• Приглашаем посетить наш сайт
    Паустовский (paustovskiy-lit.ru)
  • Ковалев Г. Ф.: М. М. Пришвин и имя (на материале дневников)

    Г. Ф. Ковалев

    М. М. Пришвин и имя

    (НА МАТЕРИАЛЕ ДНЕВНИКОВ)

    М. Пришвин известен широкому кругу читателей как писатель-фенолог, поэт русской природы, бытописатель русской деревни, наконец, как писатель-философ. Существуют и многие другие ипостаси этого самобытного и не всегда достаточно оцененного автора. Но все ипостаси авторской личности и стороны творчества М. Пришвина так или иначе с необходимостью отражаются в его имятворчестве, той стороне творчества, без которой безликими и неодушевленными оказались бы замечательные образы его произведений, будь то художественные произведения или дневниковые записи, которые по своей художественной простоте и философской глубине абсолютно не уступают первым. Более того, через имена у М. Пришвина ярче и рельефнее прорисовывается не только его собственная языковая личность, но и его поэтическая картина мира.

    Однако парадоксален тот факт, что в уже набравшей силу отечественной литературной ономастике (около 2200 книг и статей!) пока нет ни одной полнокровной работы по ономастике М. Пришвина. Есть лишь близкие по тематике статьи [3, с. 121-132; 5, с. 244-247; 7; 12, с. 83-92]. Не анализировались с позиций ономастики не только имена собственные в его художественных произведениях, но и взгляды самого М. Пришвина на имена [2].

    Очевидно, что для большинства ономастов М. Пришвин представлялся всего лишь «детским писателем, фенологом», и не более того. Это произошло из-за слабого знания «другого М. Пришвина». Он только сейчас, благодаря публикации его дневников, начинает раскрываться перед нами не только как великий бытоописатель русской действительности, но и оригинальный философ. Сам писатель полагал, что самое главное из им написанного – дневники. Это подтверждается и свидетельством К. Паустовского: «Эти записи он главным образом и хотел сохранить для потомства» [6, с. 592-593]. Сам М. Пришвин писал, что «все произведения Толстого являются исповедью или огромным дневником, а Гёте сам о себе высказал, что его сочинения являются единым дневником, отрывками единственного произведения – его исповеди. С этого началось и мое скромное писательство, с писем какому-то другу в форме своего дневника. Мысль художника находится в сердце нашего времени, и вот почему дневник писателя – все, что он пишет: повести, поэмы, романы, все это есть лицо его дня» [11, V, с. 421].

    Отсюда понятно, что многое из художественных произведений М. Пришвина когда-то в зародышевом состоянии жило именно в дневниках. Об этом красноречиво говорят переходящие из произведения в произведение имена, фамилии, топонимы, ранее обозначенные в дневниках.

    Именно в его дневниках и публицистике открывается довольно сложная картина философии имени. Так, М. Пришвин заметил по поводу будущего своего произведения «Осударева дорога» (первичное название – «Канал»): «Канал мой. Конец: “Где же люди? Не ищите их далеко, они здесь: они отдали свое лучшее, и их так много, что имен не упомнишь. Имена здесь сливаются в народ, как сливаются капли в падун”» [11, VIII, c. 324]. То есть М. Пришвин понимает народ не как простую массу людей, а как мощную совокупность личностей, гордо несущих свое имя вне зависимости от социального положения или от тяжести жизненных ситуаций. Хотя государство долго придавливало личностные характеристики народа, заставляя его быть «Иваном, не помнящим родства».

    В размышлениях М. Пришвина даже самые обыкновенные местоимения приобретают силу и грамматические особенности ономастических единиц. Он разбивает выражение «сам с собой», делая из него два парадоксально играющих имени персонажей собственного размышления, то есть Я и мое Второе Я (как тезис и антитезис): «Беседовал сам с собой, да, именно: какой-то Сам беседовал с Собоем. Сам говорил Собою:

    – Мне хочется все пережить и поглядеть, как после всего заживут!

    – Понимаю, – отвечал Собой, – тебе просто хочется жить, и в этом нет ничего выразительного: каждому хочется выжить» [11, VIII, c. 413].

    Говоря о знаковости пения перепела в своей жизни и жизни его великих современников, М. Пришвин приходит к обобщающему выводу: «Мы поодиночке прошли, а он не один, он един – весь перепел, в себе самом и для всех проходящих. И думаешь, слушая: вот бы и нам тоже так; нет нас проходящих – Горький, Шаляпин, Бунин, тот, другой, третий, а все это – один бессмертный человек с разными песнями» [11, VII, с. 216].

    В цикле М. Пришвина «Глаза земли» есть небольшая заметка, которая так и называется «Имена»:

    «Почему все что-нибудь новое непременно ищет человеческого имени, как безногий ищет костыль?.. Был Жуковский, поэт, и стала на время улица Жуковского, то есть улица, где жил поэт. Но со временем поэта обратили в костыль, и улицу стали называть Жуковская улица. Так Форд обратился в автомобиль, физики Цельсий и Реомюр – в термометры, Гильотен – в гильотину. Все новое сопровождается открытием имени» [11, VII, с. 321].

    На первый взгляд, это о том, как создаются бренды. На самом же деле – о том, что кто-то из людей оказался за счет своего таланта, умения или же по случайности у прорывного явления: в науке, культуре, политике или общественной жизни. И данный прорыв, каждый в отдельности, в отличие от древнейшего общества, нуждается в имени.

    М. Пришвина интересовало всё: как живет травинка, как дышит природа в различные времена года, как на все это реагирует человек. наконец, сам человек в многообразных своих взаимоотношениях: человек – человек, человек – природа, человек – «братья его меньшие». И сам автор пишет об этой особенности своего таланта: «Дом моего таланта – это природа. Талант мой вышел из природы, и слово оделось в дом» [11, VII, с. 125].

    Правда, везде и всегда у М. Пришвина просматривается абсолютно здравый антропоцентризм (в том числе, когда человек коленопреклонен перед ). Сам писатель отмечал: «Мои записи о природе часто наводят меня на мысль, что поезд нашей человеческой жизни движется много быстрее, чем природа, и вот почему получилось у меня, что, записывая мои наблюдения в природе, я записываю о жизни самого человека» [11, VII, с. 332].

    Показательно, что даже кота своего М. Пришвин именует не иначе как, в отличие от великого артиста В. И. Качалова, Василий Иванович Некачалов [11, VII, с. 124]. Рассказ о зоониме Кадó нас, читателей, поражает направленностью его на чувства человека, на его слово: «…когда мне друг мой подарил, я вдруг понял эти слова в переводе: “подарок”, и Кадо мне стал славным именем. И только одно плохо, что Кадо по-русски среднего рода, на “о”, а собака – огромный самец. Но и это мы преодолели: простые люди все единогласно назвали его “Кадóк”» [11, VII, с. 268].

    И в человеке писателя-философа интересовало все. Однако в качестве генотипного знака человека писателя завораживали имена собственные, не только обозначающие человека, но и (иногда через наивную, но в то же время мудрую, народную этимологию), как полагал писатель, вскрывающие глубинные сути характера людей. Так, он писал о заинтересовавшем его человеке: «Нагавкин – русская фамилия: нагавкали на человека – вот и стал он на веки вечные Нагавкин» [9, с. 240]. Не зря, видимо, в своем дневнике от 22 мая 1942 г. М. М. Пришвин записал: «Подумайте, имя какое дается человеку родовое – Кошкин, и к нему имя собственное Михаила в честь архангела с предначертанием длительного пути от кошки до архангела. Но есть еще по-настоящему собственное имя, которое создает себе сам человек своими делами, имя неизрекаемое, состоящее в отношении к Богу всей жизни его, образующей личность» [Человек. – 1990. –  №3. – с. 169].

    А вот случай, который заинтриговал писателя оригинальностью оценки мальчиком своей фамилии: «Рассказав ему о себе, что я писатель, езжу всегда один, чтобы без помехи собирать материалы, сам и писатель, и шофер, и охотник, и фотограф, я спросил, как его фамилия.

    – Плохая, – ответил он и опять взялся за трамблер.

    – Плохих фамилий, – сказал я, – не бывает. Вот, например, улица Воровского вовсе не значит, что на ней воры живут. И даже самое гнусное имя, присоединяясь к хорошему человеку, теряет свой гнусный смысл. Понимаешь меня, Сережа?

    – Понимаю, – ответил он, – только все равно моя фамилия плохая.

    – Подлецов?

    – Ну, нет.

    – Жуликов?

    – Что вы, что вы!

    – Ну, так как же, ну скажи. А то я бог знает что подумаю. Есть фамилии Сукин, Щенков…

    – Стыдно как-то…

    – Ну, все-таки, не стыдись, – может быть, Щенков?

    И он, еще больше потупившись, наконец-то решился сказать:

    – Щелчков. Сергей» [11, VII, с. 99].

    выигрывать в детских играх. Очевидно, именно это и заставило писателя включить случай с «плохой» фамилией в свой цикл «Глаза земли».

    «Когда один студент сказал, что он не понимает обращения за советом к студентам такого опытного мастера, я ответил: “Я к вам не как к студентам обращаюсь, а как к читателям. Рассказ я написал, но, чтобы сделаться вещью, он должен быть вами принят”. – “Да мы-то кто?” – “Как ваша фамилия?” спрашиваю я. “Громов”. – “Громов! вы единственный и неповторимый”, – сказал я. И все засмеялись и чему-то обрадовались. Поняли. Это было достижение, но чего оно мне стоило!» [11, VII, с. 196]. Автору главным здесь было не столько показать себя, сколько через фамилию показать спрашивающим, что все они – исторические личности.

    Он же в дневнике через имя и прозвище выходит на ценностное определение поэта и поэзии: «Александр Гаврилович Лахин из Заболотья, прозвище “Говорун”. Такой же говорун и А. М. Широков, и вообще в народе примета, что красное слово является за счет человека. Можно сказать, что талант у настоящего поэта во всяком случае не является документом его человеческого достоинства, а скорее наоборот – тем не менее, драгоценна поэзия!» [10, с. 77].

    Ситуацию со своей фамилией М. Пришвин описал так: «Н. рассказывал, что у них, во Владимире один мальчик до того пристрастился к лесу, что совсем одичал, в семье только показывался, из школы его выгнали и всеобщее прозвище у него во Владимире “Пришвин”. Вот до чего дошла моя слава!» [11, VIII, с. 593].

    М. Пришвин был скромен относительно набора своих псевдонимов. Практически у него он был единственный: или Хрущёвский М. [4, с. 390]. этот псевдоним был навеян памятью о юности, проведенной в имении Хрущёво. Псевдоним этот четко перекликается с его земляка и современника И. А. Бунина, который использовал непритязательный псевдоним И. Озёрский, тоже по названию своего поместья Озёрки

    М. Пришвин старался не выдумывать имена персонажам своих произведений. Имена приходили к нему из жизни, для него они тоже были частичкой природы, а уж в ней-то ничего менять нельзя. Характерно его замечание относительно выбора имен: 

    «Происхождение моей ошибки. В очерке “Заполярный мед” я назвал имена деятелей. Тогда все хорошие и плохие захотели быть названными, и поэзия меда исчезла или закрылась войной имен. Между тем я мог бы опубликовать “Мед” с вымышленными именами, и войны бы не было» [11, VIII, с. 578].

    В подтверждение своей философии имени (точнее, о взаимоотношении типа, личности и имени) писатель заметил: «Для автора нет типов, есть только личности, из которых читатели должны сделать типы. Так Дон Кихот начинался у Сервантеса какой-нибудь конкретной личностью. Автор создает личности, а читатели из личностей делают типы. Так в природе только индивидуальности, а люди их классифицируют» [11, VII, с. 202].

    В целом ономастикон М. Пришвина весьма автобиографичен. О прототипах своих произведений он писал: «Не из книг, друзья мои, беру слова, а как голыши собираю с дороги и точу их собственным опытом жизни. И если мне скажут, что неверно о ком-то высказываю, то я беру судью своего за рукав и привожу к тому, о ком говорил: “Вот он”» [11, V, с. 196]. В его очерках и рассказах масса имен и фамилий персонажей – абсолютно реальных людей. Однако в художественных текстах писатель часто камуфлирует эту причастность к своей биографии. Так, крестьянин деревни Хмельники стал Мироном Ивановичем Коршуновым из цикла «Повести нашего времени»: «Для примера я возьму Мирона Ивановича Кршунова из Подгорной слободы нашего Переславля: старик моих лет и тоже, как я, запойный читатель» (Пришвин-5, с. 150). Антоныч «Берендеевой Чащи» – это , старый лесник, который до войны жил вблизи Усолья. А своего одноклассника, ставшего наркомом здравоохранения, Н. А. Семашко, писатель в «Кащеевой цепи» зашифровал под именем большевика Ефима НесговороваЕвдокию Николаевну Игнатьеву в том же романе он вывел под именем Дунечка.

    Выбор имени у Пришвина не всегда поддается обычной логике: в цикле «Глаза земли» описаны две художницы, в 1947 г. работавшие по отдельности над портретом писателя: Елена Оскаровна Лещинская и Раиса Николаевна Зелинская-Платэ. Однако у первой сохранено имя, а у второй заменено, правда, на созвучное Лариса: «Женщины-художницы: Лариса забывает все у мольберта, Елена с античной природой проста, но все видит и слышит» [11, VII, с. 110]. А ключом, видимо, была античность. Автора «совратило» греческое созвучие имен художниц-соперниц: ЕленаЛариса. А вот Раиса арабского происхождения (от раис – 'начальник') сюда уже не вписывалась.

    «Ф.» М. Пришвин в цикле «Лесная капель» называет семью художника-графика В. А. Фаворского: «Вспомнились чудаки Ф.: среди лета бросились дачу искать» [11, V, с. 91]. Сосед и друг писателя П. С. Оршанко обозначен в цикле «глаза земли» лишь как «П. С.»: «П. С. картошку сажал, а я впервый раз в эту весну услыхал соловья» [11, VII, с. 147]. А дирижер Е. А. Мравинский вообще обозначен как «N.»: «Звонил дирижер N. И, совсем незнакомый мне, выражал свое признание меня как писателя, сказал даже, что “Лесная капель” его “подподушечная книга”» [11, VII, с. 155]. Здесь писатель слегка лукавил, поскольку Е. А. Мравинский был тогда очень известным дирижером, автору лишь хотелось таким способом подчеркнуть их личное незнакомство. И совершенно другое «Н.» в том же цикле: «Н. – это даже не натуралист, а плохой биографист, ограниченный кругом животных» [11, VII, с. 203]. Автор показал здесь свое отрицательное отношение к писательнице-натуралистке О. В. Покровской.

    Активно использует в своих текстах М. Пришвин и имена исторических лиц, и имена литературных героев: «Если в творчестве женщина мешает, то с ней надо, как Степан Разин, а если сам не хочешь, как Степан, то на тебя найдется свой Тарас Бульба, и пусть он тебя застрелит» [11, VII, с. 155].

    Интересно воспоминание Е. И. Замятина о встрече с М. М. Пришвиным, связанное с авторской ономастикой: «Как только я назвал себя, цыган вскочил: “А-а, так это вы и есть? Покорно вас благодарю! Тетушку-то мою вы как измордовали!” – “Какую тетушку? Где?” – “Чеботариху, в “уездном” – вот где!”

    Цыган оказался Пришвиным, мы с Пришвиным оказались земляками, а Чеботариха – оказалась пришвинской теткой...

    Эту пришвинскую тетку я не один раз видел в детстве, она прочно засела во мне, и, может быть, чтобы избавиться от нее – мне пришлось выбросить ее из себя в повесть. Жизни ее – я не знал, все ее приключения мною выдуманы, но у нее в самом деле был кожевенный завод, и внешность ее в “Уездном” дана портретно. Ее настоящее имя в повести я оставил почти без изменения: сколько я ни пробовал, я не мог ее назвать иначе – так же как Пришвина не могу назвать иначе, чем Михаил Михалыч. Кстати сказать, это правило фамилии, имена прирастают к действующим лицам так же крепко, как к живым людям. И это понятно: если имя почувствовано, выбрано верно – в нем непременно есть звуковая характеристика действующего лица» [1, с. 978].

    «Осударева дорога») характеризует через сопоставление с персонажами М. Ю. Лермонтова: «Сутулов – это Максим Максимыч в форме чекиста, а Пахан – это Печорин» [11, VIII, с. 478].

    Философия М. М. Пришвина уже с ранней юности формировалась на базе созерцания природы. Практически любое явление природы вызывало массу вопросов и богатейший материал для размышлений. Вот явление звездного неба: «Вышел вчера на балкон, и вот звезды… Глянул и заблудился там, на небе… Холодно… А я не могу оторваться… Что-то они значат… Что-то такое в них есть… Это великая семья не просто так… И только тут, в деревне, бывают вечера, когда одни звезды хозяева…» [11, VIII, с. 12]. С восторгом писал в своем дневнике М. М. Пришвин: «Звезды зажглись... Тайна легла над землей. Господи! Оставь так» [11, VIII, с. 49]. В то же время для него ясное звездное небо чаще всего – признак морозной зимы: «Звезды всю ночь были яркие и виден был Млечный Путь – мороз! Утренняя звезда сошлась близко с рожком месяца – мороз, зима скоро...» [11, VIII, с. 120]. Однако в целом для М. Пришвина ночное небо никогда не становилось самостоятельным предметом описания. Оно для него – фон, на котором проходят жизни людей: «Луна всегда одинаковая, но вспомните, как встречали мы ее восход в детстве, в юности и после, да зачем в детстве и юности! Вчера, глядя на месяц, я был один, сегодня вижу и думаю о совершенно другом. Не “луна плывет по небесам и смотрит с высоты”, а это мы проходим, вечно мерцая» [11, VIII, с. 166]. Так и Млечный Путь для него лишь своеобразная метафора: «Можно так смотреть на мир, что он есть мир бывалого и все, что в нем есть, все было: и Америка была до своего открытия, и атомы вертелись без нашего спроса до открытия атомной энергии, и так было всегда решительно все, что у нас теперь есть. Однако через всю эту массу мира бывалого проходит у нас на земле свой особенный Млечный или Птичий путь к небывалому» [11, VIII, с. 583].

    «И как раз напротив моего окна расположилась Большая Медведица. Не знаю, чем это объясняется, но Большую Медведицу начинаешь замечать почему-то с осени» [11, VII, с. 416]. Скорее всего, ответ заложен в самом замечании писателя: именно осенью созвездие склоняется ниже и его видно даже из окна.

    Более того, проблема называния небесных объектов вызывает в М. Пришвине размышления о взаимоотношениях творческого и сугубо рационального начал в жизни человечества: «Я не настаиваю на том, чтобы современные дети связывали сияние звезд с небесными живыми существами. Но какое-то хорошее значение они должны иметь и для них... пусть Большая Медведица называется Маркс, а Малая – Ленин и всем другим созвездиям будут присвоены имена пролетарских вождей. Если в молодом поколении с этими людьми связывается готовность на самое лучшее, то пусть оно будет прикреплено к самому вечному, к звездам... Я только против замены творчества стиля жизни всем существом человека одной только потребностью разума знать причины явлений. Поэтическое и религиозное творчество создает лицо жизни, научное дает нам только знание причины. Астрономическая звезда все равно что отпрепарированный и заключенный под стекло труп для школьных занятий по анатомии» [10, с. 246].

    Сопоставление судеб звезд, судеб людей и судеб слов весьма характерно для антропоцентризма писателя: «В каждой душе слово живет, горит, светится, как звезда на небе, и, как звезда, погасает, когда оно, закончив свой жизненный путь, слетит с наших губ. Тогда сила этого слова, как свет погасшей звезды, летит к человеку на его путях в пространстве и времени. Бывает погасшая для себя звезда, для нас, людей, на земле горит еще тысячи лет. Человека того нет, а слово остается и летит из поколения в поколение, как свет угасшей звезды во вселенной» [11, VII, с. 333].

    «Дальше полукругом (Нальчик, значит подковка) должны бы стоять северные склоны большого Кавказского хребта, но теперь был туман и ничего не было видно» [11, VIII, с. 289].

    Его, конечно же, интересовали и народные легенды, связанные с топонимией. Попытку записи народной этимологии представляет собой его объяснение топонима Звенигород в очерке «Москва-река»:

    «Говорят, в старину в нашем маленьком городе на какой-то колокольне висел сторожевой колокол и в него положено было звонить, только если подходил неприятель. Этот сторожевой звон подхватывали на колокольне в ближайшем селе, и так от колокольни к колокольне звон с вестью о неприятеле докатывался до Москвы. Тогда без всякого промедления по этому особенному военному звону собиралось войско и выходило навстречу неприятелю. Вот отчего будто бы наш любимый маленький город получил свое прекрасное имя: Звени-город» [11, V, с. 323]. На самом же деле, это всего лишь наивная народная этимология [8, с. 160], вполне пригодная для поэтов, но не для науки. Скорее всего элемент звензвено – 'составная часть города, ограждения'.

    Посетив Кабардино-Балкарию, М. Пришвин записал одну из топонимических легенд со своими комментариями: «Каркаралинский уезд самый лучший для скотоводства, называется “арка”, что значит хребет земли. И дал же бог!

    – гребень). В Нар-Чёккён (чёк! – кричит верблюд) потеряла верблюда. Каркара – головной убор, здесь в горах она потеряла головной убор» [11, VIII, с. 51]. Затем эта легенда вошла в его рассказ «Соленое озеро».

    Не каждый обратит внимание на микротопонимы. М. Пришвин же непременно отметил интересное название из разряда микротопонимических ляпсусов: «В Торопце кладбище называется “Восстань”» [11, VIII, с. 635].

    Исследованный материал позволяет прийти к выводу, что изучение пришвинского ономастического наследия начинается буквально на наших глазах. И это наследие настолько велико и сложно, что его с лихвой хватит для изучения нескольким поколениям исследователей.

    Список литературы

    1. Замятин Е. И. Зеленый ветер. – Воронеж, 2002.

    – Воронеж, 2006. – 212 с.

    3. Кубочкин С. Н. Кто вы, герои «Кащеевой цепи»? // Белевские чтения. – Вып. 4. – М., 2004.

    4. Масанов И. Ф. Словарь псевдонимов. – Т. 4. – М., 1960.

    5. Ниц Е. М. Поэтика заглавия в дневниковой книге М. М. Пришвина «Глаза земли» // Региональные культурные ландшафты: история и современность. – Тюмень, 2004.

    6. Паустовский К. Повесть о жизни. – Т. 2. – М., 1967.

    …канд. филол. наук. – Ташкент, 1997.

    8. Поспелов Е. М. Географические названия мира. Топонимический словарь. – М., 2001.

    9. Пришвин М. М. Дневники. 1914-1917. – М., 1991.

    10. Пришвин М. М. Дневники 1928-1929. – М., 2004.

    11. Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. – Т. 5. – М.: Худ. лит., 1982-1986. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием римской цифрой тома, арабской – страницы.

    – Куйбышев, 1986.

    Раздел сайта: