• Приглашаем посетить наш сайт
    Соловьев (solovyev.lit-info.ru)
  • Трубицина Н. А.: Петербургский текст в романе Михаила Пришвина "Кащеева цепь"

    Трубицина Н. А.

    Петербургский текст в романе Михаила Пришвина «Кащеева цепь» 

    Вестник Ленинградского государственного
    университета имени А. С. Пушкина.
    – № 2. – Том 1.
    Филология. – Санкт-Петербург,
    2012. – С. 26-32.

    Аннотация: В статье анализируется наличие Петербургского текста в романе Михаила Пришвина «Кащеева цепь». Рассмотрев совокупность смысловых единиц концепта ПЕТЕРБУРГ в «Кащеевой цепи», мы пришли к выводу, что в этом произведении имеет место индивидуально-авторский Петербургский текст, созданный писателем на основе пропозиций (пресуппозиций) фактуального, мифологического, ценностно-интерпретационного и прецедентно-текстового характера.

    творчество Пришвина, Петербургский текст, сверхтекст, предтекст, поэтические пресуппозиции.  

    «кроме дневника, где постоянно возникают обращения к поэме «Медный Всадник», к мифу о Петре, «униженным и оскорбленным» Достоевского, оппозиция «Петербург – Москва», «Петербург – коренная Россия», «Петербург – Ленинград», мотивы большого города и «маленького человека» в нем и т. д., петербургская тема развивается в очерках и художественных произведениях писателя, начиная от первого, утраченного рассказа «Домик в тумане» (1905), рассказа «Голубое знамя» (1918), романа «Кащеева цепь» до рассказа «Город света» (1943) и романа-сказки «Осударева дорога» (1948-1954)». [3, 714].

    Термин «Петербургский текст» ввел в научный оборот В. Н. Топоров. Большинство исследователей видят за этим понятием коллективно-авторский тематический сверхтекст локального типа. Так, А. Г. Лошаков заметит: «Петербургский текст (сверхтекст) в работах Топорова представляет собой некое целостное множество тематически сродственных текстов, в которых преломилась единая, но внутренне антитетичная телеологическая установка на художественное постижение идеологически противоречивого образа Петербурга. Как раз наличие «монолитной» максимальной смысловой установки (интенции, идеи, «высшего смысла») справедливо расценивается ученым в качестве едва ли ни ведущего фактора создания сверхтекста. Именно эта идея-установка обусловливает «единый принцип отбора «субстратных» элементов» (природных и культурных образов), предопределяет единство, внутреннюю суверенность Петербургского текста как сверхтекста, что находит выражение в определенном наборе компонентов и их связей, в воспроизводимом составе предикатов, предсказуемом лексико-понятийном словаре, в стабильных лейтмотивах и трагедийном звучании, в создаваемом таким образом некоем эстетическом единстве плана выражения». [2, 8]. Сам В. Н. Топоров определил основную идею Петербургского текста как «путь к нравственному спасению и духовному возрождению в условиях, когда жизнь гибнет в царстве смерти, а ложь и зло торжествуют над истиной и добром». [5, 662].

    Роман Михаила Пришвина «Кащеева цепь» относится к числу автобиографических. Но писатель уже в начале произведения предупреждает читателя о том, что создает миф, «сказку – и очень близкую к моей собственной жизни, и очень далекую». [4, 8]. Последнее звено1 – «Положение», действие которого разворачивается в Петербурге, построено, в основном, на художественном вымысле. Именно в Петербург «направляет» автор своего героя, молодого инженера-торфмейстера, получившего образование в Германии, «создавать положение» в обществе; именно с этим городом связано окончательное становление личности Михаила Алпатова после перенесенной любовной драмы.

    «Вот твой родной Петербург мне теперь представляется на огромном пространстве болот, как водяная лилия, - видишь как! И лебеди, и дикие гуси летят над городом, и этот город своим электричеством бросает на облака рыжую тень. Это им одно мгновенное впечатление, и они дальше летят. Россия – не Петербург, она огромная!» [4, 370]. И далее об этом же: «А потом, когда мы крепко, по-настоящему полюбим друг друга, то удерем из твоего гнилого Петербурга в настоящую хорошую Россию». [4, 372]. Так, с самого начала, с петербургской темой у Пришвина связаны пресуппозиции2 ценностно-интерпретационного характера. И первая из них: «настоящая Россия» - «ненастоящий Петербург».

    Особую смысловую нагрузку имеет здесь эпитет «гнилой», который в отношении к Петербургу употребит и мать Алпатова: «Только одного я не понимаю, зачем она тебя в этот гнилой Петербург тянет, лучшие люди у нас теперь собираются в земстве: болота есть недалеко и от нас, поступай в земство и осушай». [4, 390]. Соединение «гнилого» и «болот» создает аллюзию на роман Достоевского «Подросток» как особый предтекст Петербургского текста: «А что как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизкий город, подымется с туманом и исчезнет, как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» [1, 116].

