• Приглашаем посетить наш сайт
    Ломоносов (lomonosov.niv.ru)
  • Гришина Я.З.: Дневник М. М. Пришвина и культурные вызовы XX века. 1944-1945 годы

    Я. З. Гришина

    ДНЕВНИК М. М. ПРИШВИНА И КУЛЬТУРНЫЕ

    ВЫЗОВЫ ХХ ВЕКА. 1944-1945 ГОДЫ

    Дневник Михаила Пришвина двух последних военных лет, 1944-1945 гг., полон размышлений о грядущей судьбе России и мира, о смысле Второй мировой войны. Эти годы проходят в преддверии и ожидании победы над нацистской Германией, но сразу после победы среди всеобщего ликования Пришвин с ужасающей трезвостью обнаруживает в жизни признаки будущего, в котором нет движения, нет мысли, нет радости, нет света, нет людей. Как это уже не раз бывало, на пределе переживания, на переломе к Пришвину приходит сон, в котором реальное и ирреальное смешиваются и взаимопроникают одно в другое. В сновидении душа, лишенная всего субъективного, личного, соединяется с народной трагедией и судьбой («Недавно сон видел, обоз идет, а колеса не движутся. Как это похоже на жизнь нашего времени. Такое блестящее положение государства, а людей нет»). С присущей здравому смыслу трезвостью Пришвин видит очевидное и пишет, не думая о том, как это может выглядеть в глазах настоящих или будущих судей («11 Октября 1945. После войны время у нас будто остановилось. Радио не слушаю, газету читаю невнимательно, зная, что там нет ничего <…> Всякое движение мысли в обществе остановилось»).

    В эти годы в дневнике одна за другой появляются записи о разгроме Германии. Пришвин видит ту же самую человеческую трагедию, какую пережила Россия: «маленький человек», втянутый в «большую войну» («13 Ноября 1944. Пришли слухи из Восточной Пруссии, что наши приступили к возмездию»; «31 Января 1945. Вторглись в Бранденбург. Народ немецкий переживает то же, что и мы пережили»; «2 Февраля 1945 опоздали уйти, и их вернули обратно, и вот они теперь идут, и им недолго идти»).

    «Подзаборная молитва». В тот момент социокультурный смысл возмездия связывался с революцией, когда столкновение культуры, уходящей корнями в христианскую этику, и большевистской культуры окончательно определило смысл нового времени. Актуализация идеи возмездия в культуре, по Пришвину, свидетельствует о невозможности оставаться в сфере христианской культуры с ее идеей прощения. В послереволюционные годы это означало пересмотр евангельского понимания мира перед лицом неумолимой истории («Раньше у меня было всегда, что понять – значит забыть и простить. Теперь я хотел бы молиться о мире всего мира, а в душе <…> твержу свою подзаборную молитву, обращенную к неведомому Богу: – Господи, помоги мне все понять, и ничего не забыть, и не простить!» [1, 116-117]. В первые месяцы войны «подзаборная молитва» вновь возникает в дневнике, а затем становится важнейшим мотивом военной «Повести нашего времени» (1945), в которой гоголевская «Страшная месть» сыграла роль литературного подтекста. Однако в течение 1944-1945 гг., по-видимому, не без влияния происходящего на фронте, Пришвин отказывается от ветхозаветного («око за око») возмездия как адекватного справедливого ответа победителей на военные преступления нацизма и постепенно возвращается к идеалу евангельского прощения как достойного выхода из состояния войны (« <…> тогда, когда мы в Польшу вступили в союзе с Германией, и теперь, после Польши, мы обманывали себя возможностью особенного благородства Красной Армии. Почему рядом с разрушением образа честного и умного немца возникал, как бы в компенсацию потерянного, образ великодушного и мудрого русского?»). Между тем, на повестке дня была как раз идея справедливого возмездия («1 Февраля 1945. Кто мог бы после немецкого погрома России настроить армию русскую на великодушие и милосердие <…> назовем это хоть “волей народа”, или потребностью <…> солдата послать жене своей немецкие туфли. Так и разрешено теперь, это и значит, разрешается грабить»). Пришвин день за днем внимательно читает все, что публикуется о ходе Нюрнбергского процесса в газетах – репортажи журналистов и писателей, но интересуют его отнюдь не изуверские преступления, свидетельства и доказательства. Пришвин – писатель, и его в этом мире интересует добро и зло («14 Декабря 1945. Современность вся сосредоточилась на Нюрнбергском процессе <…> читая процесс, нет-нет и подумаешь: – А если бы немцы победили СССР и потом Англию, а Япония бы раскатала на море США <…> Так что процесс в Нюрнберге интересен не так немецким злом, как общечеловеческим злом, выступающим при победе у побежденного. Зло-то и там и тут, но за все зло держит ответ один побежденный. Предполагается, что побеждает сила добра: в это верят люди, без этой веры жить нельзя. И вот, согласно этой вере происходит сейчас в Нюрнберге разбор сражения: немцы – носители зла, большая тройка – добра. Так люди творят свой суд. Но вот говорят, что атомная бомба только случайно попала в руки Америки, попади она в руки немцев, победили бы немцы. Значит, морали тут нет никакой, есть случай, а люди, пользуясь случаем, строят свою рабочую теорию жизненной нравственности»). Пришвин думает о новой послевоенной этической реальности, о культурной подоплеке истории, о глубине зла в человеческой природе, которую обнажила война (« Белокурая бестия. С диким зверем можно играть, когда он в клетке. Но если он на воле, да еще голоден – никак не поиграешь. Ницше, наверно, думал о звере как о природной творческой силе, заключенной в человеке, а Гитлер по своему обезьянству просто выпустил зверя из клетки и направил его на человека. Не совсем понятно, как эта безумная мысль нашла сторонников. Скорее всего, время такое пришло: время крайней усталости и падения человеческого духа»). Только после кончины Пришвина в 1954 году в конце авторской машинописной копии «Повести нашего времени» В. Д. Пришвина обнаружила приписку: в новой, измененной автором концовке спор главных героев, солдата-фронтовика и народного правдоискателя, заканчивается не «подзаборной молитвой», как это было в первом варианте, но прокладывает пути в будущее – без войны, без возмездия («Пусть <…> Бог найдет тебя и поможет тебе, бедному, снять с себя это мученье твое: все понять, ничего не забыть и ничего не простить» [2, 226]. В дневнике Пришвин не делает однозначного вывода, прийти к которому, скорее всего, и невозможно, находясь в пространственно-временных координатах военного времени. Он обращается к природе, к физическому макрокосму мироздания, и решает проблему своего времени в полемике с культурой модерна в лице Блока (« Помню, Блок, прочитав какую-то мою книгу о природе, сказал мне: – Вы достигаете понимания природы слиянием с ней? Если да, то как вы можете туда броситься? – Зачем бросаться, – ответил я. – Броситься можно лишь вниз, а то, что я люблю в природе, то выше меня: я не бросаюсь, а поднимаюсь. Все живое в природе поднимается от земли к солнцу <…> и человек, сливаясь с природой, тоже растет, возвышается»). Общий ассоциативный ряд вновь соединяет человека и природу, образуя сложное современное единство мира. Данность природного циклического времени преобразуется вертикальным движением вверх, увлекая за собой человека. Пришвин не открывает в природе что-то новое – ему дана способность расшифровывать таящиеся в ней смыслы, перекодировать устойчивые нормы, разрушать стереотипы. Он не бросается в природу, он с ней в единстве, он сам в природе – или природа в нем. Писатель говорит на ее языке, свидетельствуя о заданном, упорном, естественном и вечном движении вверх от земли к небу («12 Ноября 1945. <…> »). «Забыть, чтобы быть» – в художественном мире Пришвина это путь, выход, несомненно очень трудный. Но именно на этом пути разворачиваются, по Пришвину, фундаментальные свойства общечеловеческой культуры – идет развитие и рост («21 Мая 1944.” неправильна <…> смысл нашего времени состоит в поисках нравственного оправдания радости жизни, а не в возмездии <…> эта сила уже исчерпала себя»). Пришвин рассматривает войну и победу в контексте современной культуры и обнаруживает, что культурная подоплека истории оказывается едва ли не определяющей («17 Декабря 1945. Человек отличается от животного не тем, что он делает орудия и царь природы. Наше время показывает, что эта способность чисто бестиальная: у тигров когти, у волка зубы, у человека орудия, способные уничтожить всю планету. Вся разница такого человека от зверя, что человеческая бестия сильней просто обезьяньей. Но чем действительно отличается человек от зверя, это единственно своей способностью выходить из времени и пространства, создавать сказку о жизни в некотором царстве-государстве и при Царе-Горохе. Вот эта способность человека обходиться без времени и пространства единственно свидетельствует о том, что человек есть царь природы. Ницше <…> этого-то царя и знал в себе, но страдал бесконечно, видя его унижение и бессилие. Ницше взялся с отчаяния о том, что слово потеряло силу <…> Вот за этой-то силой Ницше и обращается к зверю. И так вышел зверь сам, заступил человека и терзает его. Время теперь все показало. Время это проходит. И новое время начнется, как старое, той же сказкой священной: “чти отца и матерь свою и люби ближнего, как самого себя”. Так все повторяется, все приходит в себя, но круг повторений не совсем точно складывается с прежним, на какую-то чуточку он изменился, и вот эта чуточка выхода из положенного времени и пространства и есть достижение <…> того, чем отличается царь от бестии <…> чем все живое обретает свое лицо»). Дневник зеркально отражает всю сложность жизни, но к зеркальному отражению писатель добавляет еще не заметную в зеркале «чуточку» смысла. Война окончательно и бесповоротно перевернула старые представления о мире и человеке, смела культурные коды, нравственные нормы, и поставила задачу: переосмыслив все, вновь вернуться к культуре с ее устойчивостью и бесконечным обновлением. Писатель понимает, что перед лицом новых вызовов, связанных с появлением атомной бомбы, возникает острая необходимость глубокого переосмысления культуры, поскольку если рассматривать ситуацию в старой системе координат, то на самом деле нет победителей и побежденных, правых и виноватых. Современный мир бесконечно усложнился и вышел на новый виток сознания, материальным эквивалентом которого стала атомная бомба («30 Августа 1945. Открытие внутриатомной энергии приписывается датскому ученому Нильсу Бору. Его теория у нас подверглась осмеянию в связи с тем, что ученый – человек верующий. Супруги Кюри, начавшие движение открытий в этом направлении, были тоже почти святые люди. И так праведники науки привели весь мир к границе самоуничтожения так близко, что папа издал энциклику о конце мира»). Возникает парадокс, вполне соответствующий этому новому сложному миру: «святые люди» создали орудие смерти для всего живого на земле, и человечество так или иначе должно искать и найти выход из этого парадокса («Общее мнение, что атомная бомба открывает новую историю человечества»). Все это поставило под сомнение научный прогресс и архетипический образ ученого, не просто изучающего законы природы и отдающего этому жизнь, но открывающего истину, работающего на благо человека, обеспечивая прогрессивное общество. «Праведники науки привели мир к границе самоуничтожения» – еще совсем недавно это был бы оксюморон, а теперь обыденная реальность («5 Сентября 1945. Атомная бомба создала особый вихрь в нашем сознании <…> карамазовский спор с Богом <…> Всё как вихрь атомной бомбы»; « 1945. <…> понятие материи исчезло <…> энергия стала фазой к переходу в нечто иное»). И перед лицом реальности, одновременно и обыденной и страшной, Пришвин – неистребимый «веселый дух» – ищет оправдания радости жизни. Главным действующим лицом культуры остается, по Пришвину, поэт – он своим словом структурирует мир, в котором человеку было бы радостно жить и творить («Поэт – это вольноотпущенник, это устроитель праздника жизни. Вот почему поэт в вечной вражде с государством: государству подчинена работа людей, поэзии – праздники»). Поэт преодолевает «падение духа» в себе самом, ему по силам справиться с жизнью, верить, надеяться и любить («10 Октября 1945. Если по себе взять, то я должен оправдать вторую природу, которая на моих глазах проглатывает первую. В этом процессе проглатывания для множества людей происходит безвыходная драма: цивилизация замещает культуру. Но я думаю иначе: я понимаю это как трагедию, т. е. что умирает то, чему надлежит умереть, как семени, которое, умирая, дает новую лучшую жизнь. Создавая сказку, я должен иметь веру в новые берега, в новую географию, в новую сказку <…> Я должен написать о мире в смысле: “да умирится же с тобой и покоренная стихия”»). Вот когда наступает примирение с Пушкиным. В разные годы по разным поводам в дневнике то и дело возникала полемика с пушкинским «умирением»: («19 . <…> эта покоренная стихия про себя никогда не мирится <…> »). И вот теперь ничего не остается, как признать поэтический гений Пушкина, принимающего жизнь такой, какая она есть.

    «Повесть нашего времени» (или «Мирская чаша», как Пришвин называет ее в эти годы) – уже четвертое произведение писателя, которое не проходит цензурный барьер или проходит его не сразу: в 1940 году это была «Лесная капель», неожиданно опубликованная в 1943 году, в 1941 году – рассказ «Голубая стрекоза», также вскоре опубликованный, а в 1943 году были отвергнуты «Рассказы о ленинградских детях», полностью опубликованные уже после кончины писателя в 1957 году, затем «Повесть нашего времени» («4 Августа 1944. – тоски по литературной деятельности. Как-то случилось вдруг после “Повести”, что исчезла всякая охота писать для печати. Раньше в этом писательстве таилась игра, в которой я всегда надеялся выиграть или сделать такое, чего раньше никто не мог сделать. А тут открылось, что или никакого и нет сюрприза в этой игре, или вообще это не игра, а расчет, на который нет у меня ни ума, ни охоты»). И вот что интересно: если определить одним словом, о чем все эти произведения, то вернее всего будет сказать: о родине. И как будто именно эта тема в годы войны в первую очередь востребована. Однако Пришвин не вписывается в заданные советской культурой рамки, создавая одно за другим «непроходимые» произведения. Писатель видит, что предельно идеологизированная советская власть использует естественно присущее каждому человеку понятие «родины» как культурно-идеологическую конструкцию, призванную вызвать у всех единое общее сильное чувство. А он уверен, что только личное чувство, у каждого свое, интимно возникающее в глубине души, создает образ родины, который ведет человека за собой. Такое чувство он обнаруживает в народной душе и об этом без всякого пафоса пишет («10 Марта 1943. На глазах наших совершаются чудеса: у русского все отнимают, и в то же время в душе его, может быть, впервые отчетливо, ощутимо складывается родина, из ничего сила берется, и последние из последних гонят первейших воинов – немцев, и множество чудесного, непонятного осуществляется и становится видимым» [3, 446]. Это необъяснимое чувство родины, возникающее вдруг – то ли от знакомого с детства запаха черемухи, то ли от соловьиной трели, – связанное с родной природой, с домом, с любовью и материнством, Пришвин стремился передать и в книге «Лесная капель», и в рассказе «Голубая стрекоза», и в «Рассказах о ленинградских детях», и в «Повести нашего времени» («11 Марта 1943. <…> о “родине” мне трудно писать потому, что я говорил о ней и писал, когда об этом все молчали и было уже даже вовсе неприлично говорить о родине без эпитета “социалистическая”. А теперь об этом все могут писать» [3, 448].

    «Повесть» не отвечала ни одному из требований, предъявляемых в то время к литературе. Пришвин это понимает («1 Мая 1944. Трудно представить себе такую вещь в печати»). В ней строится противоположная господствующей модель поведения человека: коллизия классического любовного треугольника, помноженная на военное время, разрешается поверх общепринятых в советской культуре морально-нравственных барьеров. Все герои повести – рассказчик (народный правдоискатель), Милочка со своей новой любовью и ее неожиданно вернувшийся после ранения с фронта муж – все они носители тех или иных идей, мнений, нравственных ценностей, они не просто живут, но думают о жизни, рефлексируют, рассуждают о том, почему действуют так, а не иначе – или за них это делает рассказчик. Калинин, к которому Пришвин обращается за содействием в публикации, отправляет писателя с его «слабой повестью» в «посмертное» будущее (« Когда вышибают из рук возможность работать в свободе (от себя), меня охватывает тоска, и делать я ничего не могу. Сегодня я, даже подойдя к храму, не мог войти в него. Меня пугала там какая-то предустановленная гармония, и я боялся, что моя тоска вступит в борьбу с тою гармонией»). Ситуация с «Повестью» оказывается вовсе не случайной, а внутренне связанной с общим наступлением на литературу, которое развернулось в стране с конца 1943 года («5 Июня 1945. »). Для Пришвина очевидно, что все возвращается на круги своя («15 Мая 1945. Пленум ССП. Слушали доклад Тихонова о современной литературе. Доклад был цинично спокойной передачей духа ЦК. В отношении религии были приведены слова Ленина о том, что заигрывание с боженькой всегда приводит к мерзости. Вообще оратор дал понять, что победа – это стена, через которую не перепрыгнешь: писать – пиши, но не дерзай писать о том, что за стеной»).

    «Кладовая солнца», которая побеждает на конкурсе, объявленном Наркомпросом РСФСР на лучшую художественную книгу для детей. А в конце 1945 года записывает, что способность «выходить из времени и пространства», «создавать сказку о жизни» свидетельствует о том, что человек есть «царь природы». Другими словами, победитель, «царь природы» – это, по Пришвину, человек творящий или, что по сути одно и то же, человек «играющий» («26 Августа 1945. Каждый человек живет сказкой – это сила внутриатомной энергии»). Своей победившей сказкой-былью Пришвин утверждает, что только при условии поворота жизни в сторону творческой свободы личности, победа в войне станет истинной победой, а социализм с его «надо» использует уникальный и, быть может, единственный исторический шанс вернуться в колею мирового развития культуры.

    Примечания

    2. Пришвин М. М. Собр. соч.: В 3 т. Т. 3. М., 2006.

    Раздел сайта: