черные пни да еще немногие забытые на плеши волосики…" (2, с. 212).

    Вместе с тем, нельзя сказать, что негативная оценка революционной власти носит чисто эмоциональный характер. Скорее следует говорить об эмоциональной окраске аналитических рассуждений. Так, Пришвин подмечает явное несоответствие "великого" и "мелкого": "Эпоха революции, но никогда еще люди не заботились так о еде, не говорили столько о пустяках. Висим над бездной, а говорим о гусе и сахаре" (1, с. 5).

    Дневник для Пришвина – это как бы процесс выстраивания своей писательской индивидуальности, осознание человеческой отдельности и обретение свободы. Среди категорий, наиболее часто звучащих в ходе осмысления собственного "я" - понятие Души: "душа в пустыне" (2, с. 81); "душа оглохла" (2, с. 93); "в душе корабельная тоска" (2, с. 145); "душа раздвоена" (2, с. 267). Всякий раз это не душа "вообще", а вполне конкретная, страдающая, живая. К собственной душе обращается автор в непрекращающихся попытках обрести себя, "быть самим собой" (2, 203), "осознать свою самость" (2, с. 245), "Жить самому и самому за себя отвечать" (2, с. 275).

    Вместе с тем, в тексте дневника звучит высказанный для себя, но чрезвычайно важный для читателя намек по поводу смысла авторского "я": "Мое постоянно встречающееся в писаниях "я" - есть отрицание "я" индивидуального, напротив, у меня описывается "я", уже отданное природе, стихии, и литература моя, как и жизнь, оболочку (для всех) имеет индивидуальности, а внутри аскета" (1, с. 135).

    Среди размышлений автора дневника о литературе бросаются в глаза прежде всего те, в которых осмысляется призвание писателя: "Мое призвание вбирать в себя, как губка, жизнь момента времени и места и сказочно или притчами воспроизводить, я цвет времени и места, раскрывающий лепестки свои, невременные и непространственные" (1, с. 211).

    Собственное творчество включается в контекст большой литературы, нередки обращения к великим именам: "И так земля вся разорена, мы еще можем теперь прислониться к вождям нашей культуры, искать защиты у них, ну, Толстой, Достоевский? ну, Пушкин? Вставайте же, великие покойники, мы посмотрим, какие вы в свете нашего пожара и что есть у нас против него" (2, с. 17).

    Понимание жизни как бы пропускается через те концепции, которые выработались в ходе освоения классики. Не случайно в эти годы Пришвин вновь читает и перечитывает Достоевского.

    Писатель не только в прямых высказываниях подчеркивает огромное значение для автора в умении видеть, но и в своем тексте, в своих наблюдениях и записях обнаруживает чрезвычайно высокий уровень владения словом.

    Называя свой метод "этнографическим", он, в то же время, объясняет, какое перевоплощение претерпевает научное наблюдение, переходя в художественное произведение, обретая в нем новую жизнь. Пришвин подчеркивает различие между обыкновенными мемуарами и художественным текстом: "… вести мемуары может только не литератор, а человек наивного реализма, который, описывая события, не помнит себя" (2, с. 225). С другой стороны, для Пришвина всегда важна связь художественного и жизненного материала: "Меня делает автором не стиль мой, а уверенность, что изображенное мною существует в жизни, и в этом открытии жизненного я нахожу и ценность, и гордость свою как автора нового произведения" (2, с. 104).

    и записи Пришвина, когда он формулирует задачу дать "бездумную картину природы" (2, с. 158). Эти два писателя перекликаются и в том, какое место находят для авторского "я". Не случайно именно Белого вспоминает Пришвин, возвращаясь к записям и осмысляя встречи с писателями: "Первое слово, прочитанное мною после перерыва литературы в России, было слово Андрея Белого: само-сознание" (2, с. 245).

    Соотнесение Пришвина с Андреем Белым в их интересе к самосознанию можно продолжить. Любопытно, что Белый от чисто художественных замыслов шел к дневнику, а для Пришвина дневник всегда оставался художественным текстом. Приведем высказывания того и другого писателя по этому поводу. Белый: "Назначение этого дневника – сорвать маску с себя, как с писателя; и – рассказать о себе, человеке, однажды навек потрясенном; подготовлялось всю жизнь потрясение … моя повесть недавнего прошлого есть кустарный музей из расставленных по порядку и ритмом блистающих фраз … Моя истина – вне писательской сферы; могу я коснуться ее – одним способом: выбросить из себя в виде повести этот странный дневник моего состояния сознания, пребывающего в недоумении … и пусть я обыденнейший человек; да, да, но я – человек" (3, с. 15). Пришвин: "Вот адский вопрос литературы: что же, художественное слово есть только последнее, самое вкусное блюдо обеденного стола мирной жизни или оно и в голодное время может быть так же убедительно, как пуды черного хлеба? … Если мне не удастся написать продолжение "Чертовой Ступы", то придется написать книгу в форме дневника, где различные художественные произведения мои будут вкраплены в страницы моей жизни" (2, с. 208-209).

    Мысль о создании художественного текста постоянно присутствует в дневниках, поскольку существует "соблазн прекратить подъем и отдаться изображению испытанного" (4, с. 319.). В тот же день Пришвин еще острее формулирует эту мысль: "Риск при творчестве состоит в том, что ты утратишь в себе художника и останешься обыкновенным человеком, каким-нибудь бухгалтером".

    Уникальность дневников Пришвина в том, что они создавались как художественный текст, что в них сугубо личное постоянно увязывается со всеми сферами общей жизни. Литературность этих дневников не только в постоянных отсылках к известным своим и чужим произведениям, к именам писателей, но во внимании к форме. Пожалуй, по отношению к этим дневникам не мог бы прозвучать упрек Блока в недостаточно свободном владении формой (5, с. 323).

    Интересно сопоставить образы из дневников с аналогичными на страницах повестей. С послереволюционными дневниковыми страницами прежде всего соотносится, конечно, "Мирская чаша". Подзаголовок повести "19 год ХХ века". В ней звучат (обыгрываются) многие минисюжеты из дневников как 1919, так и следующих годов – о музее усадебного быта, о работе шкрабом, о столкновениях с комиссарами и др.

    "Мирская чаша" - о братстве, единстве людей, которые через страдания, муки, лишения идут к новой счастливой жизни (6, т. 2, с. 666). Может быть, в 1982 году такой акцент важен был для возможности публикации, как и характеристика Персюка – "представителя советской власти, ассоциировавшегося в сознании Алпатова с образом Петра 1" (6, с. 667).

    После такой характеристики перечитаем текст: "Раз налетел вдруг на музей самый страшный из всех комиссаров Персюк: в сумерках на выжженных лядах из пней и коряг складываются иногда такие рожи, а тут еще фуражка матросская, из-под нее казацкий чуб – знак русской вольности, а на френче все карманы – знак европейского порядка, и в каждом кармане, кажется, сидит по эсеру, меньшевику, кооператору, купцу, схваченным где-нибудь на ходу под пьяную руку" (6, с. 499). После отрывка из повести перечитаем запись в дневнике от 29 июля 1920 года: "Приходил "комиссар" (был комиссаром, пограбил, награбленное прожил и теперь живет курам на смех); его надо вырезать из дерева: материал: наплыв березовый покрасить, как макаровские ложки, между носом и ртом, т. е. на верхнюю губу пустить вершка два, нос вырубить и не стругать, вместо глаз две пуговицы от штанов, лоб низкий с морщинами, как у обезьян…" (2, с. 82).

    Эти выдержки сами являются своего рода комментарием к тенденциозности комментариев в собрании сочинений. Их хорошо дополняет помещенное в дневнике неотправленное ("Едва ли пошлю") письмо к Пильняку от 6 сентября 1922 года, в котором дается характеристика Персюка в сопоставлении с героями-коммунистами "Голого года": "Объективно мой и Ваш Персюки стоят друг друга … У Вас всей мерзости противопоставлен Персюк, у меня он едва отличим от мерзости. Я … представил 19 год ХХ века мрачной картиной распятия Христа. Получился, как Вы говорите, тупик для России. … в своей телеге я приезжаю в тупик и задумываюсь: как быть? А Вы на своей верховой лошади просто повертываете на сквозную улицу…" (2, с. 265-266).

    И в дневниках и в повести осмысливается уход писателя в себя. Оказывается, что и природа осталась могучей тоже "только внутри нас … то, что мы обыкновенно называем природой – леса, озера, реки, все это слабо, как ребенок, и умоляет доброго человека о защите от человека-зверя" (6, с. 485). В дневнике 22 сентября 1922 года Пришвин пишет о том, что ко времени революционных событий он "уже окончательно устроился в себе и не мог примкнуть психологически к Октябрьской революции" (2, с. 275).

    В повести, как и в дневниках, постоянно звучит мотив отдельности человеческой личности, ее выделенности из "стада": "Что из стада пришло, то имеет лицо отдельное, оттого что его вызвала из стада человеческая сила любви различающей" (6, с. 503). Подчеркнутый в дневниках мотив Души перенесен и в "Мирскую чашу" как один из основных, - так тяжело на душе, так трудно не впасть в отчаяние: "В эти страшные дни по ночам у людей редко бывали сновидения, как будто душа покрылась пробкой от ударов дня или тучи закрыли небо души" (6, с. 555).

    монологах Алпатова: "ходите в свете" - "лежите во тьме" (6, с. 486); красота – польза (6, с. 488).

    Дневники Пришвина стали одним из важнейших источников для современных литературоведов. На них опирается З. Я. Холодова в работе о художественном мышлении писателя (7), Н. В. Борисова в исследовании о мифопоэтике Пришвина (8).

    При решении вопроса о будущем полном собрании сочинений М. Пришвина одна из проблем – как включать в тома дневники: строго по хронологии или подряд в случае жанрово-тематического принципа формирования томов. Думается, что дневники Пришвина должны войти в корпус художественных текстов. Они создавались на протяжении всей сознательной жизни и, - что не может не поражать, - постоянно, без перерыва. Не только в природу, но в свои дневники уходил Пришвин от неприемлемой системы. Дневники писались без всякой ориентировки на цензуру. Свобода раскрепощенной индивидуальности, о которой так много высказываний, в дневниках и воплощалась. Без них немыслимо ни составление современных комментариев к произведениям, ни корректировка сформулированных в советское время выводов о позиции Пришвина в его отношении к Родине, революции.

    ПРИМЕЧАНИЯ

    1. Пришвин М. М. Дневники: Книга вторая. Дневники 1918-1919 гг. М., 1994.

    3. Белый А. Дневник писателя // Записки мечтателей, 1919, № 1.

    4. Пришвин М. Запись в дневнике от 3 февраля 1934 г. // Цит. по: Дибров Е. Антонимический композит как структурно-содержательная единица текста // Жизнь языка. М, 2001.

    5. Литературное наследство. Т. 92. М., 1987.

    8. Борисова Н. В. Жизнь мифа в творчестве М. М. Пришвина. Елец, 2001.

    Раздел сайта: