• Приглашаем посетить наш сайт
    Гаршин (garshin.lit-info.ru)
  • Подоксенов А. М.: Мировоззренческий путь М. М. Пришвина от народничества к марксизму

    Подоксенов А. М.

    Мировоззренческий путь М. М. Пришвина от народничества к марксизму

    Вестник Тамбовского университета.
    Серия: Гуманитарные науки.
    – № 3 (59). – С. 355-363.

    Рассматривая проблемы влияния на мировоззрение Пришвина народничества и марксизма, относительно последнего необходимо иметь в виду наличие отчетливой грани между тем, что в советскую эпоху позволительно было сказать, и тем, что можно было доверить только тщательно скрываемому Дневнику. Поэтому об истинном значении народничества, и особенно марксизма, в мировоззрении писателя можно судить, лишь исследуя сопряжение двух онтологических планов: с одной стороны, опредмеченного бытия мысли в легальном художественном и публицистическом творчестве, а с другой – тайных дневниковых записей, которые не только не смогли бы пройти коммунистическую цензуру, но, выражая истинные взгляды человека, были просто опасны для его жизни. Дополняя и конкретизируя события жизни и художественные образы творчества, Дневник писателя раскрывает подлинные мировоззренческие оценки и акценты в интерпретации действительности, которые он при Советской власти не мог обнародовать.

    По социальному положению семья Пришвиных принадлежала к тому поколению русской интеллигенции, которое «Толстым, народниками и славянофилами воспиталось в религиозном благоговении к простому народу в его деле добывания хлеба на земле: происхождение этого чувства, вероятно, от церкви» [1, 137]. Будущий писатель видел, какой великой труженицей была его мать, которая «привила мне уважение к труду, и все это наше народничество происходит из этого уважения...» [Цит. по: 2, 12]. С участниками народнического движения Пришвин сталкивался с детских лет, поскольку революционерами-народниками были ближайшие члены семьи: племянник матери, Василий Николаевич Игнатов, был одним из организаторов группы «Освобождение труда», а его сестра, Игнатова Евдокия Николаевна (родные звали ее Дунечка), была членом народовольческой организации «Черный передел» и всю жизнь проработала учительницей в деревенской школе, построенной на ее собственные средства. В семье Пришвиных часто были слышны народнические разговоры о политике, о борьбе с царем, о «легальных» и «нелегальных» путях к «землице», которые входили в мировоззрение Курымушки (детское прозвище Пришвина) как пример героизма и жертвенности служения народу, да и сама личность в понимании мальчика должна была формироваться в подвиге и самоотречении.

    Свое знакомство с марксизмом Пришвин в автобиографическом романе «Кащеева цепь» относит к лету 1893 года, когда Алпатов, получив в Сибири аттестат зрелости, возвращается к матери в Хрущевское имение. Юность закончились, и для 20-летнего юноши наступило время выбора пути во взрослую жизнь, но, прежде всего, следовало найти мировоззренческую опору. За время пребывания Михаила Алпатова в Сибири все его елецкие друзья уже определились: кто учился в университете, кто, не окончив гимназию, служил чиновником на почте, кто у нотариуса. Но главной новостью оказалось, что Ефим Несговоров (прототип Н. А. Семашко – будущего наркома здравоохранения в Советском правительстве), бывший несколькими классами старше, у которого Алпатов в гимназии «выучился петь “Марсельезу”, с кем он еще в четвертом классе додумался бога отвергнуть», стал студентом и выслан в Елец под надзор полиции [3, 183]. Встреча со старым другом сразу же, как и в гимназическом детстве Курымушку, приобщила Михаила к политике: от Ефима он слышит имена совершенно неизвестных ему немецких социал-демократов Бебеля и Либкнехта, узнает, что Плеханов, имя которого он «не раз слышал от Дунечки и понимал его как священное народническое имя, вроде Глеба Успенского», пишет под псевдонимом «Бельтов» и давно уже не народник, а марксист. В смущении он признается: «…я не знаю, что такое марксист <…> я ничего не слыхал о Марксе» [3, 185] и просит друга научить его всему, как в старые гимназические времена. Получив от Ефима популяризирующую марксизм книгу Бельтова-Плеханова «К развитию монистического взгляда на историю», Михаил быстро уясняет первостепенное в книге, о чем и спрашивает Ефима: зачем же марксизм берет основой «экономический базис, почему не просто жизнь?» [3, 186].

    Разумеется, ни Алпатов, ни молодой революционер Несговоров тогда еще не могли разобраться в этой основополагающей силе и слабости мировоззрения марксизма, абсолютизирующего формационный подход к истории с его редукцией всех духовных факторов религиозной, культурной, национальной жизни исключительно к типу производственных отношений как всеопределяющему экономическому базису жизни общества. Алпатов с радостью был готов приобщиться к пролетарскому движению, не ограничиваясь изучением книг Маркса, Энгельса, Бебеля, Меринга, Каутского и Плеханова, которые ему для общего развития обещал дать Ефим. Страстной натуре Михаила требовалось дело, конкретная работа, «практический корректив» теории. Тогда Несговоров, помня о гимназической увлеченности Курымушки образом Марьи Моревны, предлагает ему перевести с немецкого на русский книгу Бебеля «Женщина и социализм»: «Ты был с колыбели романтиком, и тебе тут будет корректив действительности: женщина в прошлом, в настоящем и в будущем» [3, 188]. Михаил был совершенно оглушен этим новым, необычайно заманчивым и в то же время таким ясным до простоты миром марксистских идей, в который так удивительно укладывались его сокровенные желания, надежды и мечты.

    государство защищать не надо, а пролетариат пусть вооружается. Для анализа мировоззрения писателя особенно значимо в романе описание попытки Марии Ивановны заглянуть в его книги: «Она долго читает, стараясь понять спор какого-то Энгельса с Дюрингом о скачке в неизвестное. Понять как следует ей невозможно, русское, выходит, труднее немецкого... “Конечно, – думает она, бросая чтение и откидываясь к спинке, – я так и знала: Миша задумал какой-то новый скачок в неизвестное”» [3, 203]. Догадалось ли вещее материнское сердце о чем-то неладном, свершившемся в душе Михаила, но неладное это происходило со всем русским обществом, а не только с ее сыном.

    Об ироническом отношении автора к марксизму свидетельствует то, что ссылка на Энгельса, который в работе «Анти-Дюринг», направленной против немецкого философа и экономиста Евгения Дюринга (1833-1921), употребил выражение: «прыжок из царства необходимости в царство свободы» [4, 295], у Пришвина провидчески неточна. Ведь на самом деле, как отмечает писатель, русские марксисты и общественность вовсе не вникали в «... спор какого-то Энгельса с Дюрингом о скачке в неизвестное» [3, 203]. К тому же и само выражение «скачок в неизвестное» было лишь перифразой последних слов философа-материалиста Томаса Гоббса (1588-1679) перед смертью: «Теперь я собираюсь сделать великий скачок в темноту». Следовательно, писатель преднамеренно искажает и обыгрывает смысловое содержание широко известного выражения Энгельса о социализме как историческом «прыжке из царства необходимости в царство свободы», чтобы «эзоповым» языком подчеркнуть свое критическое отношение к марксизму. Ведь вздыбленная революционерами огромная Российская империя действительно готовилась к великому скачку в неизвестное. Этим неизвестным, чаемым многими поколениями мятежной русской интеллигенции, была духовная свобода общества от власти царя и церкви, однако революционное устремление в безграничность свободы, по року истории, действительно окажется скачком в темноту.

    Не случайно переход к новому мировоззрению Алпатову давался так тяжело. Большое усилие нужно было, чтобы сжать свое сердце, заключая его в оковы разума. «Это самое недоброе усилие Миша и называет материализмом, а милое прошлое остается назади, как » [3, 203]. Для него было ясно, что суть спора народников с марксистами (в алпатовском понимании – идеалистов с материалистами) сводилась к тому, что одни действовали убеждением, другие – силой. Кроме того, марксизм требовал низвергнуть с пьедесталов героев истории, прозаически заменяя духовные явления материальными причинами. Тем самым марксисты отнимали у народников тайну идеала, превращая героев в простых людей, и выходило, что «эти прежние его старшие, оказывается, потому виляют и путаются, что служат , и эти старшие вполне соответствуют тем, кого в далекие времена называли книжниками и фарисеями» [3, 204].

    Для Алпатова самой привлекательной стороной в марксизме был его революционный азарт и отсутствие старчески-унылого народнического «необходимого сострадания и обязательного равнения по мужику: раз мужик страдает, то и я должен страдать» [3, 460]. Ведь юности так свойственно желание пожить для себя в полное свое удовольствие, «а у народников “для себя”, как мне представлялось, выхода не было, – вспоминал уже в зрелые годы писатель. – У марксистов же, в их бодро-задорном поведении, открывался для меня личный выход из народнического узкого круга идей к общечеловеческому смыслу» [3, 460]. Марксизм сразу же решал пустые споры с народниками о праве интеллигенции на руководство народом, и Михаил твердо решил считать себя рядовым, ведь «пролетарий сам себя вождем не считает и эту честь ни во что не ставит» [3, 205].

    – быть с народом, а не над ним – высмеяли Пришвина в салоне духовной аристократии Мережковского в 1909 году. Однажды на одном из собраний Религиозно-философского общества Пришвин слушал спор в области чистой теории, когда Гиппиус, как из пушки стрелявшая в этой схоластической полемике терминами «прагматизм! идеализм! реализм!», вдруг обратилась к нему:

    « – Что же вы молчите? Я спросил их: видели ли они тот свет и пламень, который мы видели, когда в юности крестились у Бебеля? Стали обсуждать, оказалось, что видели все по-своему, но мне как-то не верилось, все как-то выходило книжно, я прямо сказал, что это не то. – Боже мой, – сказал кто-то, – да ведь вы были рядовым марксистом! Вы об этом говорите. Все этому засмеялись. По-моему, это был настоящий смех книжников и фарисеев, вообще филистеров, людей, никогда не бывших “рядовыми” и, значит, некрещеных. Потому что в тот самый момент, когда человек принимает крещение, он непременно становится в ряды» [5, 62].

    Пришвин был глубоко убежден, что за идеи книги Бебеля «Женщина и социализм», объявлявшей о близости времени мировой катастрофы, после которой явится образ Прекрасной Дамы – «женщины будущего», стоило быть «рядовым», стоило идти в тюрьму. Самое ценное в марксизме, считал писатель, «самое счастливое, самое высокое было, что я стал со своими друзьями одно существо, идти в тюрьму, на какую угодно пытку и жертву стало вдруг нестрашно, потому что было это уже не я, а мы, друзья мои близкие и от них как лучи “пролетарии всех стран”» [5, 62].

    Художественной интерпретацией упомянутого столкновения писателя со схоластически-фарисейским отношением салонной интеллигенции к демократическим мировоззренческим идеалам, казалось бы, должных быть одинаковыми для народничества и марксизма, станет одна из сцен «Кащеевой цепи». Поскольку марксизм был для Алпатова не столько теорией, сколько мировоззренческим идеалом общественной жизни, то ему сразу же бросилась в глаза вредность фарисейского холодно-равнодушного отношения к революционным делам. Для Михаила это ясно обнаруживается в поведении Осипа, одного из руководителей елецких марксистов, когда тот «рассказывает о Марксе совершенно так же, как поп о боге, которого нет, но необходимо выдумать. Проповедует, что экономическая необходимость сама собой приводит капитал к концентрации рабочих – к союзу, и делать тут нечего: ничего не нужно делать, все само собой сделается» [3, 205]. Поэтому Михаил намеревается вступить в беспощадную борьбу с Осипом, только сначала «хорошо бы достать у Данилыча в подлиннике Гегеля и Канта, перечитать все это, чтобы Осип не сбивал его противными словечками вроде априори» [3, 208]. При встрече с Данилычем, главой Елецкого революционного подполья, Алпатов рассказывает ему, как Осип проповедует экономический фатализм вместо революционного марксизма, «затемняя его своим личным умственным интересом, от того получается схоластика, и мы, выгоняя в одну дверь метафизику, в другую впускаем схоластику» [3, 210].

    что пришвинское увлечение марксизмом было типичным для русской интеллигенции рубежа XIX – XX веков. Привлекательным, прежде всего, было то, что мировоззренческий экстремизм и эсхатологизм, присущий марксизму, был вполне сродни русскому религиозному старообрядчеству, которое после никоновского раскола православной веры уже три века жило в экстремальных условиях постоянной готовности к скорому концу света. Пришвин, родившийся в семье, хотя и с размытыми, но все же не исчезнувшими старообрядческими традициями, с раннего детства запомнил эти апокалиптические картины по рассказам няни: «Земля, там, где небо к ней прикасается, красным заревом вспыхивает, огромная черная гора открывается, на вершине архангел трубит, покойники встают, и кто, как няня, всю свою жизнь отрезал себе ногти и берег их в мешочках, – теперь ногти эти срастаются, и, цепляясь ими за камни, лезут праведные люди на гору к архангелу, а грешники скрежещут зубами, обрываются и падают в адский огонь» [3, 35].

    Потому и вспоминает Алпатов в тюрьме, куда он попал за революционную деятельность, об апокалипсизме как мироощущении своих предков раскольников-старообрядцев. Да и сам «он пришел к идее мировой катастрофы от сердца своего. В раннем детстве он слышал чей-то голос, строго предупреждающий: “Деточки, деточки, по краюшку ходите, затрубит архангел, загорится земля и небо”. На место сказки стала теория, и сердечный поток закрепился железной формулой», формулой марксизма [3, 236]. Именно марксистский эсхатологизм, так схожий с религиозным апокалипсизмом старообрядчества, скорее всего и породил в молодом студенте тот «огненный энтузиазм», с которым Пришвин перевел с немецкого на русский предложенную ему в революционном кружке книгу Августа Бебеля «Женщина и социализм».

    Так решилась труднейшая для юноши этическая проблема связи прошлого и будущего, конца и начала, религии отцов и мировоззрения марксизма. «У Бебеля был поставлен вопрос о всемирной катастрофе при нашей жизни. С этим чувством конца у вождя германского пролетариата пробуждалось наследственное чувство конца от староверов, предков моих по матери. Концом мира меня с детства пугали, и вот теперь этот конец сделался началом новой жизни» [6, 11]. Близость марксизма с народничеством была не только в религиозной эсхатологичности миропонимания, но и в церковно-культовом патернализме: если народники поклонялись народу, то марксисты по-своему молились на пролетарских вождей. Марксизм, пропагандируя атеизм и внешне осуществляя насилие в отношении религии, внутренне сам творил из своих вождей величайших кумиров, и в этом была, считал Пришвин, глубокая психологическая закономерность, так как сама «способность быть вождем заключается в вере (“научно” вождем не сделаешься), а все вожди люди верующие» [7, 229].

    Путь Пришвина к марксизму шел в том же русле, что и многих русских юношей, колебавшихся между верностью отеческим заветам, традициям семейного уклада жизни и страстным желанием личного участия в революционном обновлении жизни. Но более всего сказывалось влияние общественных настроений и круга общения молодежи. Сама социальная атмосфера учебных заведений благоприятствовала революционной идеологии, поэтому «семя марксизма находило теплую влагу в русском студенчестве и прорастало» [7, 229]. В 1918 году писатель вспоминал, что «был настоящим прозелитом, рядовой овцой в этом стаде, и мои замечания должны объяснять психически широкие массы народа», поскольку в студенческом возрасте пребывал в полной уверенности близости мировой катастрофы, после которой пролетариат станет у власти во всем мире и всем на земле жить будет хорошо. «Душевный состав мой накануне уверования в социализм: семейная оторванность, глубочайшее невежество, с грехом пополам оканчиваю реальное училище, смутные умственные запросы, гнавшие меня с факультета на факультет, какая-то особенная ежедневная вера, что чтением какой-нибудь книги я сразу все себе и разрешу» [1, 74].

    Все студенческие годы в Рижском политехникуме (1893-1897) будущий писатель ищет целостного взгляда на мир, позволяющего сразу все разрешить. Его торопит эсхатологической чувство близости мировой катастрофы. Как и народничество, марксизм призывал бросить все личное во имя великой идеи всеобщего блага. «Вот в этом “бросить” и был весь нравственный упор. Мать моя работала всю жизнь на банк, чтобы дать нам образование, – как же это бросить? С другой стороны, основная тревога, перешедшая в мою душу, может быть, через гувернеров моих под амбаром, требовала бросить все личное и отдать свою жизнь за какие-то новые идеалы передового общества. Марксисты предлагали мне вступить в их тайную “школу пролетарских вождей”. Я очень колебался» [Цит. по: 2, 55].

    – филлоксерой, занесенной из Европы в Россию. На целый месяц попадает он в среду бурных дискуссий, когда с утра работали, а «по вечерам за большим столом, с вином, брынзой, были жестокие схватки марксистов с народниками. В начале этих споров я был на стороне народников, но с каждым днем все больше и больше уступал марксистам» [6, 11]. Еще не вполне готовый участвовать в этих дебатах о роли личности в истории и о других подобных вещах, юноша «усердно и даже отчаянно занимался в “школе вождей”, читал трудный “Капитал”, изучал спор Энгельса с Дюрингом, переводил с немецкого историю социализма Меринга и с особой страстью – “Женщину и социализм” Августа Бебеля» [Цит. по: 2, 56]. В этих политических спорах и дискуссиях оттачивались такие важнейшие качества мировоззрения Пришвина, как принципиальный антидогматизм, способность к широте и многосторонности восприятия мира, антиномичность и диалектичность мышления. Революционная молодежь на Кавказе сразу пришлась юноше по душе, оставалось только определиться между марксистами и народниками. И хотя «народническая задушевность, внимание к личности ближнего, интерес к биологии были близки человечностью, – пишет Пришвин о причинах своего выбора, – но марксисты меня соблазняли верой в знание, готовностью к определенному и немедленному действию, и главное, что это были все удалые ребята – жить собирались, а народники расплывались в слова» [6, 11-12].

    Психологически увлечение марксизмом объяснялось также и стремлением «не отстать от других и быть как все», то есть преодолеть комплекс неудачника, исключенного из гимназии. «Раньше было все вне меня “да” и внутри “нет” – я неудачник, теперь стало внутри меня “да”, а вне меня “нет”. Теперь мир вне нашей партии стал неудачником и мы вполне верили, что нам суждено его переделать, что и он переменится, как и Бебель в то время писал, что всемирная катастрофа настанет еще при нашей жизни» [6, 11]. Но вдруг эсхатологизм, этот неминуемый страшный конец, благодаря Бебелю, становится началом новой жизни, в творчество которой Михаила вовлекает счастливый случай. Марксистская идея переустройства мира помогает обрести дружескую семью, выйти из одиночества и навсегда избавиться от ощущения себя как неудачника. «Казалось тогда, что не эта кучка людей, которым я не хотел подчиниться, а весь мир переделывается, огромное движение за его спиной, и когда я вдруг это, читая Бебеля, почувствовал, то они стали мне братьями. Их ученость, которая так меня смущала, оказалась легко доступной мне, потому что не в учености было дело, а в вере – в зарубке: зарубил и пошел, пошел и ничего не страшно стало...» [Цит. по: 2, 57]. Размышляя позже о своей революционной юности, Пришвин особо подчеркивает, что «сила марксизма состоит в том же самом, что было в религии: входить в сознание необразованных масс общества» [8, 302]. Но если традиционная религия привлекала возможностью в несчастье обрести Утешителя, а за счастье – благодарить высшего Хозяина жизни, то марксизм, в отличие от народничества, притягивал обещанием возможности самим преобразовать мир.

    Вернувшись в Ригу после кавказской филлоксерной поездки, Пришвин начинает участвовать в деятельности одного из первых марксистских студенческих кружков. Однако с самого начала пришвинский марксизм оказался далек от традиционного. У будущего писателя было художественное восприятие как классиков-экономистов от Смита до Маркса, так и новейших социологов Зиммеля и Риля, которых он тайно переводил на язык образов, «перешептывал выводы Маркса на образы, и какая-нибудь Марксова Золотая куколка, в которую превращаются все товары, и рядом с ними все человеческие ценности: дружба, любовь, искусство – в моем сердце переделывалась в сказочно-злое существо, вроде Кащея Бессмертного…» [3, 463].

    Если воспринятый поэтически марксизм значительно расширял мировоззренческий кругозор юноши, то пропагандистская деятельность довольно скоро привела его к типичному для многих революционеров того времени итогу: пойманный в Риге с поличным при переноске нелегальной литературы, Пришвин попал в 1897 году в камеру одиночного заключения Митавской образцовой тюрьмы. Спасением для Михаила стала та особенность его мировосприятия, которая превращала абстракции сухой логики в поэтические образы. Узник вообразил себя путешественником, идущим по диагонали маленькой камеры к Северному полюсу, где, хирея над золотом, сидит Кащей Бессмертный. Это «внутреннее настоящего» позволило придти к важному мировоззренческому выводу: «если сильно захотеть чего-нибудь, то всегда и достигнешь, – идеал достижим» [3, 259]. Марксизм и был таким мировоззренческим идеалом, искомой точкой духовной опоры. И в 1918 году Пришвин особо подчеркивал, что марксизм, из-за которого он попал в 1897 году в тюрьму, действительно стал для него «одним из определяющих моментов жизни» [1, 366].

    После освобождения из тюрьмы Пришвину было запрещено в течение трех лет жить в университетских городах. Поэтому, вернувшись в 1898 году в Елец, он стал хлопотать о разрешении выехать за границу для получения высшего образования. Начало нового ХХ века знаменуется для юноши новым поворотом жизни: наконец-то он отправляется в Европу. Вполне закономерно, что для продолжения образования Пришвин выбрал Германию, славившуюся своей философией и учеными. Ведь, по его словам, еще во время учебы в Рижском политехникуме он «менял разные факультеты в поисках “философского камня”» [1, 366], и поэтому для Михаила Алпатова – alter ego писателя в романе «Кащеева цепь» – выбор был ясен: «Правду кто-то сказал о Германии, что философия там похожа на вымя с множеством сосцов, питающих науки, – и теоретические, и прикладные. В России даже в образованном обществе как-то не всегда удобно сказать: занимаюсь философией, потому что наша философия непрактичная <...> В Германии даже агрономию читают на философском <...> и потому Алпатову факультет предрешен» [3, 318-319]. После года блужданий в поисках себя по лекциям всевозможных факультетов и даже университетов в Берлине и в Иене, Пришвин окончательно переезжает в Лейпциг, где быстро за два года оканчивает философский факультет Лейпцигского университета «по агрономическому отделению». Так, несмотря на увлечение марксизмом, социальная народническая идейность в мировоззрении Пришвина останется, что и выразилось в избрании им агрономического поприща деятельности.

    учебы будущий писатель получил не только естественное образование и профессию агронома, но и познакомился с философией Канта, Спинозы и Ницше, с поэзией и натурфилософией Гете, с музыкой Вагнера. Таким образом, важнейшим отличием Пришвина от многих русских марксистов было то, что в формировании его мировоззрения участвовал не только марксизм, но вся немецкая и европейская культурная традиция.

    являются отнюдь не социал-демократические вожди, а германский кайзер, которого толпа на улице приветствует с неподдельным ликованием. В благоустроенной и сытой Европе юношеский эсхатологизм и катастрофизм восприятия мира быстро ослабевает, и отсюда в душе «постепенное разжижение веры за границей <…> окончательный поворот: сумасшедшая любовь и поворот мира с умственности на психологичность: открытие полюса. Жизнь, возрождение... Внимание к человеческой душе» [1, 74-75]. Этим новым полюсом духовной устремленности становится просто реальная жизнь человеческой души во всем многообразии ее отношений с миром.

    1902 год стал не только годом окончания учебы, но и поворотным для всей жизни. Это был поистине «сумасшедший год. Весной после окончания в Лейпциге еду посмотреть Париж. Встреча (4 момента) и последующий переворот от теории к жизни, определивший все мое поведение до сего дня (1918 г.)» [1, 366]. Суть своего мировоззренческого переворота писатель определяет формулой «от теории к жизни», что означало осознание им марксизма как теории, ограничивающей и подменяющей жизнь. Подводя итоги своего марксистского периода мировоззрения, Пришвин скажет: «Мой фанатический Марксизм владел мною все-таки лет десять всего, начал он рассасываться бессознательно при встрече с многообразием европейской жизни (философия, искусство, танцевальные кабачки и проч.), сильнейшую брешь ему нанесла встреча с ней и окончательную то чувство самости, которое охватило меня, когда я после нескольких лет агрономической деятельности в России нашел в 30 лет свое призвание в литературе. Только тут впервые я понял, что значит жить самому и самому за себя отвечать» [7, 275]. Так юношеская любовь стала одной из решающих причин мировоззренческого переворота и главным толчком пробуждения личности: «Искание начала всех начал: огонь, вода у древних, или личность; у наших марксистов экономическая необходимость, и вдруг переворот: все под влиянием любви, начало всех начал есть я – личность» [9, 55].

    «от революции к себе», при всем личностном своеобразии породивших его причин, поразительно точно совпадал как по времени, так и по содержанию с широким идейным движением русской интеллигенции начала ХХ века от «от марксизма к идеализму», о чем свидетельствовали известная писателю книга С. Н. Булгакова «От марксизма к идеализму» (1903), а также сборник «Вехи» (1909). Художественной натуре будущего писателя претила всякая схоластика и непререкаемые принципы теории, не допускающей возражений. «Истощенная пустая жизнь всегда философствует и строит принципы» [Цит. по: 2, 70]. Конечно, не против философской мысли была эта запись, а против ограничения жизни надуманными рамками. Догматизм и невнимание к личности отталкивали юношу от марксизма. Подобно Герцену, Лаврову и Михайловскому, вполне в духе народничества, Пришвин считал полное развитие личности необходимым условием общественного прогресса. Марксизм же с его экономическим детерминизмом духовной жизни сводил все проблемы общественного переустройства к политической борьбе, которая подчиняла личную жизнь задачам революции.

    Вместе с тем Пришвина не могла устроить и субъективная социология народничества, провозглашавшая движущей силой исторического прогресса «критически мыслящую личность» из интеллигенции, которая характеризовалась как носитель идеалов просвещения, нравственности и справедливого социального устройства. Так в душе будущего писателя сталкивались два мировоззрения: одно считало источником социального творчества личность, другое провозглашало, что творец истории народ, а личность призвана выражать объективные экономические закономерности. В пришвинском поэтическом восприятии мира, переводящем логические абстракции на язык чувств, это противоречие предстает как борьба в душе человека двух начал – личного «хочется» и общественного «надо».

    интерес к которым имел биографическое обоснование – его предки по материнской линии были старообрядцами. Исследуя религиозную жизнь русского Севера, он пишет, кроме множества газетных статей и очерков, свои первые книги: «В краю непуганых птиц», «За волшебным колобком», «У стен града невидимого (Светлое озеро)», «Заворошка», в которых обнаруживает глубокое знание жизни сектантов-раскольников. У писателя было собственное, своеобразное видение глубинной сущности крестьянского бытия, чуждое идеологических штампов как народничества, так и марксизма. «Я не от книг иду, а от жизни, и книги мне только справка», – подчеркивал он свою близость к народу [10, 299].

    Творчество Пришвина с самого начала характеризовалось пристальным вниманием к истокам русской культуры в области словесного творчества и мифологии народного бытия. Немаловажную роль играло и его горячее желание окунуться в атмосферу русского народного языка. «Любимые мной в русской литературе вещи казались письменной реализацией безграничных запасов устной словесности многомиллионного неграмотного русского народа. Никогда я не был и не хотел быть “народником”, но устная русская речь пленила меня и заставила слушать народ» [8, 284]. Воспитанный в детстве сказками старой няни и рассказами деревенского охотника Гуська, Пришвин искал истоки искусства слова в фольклоре и в этом шел по пути великих русских писателей. В чем же секрет притягательности великой русской литературы, задумывался художник, «чем взяли все крупные русские писатели? И отвечаешь, только уменьем свои огромные запасы русской устной словесности перевести на литературный, всему миру понятный язык» [8, 223]. Именно интерес к глубинным основам народного бытия определил его страсть к этнографическим и филологическим экспедициям, путешествиям не только в Азию в поисках истоков цивилизации, но также в Карелию и Норвегию, по самым глухим местам русского Севера в поисках невидимого града Китежа, который по народной легенде скрылся от врагов на дне Светлого озера. В итоге появились первые художественные произведения – «В краю непуганых птиц» (1907), «За волшебным колобком» (1908), «У стен града невидимого (Светлое озеро)» (1909), «Черный араб» (1910).

    «Примитивная (первобытная) народная душа есть зеркало для культурной души. Так в глубоких чистых лесных озерах, одинокие, отражаются корявые выворотни, муравьиные кочки, и сложенные у края поленницы, и дуб со своими дуплами и птичьими гнездами, и ракиты, и месяц со звездами. Душа – зеркало неподвижное и вечное, а случается там только наше собственное, то, что мы несем с собой и что называется культурой» [Цит. по: 2, 233]. В результате миропонимание Пришвина закономерно сдвигалось от односторонности марксистско-материалистического взгляда на мир в сторону того универсального мировоззрения, которое, будучи основано на исконно-русской философии и культуре, вбирало в себя все богатство культуры мировой.

    Список использованной литературы

    1. Пришвин М. М.

    2. Путь к Слову. М., 1984.

    3. Пришвин М. М. Кащеева цепь // Собр. соч.: В 8 т. М., 1982. Т. 2.

    4. . Анти-Дюринг // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч. М., 1971. Т. 20.

    5. Пришвин М. М. Дневники. 1905-1954 // Собр. соч.: В 8 т. М., 1986. Т. 8.

    6.

    7. Пришвин М. М. Дневники. 1920-1922. Книга 3. М., 1995.

    8. . Дневники. 1928-1929. Книга 6. – М., 2004.

    9. Дневники. 1914-1917. Книга 1. М., 1991.

    10. Дневники. 1923-1925. Книга 4. М., 1999.

    11. Пришвин М. М