• Приглашаем посетить наш сайт
    Гаршин (garshin.lit-info.ru)
  • Трубицина Н. А.: Культурный неомиф Михаила Пришвина (на материале повести "Жень-шень")

    Трубицина Н. А.

    Культурный неомиф Михаила Пришвина (на материале повести «Жень-шень»)

    ФИЛОLOGOS. – Выпуск 9.
    Елец: ЕГУ им. И. А. Бунина,
    С. 78-90.

    В статье рассматривается специфика художественного воплощения образа культуры в повести Михаила Пришвина «Жень-Шень». Синтез «мифологической» и реальной географии позволили автору вычленить конститутивные черты образов европейской и восточной культур.

    Ключевые слова: «Запад-Восток», культуротворчество.

    В прозе Михаила Пришвина возникает особая художественная картина мира, в которой отчетливо эксплицирована связь природы и культуры. Творчество писателя глубоко культуроцентрично, и лучшим подтверждением этому служит культуротворчество основных его героев. В пришвинских произведениях они выступают в роли созидателей и охранителей культурных ценностей, будь то собирание этнографического материала («В краю непуганых птиц»), создание музея усадебного быта («Мирская чаша») или строительство Беломорско-Балтийского канала, где чувство собственного достоинства и желание творить просыпа. тся даже у заключенных («Осударева дорога»). В повести «Жень-Шень» герой-повествователь борется с варварским истреблением природы, выращивая пятнистых оленей в границах заповедника. 

    Е. А. Осьминина в работе «Образы мировой культуры в прозе Д. С. Мережковского» предлагает (со ссылкой на А. П. Чудакова) выделять следующие составляющие или уровни «образа культуры» – герой, культурный фон, культурный ландшафт. Как подчеркивает автор, творение образов культуры «в диалектическом взаимодействии идеи и материала, мифа и реальности – одно из высших достижений русского символизма». [8, 12]. Не вдаваясь в подробности темы «Пришвин и символизм», заметим, что ряд пришвиноведов считают художественную практику писателя одним из лучших воплощений символистских идей.

    Если задаться вопросом, какая из составляющих образа культуры является главной в творчестве Пришвина, то на первое место выйдет образ «культурного героя», личности. Именно в герое концентрируются главные черты культуры, именно личность является носителем основной ценностно-смысловой парадигмы, определяющей модели культурного поведения и культурно-исторической динамики.

    Однако повесть своим названием прямо указывает на значимость такого компонента образа культуры как «культурный» ландшафт. Согласно Ю. А. Веденину, культурный ландшафт – это целостная и территориально-локализованная совокупность природных, технических и социально-культурных явлений, сформировавшихся в результате соединенного влияния природных процессов и художественно-творческой, интеллектуально-созидательной и жизнеобеспечивающей деятельности людей. В собственной научной теории «ландшафтной феноменологии культуры» В. Л. Каганский определяет культурный ландшафт как «земное пространство, жизненную среду достаточно большой (самосохраняющейся) группы людей, если это пространство одновременно цельно и дифференцировано, освоено утилитарно, семантически и символически». [5, 135]. Различая эти аспекты в повести Михаила Пришвина, будем помнить, что в культурном ландшафте прагматическое неотделимо от смыслового.

    «Корень жизни». Изменив заглавие на «Жень-Шень», автор акцентирует мифологическую составляющую этого образа: «Жень-шень в повести являет собой сложный и многозначный символ. В связи с ним возникает прежде всего мотив магически-сакральной связи Жень-Шеня с героем-повествователем, поэтому корень жизни – это источник мудрости и творческой сублимирующей энергии» [3, 256]. Таким образом, женьшень не просто часть растительного мира Дальнего Востока, но и важнейшая часть его древней культуры.

    Пришвин органично соединяет в своем повествовании естественнонаучные знания и мифолого-символический пласт архаических верований. Женьшень — многолетнее травянистое реликтовое растение, произраставшее еще в неогене и палеогене, свыше миллиона лет назад, но к настоящему времени сохранившееся лишь в глухой горной тайге. В восточной культуре этому растению придают особое значение. Китайская пословица гласит: «Царь лесных зверей – тигр, царь морских зверей – дракон, царь лесных растений – женьшень». Панакс женьшень, дар богов, божественная трава, стосил, человек-корень – лишь некоторые из дошедших до нас названий этого удивительного растения. Европейское название «панакс женьшень» производно от слова panacea, обозначающего «лекарство от всех болезней». Полагали, что растение с такими исключительными свойствами не могло возникнуть обычным путем, и поэтому о происхождении женьшеня сложено множество легенд.

    Однако культурный ландшафт не ограничивается только «растительным тотемом» героя-повествователя. В пронизанной идеей Всеединства повести писатель актуализирует единство человека и природного мира через изображение стихийных первоначал – воды, земли, огня и воздуха. Природное в художественном дискурсе Пришвина имеет двойственную основу: реалистическое описание глубоко символично, каждый конкретный факт находит свое архетипическое объяснение.

    Важную роль играет мифологема воды, представленная образами Океана, Реки, Ручья. Реализм и символизм органично соседствуют в изображении водной стихии. Представленный в повести Океан первоначально открывается герою с высоты как «голубой океан». Семантика «голубого» делает этот образ многозначным. В пришвинском творчестве голубой цвет связан с божественным началом жизни. Космогонический миф о творении мира из воды имплицитно присутствует в описании океана.

    Мифологема водной стихии эксплицирована мотивом времени – Кроноса. «Римляне ассоциировали Кроноса с Сатурном и называли Атлантический океан морем Кроноса» [2, 170]. Глубокая пришвинская метафора о прибое – «часах планеты», дважды повторяется в повести как символ планетарного времени. Расставшись навсегда с любимой женщиной, герой силой мысли переносится из реального времени во время космическое: «Чем успокаивает шум моря, когда стоишь на берегу? Мерный звук прибоя говорит о больших сроках жизни планеты Земли, прибой – это как часы самой планеты, и когда эти большие сроки встречаются с минутами твоей быстренькой жизни среди выброшенных на берег ракушек, звезд и ежей, то начинается большое раздумье о всей жизни, и твоя маленькая личная скорбь замирает, и чувствуешь ее глухо и где-то далеко...» [9, 19]. Линейное, историческое, бегущее время излечивает героя от неразделенной любви, но, обретя новую любовь, он снова возвращается к океану, чтобы в новом чувстве еще раз уловить время вечности: «Молча мы стояли тут, на берегу, возле белого кружева океана, под мерный ход большого времени вместе с морскими ежами, ракушками, звездами узнавая короткий счет своего человеческого маятника» [9, 75].

    Стикс, Ахерон), пришвинские подводные родники, напротив, выступают как «тот свет», откуда постоянно слышен «разговор»; «там теперь все разлученные, любящие друг друга люди встретились и не могут наговориться днем и ночью, недели, месяцы...» [9, 9]. Автор не проводит четкой границы между «тем» и «этим» светом. Более того, он особо подчеркивает возможность коммуникации, диалога с мирозданьем через образ «живой тишины»: «И еще тут где-то ручей бежит, тоже, кажется, молча; но если ход спокойной мысли от какого-нибудь нечаянного воспоминания оборвется и невозможное желание кому-то близкому что-то сказать вырвется даже сильно сдержанным стоном, то вдруг из этого ручья, бегущего, вероятно, по камням, быстро вырвется: «Говорите, говорите, говорите». И тогда все неслышимые музыканты, многомиллионные, бесчисленные, все вдруг с ручьем заодно играют: «Говорите, говорите, говорите!» [9, 32–33]. Еще пять раз повторит автор в тексте голос ручья – «Говорите, говорите, говорите», подчеркивая идею единства человека и природы.

    Река Зусухэ, также как Океан и Ручьи, помимо географического фона, выступает в качестве многозначного символа. В первую очередь это символ щедрости и источник плодородия земли. Реки и их притоки подобны разветвляющимся кровеносным сосудам, питающим почву. Поэтому долина вокруг реки предстает сплошь покрытой необыкновенной красоты цветами.

    Описание земли восходит у Пришвина к мифологеме «рая»: «Меня с малолетства манила неведанная природа. И вот я будто попал в какой-то по моему вкусу построенный рай. Нигде у себя на родине я не видал такого простора, как было в Маньчжурии: лесистые горы, долины с такой травой, что всадник в ней совершенно скрывается, красные большие цветы – как костры, бабочки – как птицы, реки в цветах» [9, 7]. Обилие цветов говорит о царстве божьем, райском саде, Эдеме.

    герой, обратившийся к делу приручения диких животных. Олениха Хуа-Лу – это не просто животное, которое нужно приручить, а прежде всего «олень-цветок», неразрывный синтез «правды и красоты». Именно она силой любовного воображения может переродиться, как в сказке, в прекрасную девушку. С образом Хуа-Лу связан глубокий пласт первобытных тотемических верований архаичной культуры.

    Стихия огня также предстает у Пришвина в реальном и символическом планах. Герои разжигают костер, чтобы согреться и отпугнуть диких животных. Огонь как очистительный символ предстает в сцене объяснения героя с любимой: «Я думал – встречу там все голубое, и вдруг все вышло обратное и непонятное: не голубое там было,– я там встретил огонь. В пламенном румянце, с полузакрытыми глазами, она склонилась на траву. В это мгновенье раздался гудок парохода, она не могла не слышать его, но она его не слыхала. А я точно так же, как было с ланкой оленя, я замер, потом я, как и она, был в пламени, потом металл мой , а я продолжал сидеть неподвижно. Тогда раздался второй гудок парохода, она встала, оправила прическу и, не глядя на меня, вышла...» [9, 18]. В данном фрагменте Пришвин использует метафору «египетского огня»; в алхимии – это знак второй стадии беления, когда происходит «удаление загрязняющих принципов» [2, 490].

    Последняя первостихия – воздух – представлена в повести в реалистическом ключе. Это место обитания насекомых и птиц, место прозрачной пустоты, отсутствия почвы под ногами. Одна из природных особенностей воздуха в Приморье отмечается писателем как географическая реалия:

    «– Хоросё, хоросё, шибко хоросё!

    Вскоре оказалось, это он так предсказывал о погоде: очень часто бывает в тихоокеанском приморье, что даже и очень густой туман внезапно переходит в невидимое состояние и воздух, хотя и насыщенный парами воды, становится совершенно прозрачным» [9, 30].

    «древу познания», он навсегда может оставаться в этом райском саду и наслаждаться созерцанием открывающихся ему красот. Но исходный культурный фон повести обозначает утрату главным героем райского состояния, так как он участник одного из самых страшных грехопадений человечества – войны. Добровольно отказываясь от участия в дальнейших военных действиях, герой, тем не менее, вооружен не только знаниями «студента-химика», но и винтовкой-трехлинейкой и целым ранцем патронов. Именно с этим «цивилизованным» багажом он вступает в мир новой для себя культуры.

    Как отметит Ю. М. Лотман, «Восток» и «Запад» в культурной географии России неизменно выступают как насыщенные символы, опирающиеся на географическую реальность, но фактически императивно над ней властвующие» [6, 157]. В повести Пришвина главный герой выступает в роли носителя западной культуры. Он сам себя именует «обученным европейцем» и видит в этом определенное превосходство над местными жителями: «В смысле истинной человеческой культуры я угадывал в нем старшего и относился к нему почтительно. Он, вероятно, видел во мне светлого европейца и относился ко мне с тем радостным удивлением и теплой дружбой, как относятся многие китайцы к европейцам, если только бывают уверены, что европейцы не хотят их насиловать и обманывать» [9, 43]. Так определяет безымянный пришвинский герой свои взаимоотношения со стариком Лувеном, являющимся в произведении представителем китайской культуры. В образе Лувена сосредоточивает автор свои представления о специфике восточного образа жизни.

    Многие востоковеды в качестве объединяющего фактора различных азиатских цивилизаций в единый тип выдвигают их устойчивость, неподвижность, традиционализм. С. П. Мамонтов отмечает: «Для восточного человека, в отличие от европейца, характерны: большая интроверсия, т. е. сосредоточенность на самом себе и собственной внутренней жизни; меньшая склонность к восприятию противоположностей, которые нередко отрицаются; большая вера в совершенство и гармонию окружающей Вселенной, а отсюда и ориентация не на её преобразование, а на приспособление к некоему «космическому ритму» [7, 167]. Стоит отметить, что именно этим качествам соответствует жизненное кредо Лувена.

    Его основное занятие – народная медицина. «Мало-помалу мне стало ясным, что главное жизненное дело Лувена было врачевание, – какое оно уж там было с медицинской точки зрения – не мне судить, но я видел своими глазами, что все люди уходили от него с веселыми лицами и многие приходили потом, только чтобы поблагодарить. Из разных концов тайги приходили к нему манзы, китайские охотники, звероловы, искатели корня Жень-шень, хунхузы, разные туземцы, тазы, гольды, орочи, гиляки с женщинами и детьми, покрытыми струпьями, бродяги, каторжники, переселенцы» [9, 24]. Пришвин не случайно смешивает в этом фрагменте этнические, профессиональные, социальные статусы гостей Лувена. Писатель настойчиво проводит мысль о том, что в любой культуре может найтись герой, способный действовать в масштабах всего человечества, при этом не отбрасывая собственную этническую традицию.  

    Помимо занятия врачеванием, Лувен – искатель женьшеня. «Корень жизни» находится в центре мировоззрения охотника. С одной стороны, это наследие многовековой китайской культуры, сохранившей многие родовые черты первичной цивилизации. Пьер Тейяр де Шарден в работе «Феномен человека» подчеркнет особый тип китайской преемственности: «Странную картину представляет собой эта огромная страна, ещё вчера представлявшая собой лишь едва изменившийся живой осколок мира, таким, каким он мог быть десять тысяч лет тому назад… В конце XIX века – ещё неолит, не обновленный, как в других местах, а просто бесконечно усложненный, не только по тем же линиям, но в том же плане, как будто он не мог оторваться от той Земли, где сформировался» [10, 168].

    – первобытной культуры охотничьего мира. «Лувен, по-видимому, пришел в тайгу не тем глубоким и тихим человеком, каким он сделался в поисках корня жизни. Когда-то он вместе с китайцами-звероловами ловил оленей, изюбров и коз ужасной китайской лудевой; валил деревья тесно корнями друг к другу, оставляя кое-где между ними свободные места для пробега животных: тут, в этих свободных местах, были закрыты прутьями ямы, и в них животные падали, часто ломая себе ноги. Лувен настигал оленей по насту со своей маленькой собачкой, такой злющей, что она впивалась в бок оленю и мчалась с ним, пока он, изрезав вконец ноги о наст, не останавливался» [9, 40]. Ученые полагают, что именно в обществах древних охотников-звероловов рождается тотемизм – вера в кровнородственные связи человека с каким-либо животным, растением или явлением природы. Отсюда «родственное внимание», которое распространяется у Лувена на все явления окружающего мира.

    Первое, что замечает герой-«европеец» при встрече с Лувеном – это улыбка и «какое-то особенное родственное внимание», с которым китаец посмотрел на него. Это «родственное внимание» стирает грани между индивидуальными культурами: «Мне, однако, счастливо пришлось, что был возле меня Лувен, самый нежный, внимательный и – я осмелюсь сказать – самый культурный отец, какие только бывают на свете. Да, я так уверился навсегда в своей пустыне, что – в душистом мыле и щеточках заключается только ничтожная часть культуры, а суть ее в творчестве понимания и связи между людьми. <…> Так вот тут-то я и научился понимать, на всю жизнь, не по книгам, а на примере, что культура не в манжетах и запонках, а в родственной связи между всеми людьми, превращающей даже деньги в лекарство» [9, 24].

    Лувен – целостная личность, чего совсем нельзя сказать о главном герое. В этой повести Пришвина русский выступает, с одной стороны, носителем европейского сознания, «фаустовского духа», но, с другой стороны, его отношение к природе (по которому, в основном, и проходит граница размежевания западного и восточного мировидения) не является чисто европейской. В герое постоянно борются два человека – охотник и поэт. «Конечно, все мы люди, и понемногу у нас у всех это есть: ведь и самый страстный охотник с трудом скрепит в себе слабое сердце, когда простреленный зверь умирает, и самый нежный поэт хотел бы присвоить и цветок, и оленя, и птицу. Я как охотник был себе самому хорошо известен, но никогда я не думал, не знал, что есть во мне какой-то другой человек, что красота, или что там еще, может меня, охотника, связать самого, как оленя, по рукам и ногам. Во мне боролись два человека» [9, 15]. Здесь важно, что в герое побеждает поэт, созерцатель.

    Однако, бывает и наоборот. Чтобы развеять легенду Лувена о бессмертном олене, а вернее, чтобы разобраться в каком-то «верном исходном основании» этого мифа, герой убивает оскопленного рогача. Он пообещал себе никогда не стрелять в пятнистых оленей, но чтобы разгадать загадку бессменных рогов, нарушает свое обещание. Этот «фаустовский» интерес к загадкам мироздания, безусловно, свидетельствует о культурном европоцентризме пришвинского героя.

    Лувен не соглашается с рационалистическим объяснением древней легенды, утверждая, что это не тот олень, «что бессмертный остается бессмертным и пулей его не убить. Мне в это время мелькнула горькая мысль, что в легендах своих сам Лувен похож на рогача с несменными костяными рогами. Мне было горько, потому что поневоле и как будто даже не из-за самого главного и не по существу, но все-таки я лишился общества этого лучшего человека, наши пути тут расходились, и я оставался один, и с человеком прекрасным мне было, как все равно среди животных: как их ни люби, как ни сближайся, а все-таки непременно с ними остаешься один, и своим высшим и для себя-то, может быть, и лишним добром с ними обменяться нельзя» [9, 60].

    половине XX века. Советская Россия с ее курсом на модернизацию и индустриализацию виделась Пришвину продолжением европейского стремления к успеху и прогрессу.

    Для китайцев русский герой превращается в «капитана». Это реминисценция из романа В. К. Арсеньева «По уссурийскому краю», в котором абориген Дерсу Узала называет «капитаном» руководителя экспедиции, в подчинении у которого находятся вооруженные солдаты. Пришвинский герой уже не имеет к войне никакого отношения. Он получил свое прозвище после того, как открыл Лувену «простой план добывать постоянно много лекарства», то есть денег. Свойства капитанов-европейцев, с точки зрения Лувена – делать открытия. Необходимость даже полезного овладения природой исключается из мировоззрения китайца, который мог сделать аналогичное открытие много раз, ведь за тридцать лет проживания в одном месте он не мог не видеть, «как олень–цветок вступала через переузок на пастбище Орлиного Гнезда» [9, 39].

    Однако не только создавать заповедники дело рук капитанов, но и делать «контрами», т. е. рубить головы, как было с фазаном, которого поймал Лувен. «Да, есть много вопросов, таких острых, так необходимо кажется их решение, а между тем справиться негде. Я хотел бы знать точно, какого именно происхождения моя капитанская власть. Является ли эта власть частью силы капитана всего мира Европы, имевшей уже довольно давно над всеми странами превосходства счета, записи и действия, или я стал капитаном в глазах китайцев просто за одно то, что я, белый, в их глазах являюсь деятелем капитана-капитала...» [9, 51].

    Мудрый «культурный отец», старый зверолов отказывается от достижений цивилизации, так как его жизненное кредо – «все на свете оживлять». Русский «капитан», умеющий «делать химический анализ любого вещества по качеству и вызнавать количество его составных частей с точностью до четвертого знака», обусловлен собственной культурной традицией. Он не может постоянно находиться в границах мифологического, планетарного времени. Моменты слияния с природой наступают у него лишь в минуты высшего эмоционального напряжения, когда безмерна боль утрат или же сильно «внушение веры». Камень-сердце, плачущая скала, морской прибой, корень жизни – женьшень, наконец, сам Лувен, необходимы герою для обретения жизненного равновесия, преодоления любовной неудачи, осознания в себе новых творческих сил. С одной стороны, соприкосновение с традиционной культурой древнего народа вызывает у него мистическое сопричастие, с другой – желание быть хоть чем-то полезным этому народу, привнести в его нелегкую жизнь хотя бы минимум комфорта: «На ужасном языке «моя по твоя» стараюсь доказать Лувену необходимость счета и записи для восточных народов, чтобы сохранить все свое для себя и тоже быть капитанами. По доброте своей Лувен и птиц и зверей понимает, а не только меня.

    – Твоя считай, – говорит он, указывая на бумагу, – ты это понимай?

    – Да, да, конечно, с пониманием.

    – А моя считай понимай нет, наша тебе помогай, так и будет хоросё, хоросё: многа-многа лекарства! Твоя считай, наша тебе помогай!» [9, 52].

    Несмотря на то, что китайская цивилизация является одной из древнейших на земле, ее культура очень долго носила на себе «неолитический налет», о чем уже говорилось выше. В. К. Арсеньев так описывает искателей женьшеня: «Надо удивляться выносливости и терпению китайцев, в лохмотьях, полуголодные и истощенные, они идут без всяких дорог, целиною. Сколько их погибло от холода и голода, сколько заблудилось и пропало без вести, сколько было растерзано дикими зверями! И все-таки чем больше лишений, чем больше опасностей, чем угрюмей и неприветливей горы, чем глуше тайга и чем больше следов тигров, тем с большим рвением идет искатель-китаец. Он убежден, он верит, что все эти страхи только для того, чтобы напугать человека и отогнать его от места, где растет дорогой панцуй» [1, 185]. Такое положение вещей не может удовлетворить героя-капитана, который все суеверия Лувена старается рассмотреть с рациональной точки зрения, как символы или метафоры.

    Ю. М. Лотман в одной из своих работ отметит особую отзывчивость русского сознания к разнообразию культур, открытость «чужому»: «Дихотомия Востока и Запада в русской культуре то расширяется до пределов самой широкой географии, то сужается до субъективной позиции отдельного человека. Г. Гейне однажды написал: “Когда мир раскалывается надвое, трещина проходит через сердце поэта”. Мы можем сказать, что, когда мир раскалывается на Восток и Запад, трещина проходит через сердце русской культуры» [6, 157]. В пришвинском дискурсе, «когда мир раскалывается на Европу и Азию», трещина проходит через сердце его героя. Лувен слишком много для него значит в плане личностном: он открыл «капитану» священный женьшень, помог услышать вечный «шелест жизни», научил «родственному вниманию» к окружающему миру. Однако герой чувствует свое глубокое одиночество в новой для него среде.

    В художественном мире Пришвина восточная культура разнолика, сложна и не всегда понятна европейцу с его особой системой ценностей. Герой-повествователь, приглядываясь к китайцам, отмечает их доверие друг к другу. Но, анализируя причины этого доверия, приходит к выводу, что в основе его лежит чувство страха. За обман в игре «не за ухо потреплют, как у нас», а убьют. И герой остро чувствует свое отличие от этих людей: «Главное, что меня разделяет с китайцами, это – что я все считаю, записываю и во всем отдаю отчет себе самому. У них же все на доверии и все в памяти» [9, 51]. Чистая совесть и доброе сердце – это то, что нужно искателю корня жизни, живущему в мифологическом времени.

    Пришвинский герой находится в своих, особенных отношениях со временем. Историческое, линейное время излечивает раны прошлых обид. Сублимирующая энергия эроса выливается в культуротворчество. «В то время, конечно, я и не подозревал, куда приведет нас начатое дело и что оно наряду с воздухоплаванием и радио есть именно самое новое дело. Приручением животных люди занимались только на заре человеческой культуры и, добыв себе несколько видов домашних животных, почему-то забросили его и продолжали с домашними жить по рутине, а диких стрелять. Мы возвращались к этому заброшенному делу с накопленным за это время безмерным знанием, и, конечно, и мы были другие, и по-другому должно было создаваться дело, начатое на заре человеческой культуры дикарями» [9, 43].

    Культуросозидающий пафос Пришвина сродни учению В. И. Вернадского о ноосфере как закономерном этапе развития биосферы: «То, что для Вернадского является переходом от биосферы в ноосферу, для Пришвина означает просветление, преображение природно-телесного мира, сопряжение духа и материи. И здесь главная роль отводится человеку, творческое сознание которого приобретает поистине планетарное значение. Но природа человеческой мысли – ускользающая тайна, мучительная загадка… Размышляя о феномене разума, Вернадский понимает мысль как субстанциональную силу, как живую мощь мироздания. Поэтому ноосфера Вернадского – не утопия, а сфера, созданная, сотканная мыслью» [4, 80–81]. Для пришвинских героев важна не только «мысль», но и как у автобиографического Алпатова – «след какой-то огромной мысли и тут же дела». Воплощение мысли в «дело» и есть процесс жизнетворчества. «У меня никогда не проходило особенное чувство к Хуа-лу, как будто это был не просто олень, а еще цветок, притом особенный, связанный самому мне еще не понятными возможностями моей собственной, еще не раскрытой личности. Да и все другие олени, и все это возникающее большое новое дело было и моим личным делом, и в то же время для себя я от него ничего не ждал и на будущий доход наш смотрел, подобно Лувену, как на какое-то лекарство для будущих, мне еще не известных людей. Мне же лично самое дело было лучшим в мире лекарством» [9, 57].

    Не случайно герой как состоявшаяся во многих смыслах личность по своим «большим» делам бывает в Москве, Токио, Шанхае. Последствия русско-японской войны пережиты. Теперь новое человечество с «особо острой потребностью в любви», вооруженное новыми знаниями, стремится к единению. «Я ищу ежедневно всякого повода соединить методы современного знания с силой родственного внимания, заимствованного мной у Лувена» [9, 77]. Это по-своему преломленная идея евразийства, отказ от европоцентризма и стремление соединить в русской культуре лучшие достижения Востока и Запада. Ведь совсем не случайно «Арсея» (Россия) героя и Лувена – это их общая прародина, локус Всеединства.

    «Новое дело» по экологичному овладению природным миром, сравнимое с воздухоплаванием и изобретением радио, должно объединить всех: «Я представлял себе мое пантовое хозяйство в четырех формах: первое хозяйство – это мой домашний питомник, где пантачи содержатся в неволе до срезки пантов и потом выпускаются во второй отдел, в полупарк, на мыс Орлиное Гнездо; третий отдел – парк Туманная гора; и, наконец, примыкающая к Туманной горе тайга – как постоянный резерв диких оленей. Я мечтал дальше, что я в своем новом деле приручения новых видов диких животных окружу себя, по рекомендации Лувена, китайцами, подобными ему, и сделаю так, чтобы они, оставаясь внутренне независимыми от соблазнов цивилизации, сами бы становились, как европейцы, капитанами и могли постоять за свое» [9, 61]. Здесь налицо постоянный «практический корректив» Пришвина, стремящегося от умозрительного философствования перейти к настоящему действию.

    «Может быть, я еще и о многом мечтал, но все эти мечты были, как я их потом стал называть, досрочными. В этом надо всем нам сознаться, что есть сроки жизни, не зависимые от себя лично; как ни бейся, как ни будь талантлив и умен, – пока не создались условия, пока не пришел срок, все твое лучшее будет висеть в воздухе мечтой и утопией, только я чувствую, я знаю одно, что мой корень Жень-шень где-то растет, и я своего срока дождусь» [9, 61]. В этом суть пришвинского понимания культуры как постоянного возвышения, подъема, преодоления себя через делание, освоение, улучшение окружающего мира.

    О гармонии человека и природы, культуры и цивилизации грезили все просвещенные мыслители со времен Античности до наших дней. Вместе с Пришвиным об этом же мечтают и его герои, по-разному стремясь воплотить в жизнь идеи созидания новой жизни на Земле и сохранения всего лучшего, что создала человеческая цивилизация. Повесть «Жень-Шень» объединяет в себе сциентистский и гуманистический пафос культуры начала XX века. Сам автор считал это произведение одним из лучших своих творений.

    Образ культуры, возникающий на страницах повести, многогранен и полифоничен. Во-первых, в любой культуре постоянно ведется борьба между «мифологической» географией и географией «реальной». Так возникает культурный ландшафт, который как бы задает «изначальную судьбу» культуры, проявляясь в особенностях первичного мировоззрения, мифотворчеста и фольклора. В приморский природный «рай» направляет автор своего культурного героя, «светлого европейца», который через «родственное внимание» к чужому бытию, вооруженный научными знаниями, должен построить новую культуру. Мифологема «светлого будущего» как «рая земного» актуализируется Пришвиным через философские размышления героя-повествователя.

    Во-вторых, в повести необыкновенно ярко представлена дихотомия «Запад – Восток». Герой позиционируется автором как представитель европейской цивилизации в противовес восточной ментальности. Но, как справедливо заметит Ю. М. Лотман, «своеобразие русского переживания западноевропейских идей отчасти состоит в том, что одни и те же слова и, казалось бы, полностью совпадающие концепции коренным образом меняют свой смысл в зависимости от того, пишутся и воспринимаются они в Западной Европе или в России. В этом смысле русский «европеец» (западник) — лицо, чрезвычайно далекое от реального носителя европейских идей и даже во многом ему противоположное» [6, 157]. Поэтому идеи европоцентризма не довлеют в повести, а скорее напротив, мы имеем дело со своеобразно преломленной идеей евразийства, идеей особой миссии России, которая сумеет соединить лучшие качества азиатской и европейской культур. Общая оппозиция Востока и Запада окончательно снимается писателем за счет построения глобальной культуры, основанной на идее Всеединства.

    «Жень-Шень», написанная в сложные для России 30-е годы XX века, концентрирует в себе глубокие размышления писателя о силе человеческого духа, о новых возможностях культуротворчества, о всепреображающей силе любви и единстве всего живого на Земле. Соединив реальную географию с мифологической, автор через личность своего «культурного» героя, его мировосприятие и жизнетворчество создает новый «культурный» фон: «Похоже, как будто в эти болезненные дни я сбрасываю с себя все созданное, как олень свои рога, а потом возвращаюсь в лабораторию, в семью и снова начинаю работать и так вместе с другими тружениками, безвестными и знаменитыми, мало-помалу вступаю в предрассветный час творчества новой, лучшей жизни людей на земле» [9, 78].

    Литература

    1. Арсеньев, В. К. По Уссурийскому краю. Дерсу Узала [Текст] / В. К. Арсеньев - М.: Правда, 1983.

    2. Большая энциклопедия символов и знаков [Текст] / сост. А. Егазаров. – М.: Астрель: АСТ, 2007.

    – Елец: Елец: ЕГУ им. И. А. Бунина , 2009.

    5. Каганский, В. Л. Ландшафт и культура [Текст] / В. Л. Каганский // Общественные науки и современность, 1996. – №1.

    6. Лотман, Ю. М. Современность между Востоком и Западом [Текст] / Ю. М. Лотман - «Знамя», 1997. – №9.

    – М.: Олимп, ИНФРА-М, 2001.

    – М.: Поли-экспресс, 2009.

    – М.: Художественная литература, 1983. – Т. 4.

    10. Тейяр де Шарден, П. Феномен Человека. [Текст] / П. Тейяр де Шарден - М.: Наука, 1987.