    Наиболее ярко в романе «Кащеева цепь» выделяется ценностно-интерпретационная пресуппозиция «Петербург – город чиновников»: «Ему представлялся департамент по Гоголю местом издевательства над убогим, но сложным существом человека вроде того, как было в его гимназическом классе, когда все мальчики мучили одного странного. По Достоевскому, в департаменте служили бедные люди, униженные и оскорбленные. По Щедрину, там лютые хищники делили казну. Казалось бы, всего ближе был Алпатову департамент у Гончарова в «Обыкновенной истории», где молодой человек, в юности почти революционер, просит дядюшку устроить ему положение. Да, тут в красоте на болоте люди так много всего намечтали, что каждому оставался в наследство двойник. Но красота весны света была сама по себе так велика в Петербурге, что Алпатов, думая по авторам о департаменте, не вспомнил пока своего двойника из «Обыкновенной истории» и свой путь по коротенькой правде все еще считал каким-то особенным и небывалым у других». [4, 400-401]. Работающие в департаменте чиновники смотрят на свой город как на живой социальный организм. Секретарь в департаменте заметит Алпатову: «Коллега, весь город занят производством бумаг. Но редко вы встретите человека совершенно мертвого и преданного только одной бумаге. Огромное большинство в Петербурге живет двойной жизнью». [4, 402]. По-своему характеризует чиновничество отец невесты Алпатова, статский советник Петр Петрович Ростовцев: «Только не думайте вовсе плохо о бюрократии: Петербург высасывает из страны все лучшее, и оно уже потом здесь хиреет. И если с этим вздумать бороться, то надо уничтожить весь Петербург» [4, 405]. Город выступает как одушевленное существо, носитель эмоций и потенциальных действий. В этом проявляется такая характерная черта Петербургского текста как мифологизм.

    в Петербургском тексте актуализирован эсхатологический миф. Важным интертекстуальным знаком, отсылкой к концепту прецедентного текста является цитата. Как «конец света», как трагедию всей своей жизни воспринимает Алпатов разрыв с любимой девушкой. И собственную муку сопоставляет он с эсхатологией целого города: «Я бы не стал и рассказывать, конечно, эту интимную историю, если бы не взял на себя долг летописца. Не смейтесь, мой друг, эта история не случайного человека, подлежащего клиническому лечению холодными душами или теплыми ваннами в двадцать семь градусов. Это было время такое, вспомните, с чего началось, когда безумный Евгений грозил: «Ужо тебе!» И после того сколько людей предсказывали конец ему, и как страшно потом перед концом все у нас разделилось в стране на Петербург и Россию». [4, 419]. Поэма Пушкина «Медный Всадник» в данном контексте актуализирует тему конца, гибели великой столицы.

    В романе «Кащеева цепь» автором создается целое полемическое поле, в котором образ Петербурга достаточно амбивалентен. Однако, как заметит В. Н. Топоров, Петербургский текст «всегда ориентирован на тот полюс, где плохо, где страшно, где страдают. Одна из несомненных функций Петербургского текста – поминальный синодик по погибшим в Петрополе, ставшем для них подлинным Некрополем» [4, 666]. Не случайно в этой связи наличие в Петербургском тексте кладбищенской темы. Присутствует она и в пришвинском нарративе. Последняя надежда на воссоединение с возлюбленной пропадает у героя после того, как он узнает о смерти ее отца. На Литературных мостках Волкова кладбища, где похоронили Петра Петровича Ростовцева, среди могил Белинского, Тургенева, Павленкова открывается Алпатову фантасмагоричность не только кладбищенского локуса, но и всего Петербурга: «Вот когда и явилось ему это, как многим, колеблющееся видение города-призрака, и захотелось, как безумному Евгению, скорее бежать куда-то к своему домику». [4, 423].

    С темой «Медного Всадника» связывает рассказчик свои размышления о прошлом и настоящем Петербурга-Ленинграда. Его герой живет в Петербурге и ходит по Невскому проспекту, а вот рассказчик знает уже Октябрьский проспект и город Ленинград: «Около четырех часов вечера на бывшем Невском проспекте движение, пожалуй, не меньше прежнего, да вот нет чего-то, назовем это, как Гоголь, мечтой, из-за чего у него маленький задумчивый чиновник попадает под лошадей. Нынешний гражданин, хотя и не богаче гоголевского чиновника, да зато осмотрительней, и у нею уже нет в голове прежних мыслей о Медном Всаднике. <…> Бывало, каким-то Евгением из «Медного Всадника» проходишь по гранитному берегу и, как на болоте бывает, видишь возле себя белую лилию и не можешь достать, так бывало тогда с плененной красотой в Петербурге,– манит красота, а сам грозишься, как Евгений: ужо тебе, Петра творенье! Все это теперь кончилось. Я иду гражданином, любой дворец мне открыт: уплатив двадцать копеек за вход, а то вовсе бесплатно, я могу любоваться вещами царей и великих князей. Но я ничего не нахожу себе в этих дворцах и думаю о мертвой скуке их прежних обитателей. Сбылся мой старый сон, много раз мне повторявшийся: будто бы весь город-призрак исчез, а я хожу по болоту наедине с осушительной затеей Петра и слушаю, как уцелевшие где-то куранты свидетельствуют совершенное почтение давно исчезнувшему высокопревосходительству». [4, 421-422]. Помимо темы «Медного Всадника» без труда прочитывается в вышеприведенном фрагменте Петербургский текст Достоевского. Таким образом, фантомность, призрачность города – яркий признак петербургской апокалиптики.

    Помимо этого, В. Н. Топоров отметит, что «Петербургский текст разделяет с городом его «умышленность», метафизичность, миражность, фантастичность и фантасмагоричность (в данном случае речь идет не только о некоей отвлеченной, метафизической характеристике Петербургского текста, но и о вполне конкретной и реальной роли фантастического – обилие видений, дивинаций, снов, пророчеств, откровений, прозрений, чудес…)». [5, 666]. Особые онейрические состояния испытывает и пришвинский герой: «Идет быстро пешком по Невскому. <…> Был на пути мост с гигантскими конями, но Алпатов не только этих коней, но и Казанский собор не заметил. Не видел Дворцовую площадь с опушенной снегом колоннадой. <…> Но Алпатов ничего не видал, и спокойная линия дворцов ушла вдаль без него… Он видел где-то впереди только паутинки сплетающихся веток берез и множество маленьких птиц, раскрывающих носики». [4, 416-417].

    «вторым Петром Петровичем», новым начальником департамента, занявшим это место после смерти Ростовцева: «Но когда наконец его превосходительство поднял голову, то холод пробежал по жилам и волосы шевельнулись: его превосходительство, поднявший голову, был не Петр Петрович! Ужас, однако, был не в том, что вместо Петра Петровича сидел кто-то другой, а что сходство этого нового человека со старым было так велико, что вслед за первою мыслью «не тот!» явилась другая: «А может быть, я сошел с ума и в действительности сидит настоящий прежний Петр Петрович?» [4, 420].

    «двойственность» жизни. Двойной видится ему невеста: с одной стороны – Инна, близкая, любимая девушка, разделяющая его высокие идеалы, а с другой – Инна Петровна, дочь петербургской графини, нуждающаяся в особом положении в обществе, подталкивающая и героя устраиваться «на буржуазный лад». О двойной жизни всех петербуржцев беседует Алпатов с секретарем Петра Петровича Ростовцева, и с самим Петром Петровичем, отцом Инны: «Я это очень понимаю, жизнь вообще двойная, протекает в большой и в коротенькой правде, и люди живут обыкновенно надвое. Но я думаю, задача каждого сделать коротенькую правду большой, и человек должен соединить все правды в одну». [4, 402]. На сентенцию Алпатова секретарь департамента ответит: «У нас в Петербурге едва ли кто-нибудь из служащих думает в своем деле соединять разделенную жизнь. Мы все служим здесь исключительно для производства бумаг, а дома занимаемся личной жизнью, которая и кажется нам настоящей. Я лично занимаюсь наукой, другой сидит просто в кафе». [4, 402]. В этом заключается трагизм героя, стремящегося во что бы то ни стало совместить личное счастье и служение обществу.

    Большую роль в Петербургском тексте Михаила Пришвина играют пропозиции фактуального плана. Это пресуппозиции, «представляющие энциклопедические, тривиальные знания о тех явлениях, ситуациях, событиях, которые имели или имеют место в жизни Петербурга, и это не требует специальных доказательств». [2, 40]. Тем не менее, считает А. Г. Лошаков, «значимость данных пропозиций заключается и в том, что, будучи актуализированными, они как бы подготавливают сознание к творческому восприятию, осмыслению языковой формы, при котором «факты и мысли наливаются соками жизни» (Э. Аветян)». [2, 40]. Так, например, В. Н. Топоров в своей работе обращает внимание на достаточно известную особую криминальную атмосферу Петербурга; этот город стал родиной хулиганства в России, особый размах приобрела проституция и предшествующие ей формы.

    В романе «Кащеева цепь» герою приходится наблюдать подобные «криминальные» картины: «На Невском была суматоха. Коты с финскими ножами в карманах, встречая проституток, говорили им: «Облава! облава!» – и незарегистрированные женщины бросались в боковые полуосвещенные улицы. Особенно удобно было им пережидать облаву на Пушкинской возле номеров и бань Пименова: тут можно было и спастись от облавы, и замаръяжитъ кого-нибудь в номерах или банях. Но Алпатов и не подозревал, что он поселился в вертепе». [4, 406].

    «аккумулирует смыслы, актуальные для петербургских текстов, ими же порожденные, а также те метасмыслы, которые обрели известность благодаря многочисленным метатекстам. <…> Актуализировать концепт того или иного текста, входящего в текстовую концептосферу Петербургского текста, может любая текстуальная единица, проявляющая смысловую смежность, сходство с релевантной единицей воспринимаемого текста, при этом явной отсылкой к концепту прецедентного текста будет знак-цитата. Актуализаторами прецедентно-текстовых пресуппозиций в Петербургском тексте выступают прецедентные имена: Державин, Пушкин, Достоевский; Фальконе; Петр I, «Медный всадник»; Евгений Онегин, Раскольников и др., прецедентные высказывания: Ужо тебе!.. (Пушкин), Природой здесь нам суждено В Европу прорубить окно, Ногою твердой стать при море (Пушкин); поэтические формулы: белые ночи, красный дьявол, прецедентные тексты, включая «суммативные», выделенные Топоровым, – кумулирующий одическую традицию «Люблю»-текст, «наводненческий» текст, возникший на основе народного мифа о водной гибели города и усвоенный литературой». [2, 42].

    В пришвинском тексте в качестве прецедентных имен Петербургского текста можно отметить: Белинского, Блока, Гоголя, Гончарова, Достоевского, Пушкина, Салтыкова-Щедрина и других. Эти имена коррелируют, в основном, со своими произведениями, привнося в текст романа уже объективированные в Петербургском тексте смыслы.

    «Медного Всадника» уже шла речь выше. Тему «маленького человека» актуализирует непрямая цитата из «Преступления и наказания» Достоевского: «И после того Алпатов сам себе говорит: «Я маленький торфмейстер, и больше нет во мне ничего». Вот почему возле цветочного магазина так много притоптано; с этого места, сделав ужасное открытие посредством луны в себе самом, он долго не может сойти. Ему представляется, он дошел в себе до последнего, и больше идти некуда – Н. Т.)». [4, 413].

    Помимо традиционных «петербургских» поэтических формул («белые ночи», «огромный город» и т. д.) автор весьма своеобразно включает в прозаический текст поэтические цитаты из Пушкина, Блока: «Я шел, как лунатик. Мне казалось, будто я, как ворон, прожил лет триста, возвращался на давно оставленное привычное место и все узнавал. «Вон там,– угадывал я,– должен быть крендель булочной, описанный Блоком,– как-то теперь»? И что же: хотя золотой крендель куда-то исчез, но булочная была на том же самом месте, и продавали тут прежние французские булки и русские крендели». [4, 407]. Михаила Пришвина необходимо отнести к художникам с явной установкой на «чужое слово», но не в качестве копирования, подражания, а в смысле полемики, диалога, выстраивания сложнейших отношений «я» и «другой».

    В романе «Кащеева цепь» можно с легкостью обнаружить и ряд прецедентных текстов. Наводненческий текст и «конь-текст» актуализируются в произведении темой Медного Всадника. Имеется в авторском нарративе и своеобразный «люблю-текст»: «Алпатов, никогда еще не видавший Петербурга, сразу обратил внимание на сияние снега в большом городе: ни в Москве, ни в одном европейском городе такой роскоши архитектуры, украшенной снегом и так освещенной, он еще не видал». [4, 413].

    «Кащеева цепь», мы пришли к выводу, что в этом произведении имеет место индивидуально-авторский Петербургский текст, созданный писателем на основе пропозиций (пресуппозиций) фактуального, мифологического, ценностно-интерпретационного и прецедентно-текстового характера.

    1. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. – Л.: 1972. – Т. 8.

    2. Лошаков А. Г. Сверхтекст: семантика, прагматика, типология: автореферат дис. … доктора филол. наук. – Киров, 2008.

    3. Пришвин М. М. Ранний дневник 1905-1913. – СПб., 2007.

    – М.: Художественная литература, 1982. – Т. 2.

    5. Топоров В. Н. Петербургский текст. – М., 2009.

    6. Яцкевич Л. Г. Структура поэтического текста. – Вологда, 1999.

    Раздел сайта: