• Приглашаем посетить наш сайт
    Толстой А.К. (tolstoy-a-k.lit-info.ru)
  • Трубицина Н. А.: Петербургский текст в повести Михаила Пришвина "Славны бубны"

    Трубицина Н. А.

    Петербургский текст в повести Михаила Пришвина «Славны бубны»

    ФИЛОLOGOS. – Выпуск 13 (2).

    С. 85-91.

    «Славны бубны». Опираясь на концепцию В. Н. Топорова, мы обнаружили в пришвинском нарративе индивидуально-авторский Петербургский текст, реализованный на основе пресуппозиций фактуального, мифологического и ценностно-интерпретационного характера.

    Ключевые слова:

    Под «Петербургским текстом» понимается коллективно-авторский тематический сверхтекст локального типа, в котором преломилась единая, «но внутренне антитетичная телеологическая установка на художественное постижение идеологически противоречивого образа Петербурга» [3, 8]. В. Н. Топоров – автор этого понятия – определил основную идею Петербургского текста как «путь к нравственному спасению и духовному возрождению в условиях, когда жизнь гибнет в царстве смерти, а ложь и зло торжествуют над истиной и добром» [7, 662]. В последнее время появился ряд исследований, посвященных «локальному» сверхтексту – городскому, провинциальному, зарубежному (В. В. Абашев, А. П. Люсый, Н. Е. Меднис, Т. М. Николаева, Н. В. Осипова и др.), в которых развиваются идеи Топорова, что свидетельствует о научной продуктивности его семиотической сверхтекстовой модели.

    «Петербургская тема занимает значительное место в творчестве Пришвина <…> и с полным правом может быть включена в, так называемый, “петербургский текст” (термин В. Н. Топорова). Кроме дневника, где постоянно возникают обращения к поэме “Медный Всадник”, к мифу о Петре, “униженным и оскорбленным” Достоевского, оппозициям “Петербург – Москва”, “Петербург – коренная Россия”, “Петербург – Ленинград”, мотивам большого города и “маленького человека” в нем и т. д., петербургская тема развивается в очерках и художественных произведениях писателя, начиная от первого, утраченного рассказа “Домик в тумане” (1905), рассказа “Голубое знамя” (1918), романа “Кащеева цепь” до рассказа “Город света” (1943) и романа-сказки “Осударева дорога” (1948–1954)» [5, 714]. Мы полагаем, что в этот ряд можно включить и повесть «Славны бубны».

    Это произведение создано Пришвиным по материалам поездки в Крым в 1913 году и в целом может прочитываться в границах так называемого Крымского текста. Термин «Крымский текст» ввел в научный оборот А. П. Люсый. В своей работе «Крымский текст русской культуры и проблема мифологического контекста» исследователь отмечает, что «если Петербургский текст был порожден Петербургским мифом, то Крымский текст – мифом Тавриды. Последний стал южным полюсом петербургского литературного мифа. Отраженная в литературе Петербургская мифология <…> прямо или опосредованно оказалась одной из важнейших составляющих первичного языка крымского текста в процессе его рождения и генезиса» [4, 361]. В данной статье мы не будем подробно касаться проблемы взаимодействия Петербургского и Крымского текстов в творчестве Пришвина, а отметим лишь один характерный момент, связанный с названием повести.

    Присловье «славны бубны за горами» употребляется в значении «что-либо заманчивое, привлекательное, находящееся где-то далеко и известное только по рассказам» [1, 217]. Однако эта пословица ни разу не фигурирует в тексте произведения; единственный раз «славны бубны» упоминаются в совершенно неожиданном пространственном локусе: «Чашечку турецкого кофе каждому хочется выпить после прогулки у моря. Мы зашли в кафе «Славны бубны», пили кофе». [6, 542]. Пришвин упоминает здесь реально существовавшую кофейню А. Г. Синопли в Коктебеле.

    «Страна Коктебель» опишет историю рождения этого интересного во многих отношениях заведения: «В июле 1912 года Максимилиан Волошин с графом Алексеем Толстым, а также художниками Вениамином Белкиным и Аристархом Лентуловым, отдыхавшими в то время в Коктебеле, получили предложение обустроить небольшой сарай под кофейню для дачников, их гостей и просто туристов. «Обормоты» с радостью приняли это предложение. <…> По предложению авторов лавочка была названа «Бубнами» (от выражения «Славны бубны за горами»). Это «столичное» название было придумано «с претензией» на конкуренцию с особо знаменитым в литературно-артистических кругах (курсив наш – Н. Т.) рестораном «Вена». И, безусловно, корень его лежит в том, что художники, принимавшие участие в отделке, принимали участие в объединении ”Бубновый валет”» [2, 34]. С Волошиным Пришвин познакомился в 1909 году и, скорее всего, был знаком с историей упомянутого кафе. Безусловно, связь с Петербургом здесь лишь косвенная, но, тем не менее, она неустранима из самого Крымского текста.

    Петербургский текст формируется вокруг смысловых единиц концепта Петербург, которые могут присутствовать в художественном произведении в эксплицитном или имплицитном виде. А. Г. Лошаков в своем диссертационном исследовании «Сверхтекст: семантика, прагматика, типология» выделяет в качестве основных компонентов Петербургского текста поэтические пресуппозиции фактуального, мифологического, ценностно-интерпретационного и прецедентно-текстового характера. Под поэтическими пресуппозициями мы вслед за Л. Г. Яцевич понимаем «потенциальные символические смыслы, сложившиеся в истории национальной или мировой культуры и генетически закрепленные за поэтическим словарем» [8, 34].

    Закрепляя за концептом Петербург особый Петербургский текст, Топоров обратит особое внимание на то, что «Петербургский текст есть текст не только и не столько через связь его с городом Петербургом (экстенсивный аспект темы), сколько через то, что образует особый текст, текст par excellence, через его резко индивидуальный («неповторимый») характер, проявляющийся в его внутренней структуре (интенсивный аспект)» [7, 663]. Однако, на наш взгляд, для опознавания в художественном произведении Петербургского текста в первую очередь должно, тем или иным способом, быть эксплицировано само пространство Петербурга как города. В повести «Славны бубны» это сделано уже в первом предложении: «С нами в черноморском экспрессе ехала золоченая клетка и в ней две больные (курсив наш – Н. Т.) кошки» [6, 534].

    Хронотоп путешествия в этом произведении является сюжетообразующим, поэтому пространственные координаты имеют здесь особую важность. Обозначенные в тексте топографические точки – Крым, Петербург, Москва, Братовка – выступают в качестве разнородно функционирующих художественных пространств. Крым выступает в качестве источника новых впечатлений, места действия персонажа, хотя свое мнение об этом локусе герой выскажет уже заранее – скажется «знаковость» места, актуализирующая «фоновые знания».

    Братовка (за этим топонимом, на наш взгляд, стоит реальный населенный пункт в Чаплыгинском районе ныне Липецкой, а ранее Рязанской области) представляет собой пространственный локус средней полосы России, с которым автор сопоставляет природные реалии Крыма: «Дождь не мокрый, снег не холодный. <…> Голубой весны не бывает на юге. Нет снега и нет голубой весны» [6, 542]. Среди примет Братовки особую роль играют природные реалии: ржаная солома, береза, карась, куколь в овсе, кувшинки в болоте.

    – это город, обладающий в национальном сознании выразительной историко-культурной репутацией. В пришвинском же дискурсе она выступает в определенном мифопоэтическом статусе, так как автор представляет ее глазами детей: «Мир для них на юге – синее море, где на зеленых островах живет какая-то Маговей-птица, а на север – стена Яйлы и прямо за Яйлою – какая-то Москва, тоже похожая на голубую Маговей-птицу» [6, 536]. Так Москва выступает символом сказочной Родины, а семантика голубого придает образу дополнительные положительные коннотации.

    «Москва, московское пространство (тело), противопоставляется Петербургу и его пространству, как нечто органическое, естественное, почти природное (отсюда обилие растительных метафор в описаниях Москвы), возникшее само собой, без чьей-либо воли, плана, вмешательства, – неорганичному, искусственному, сугубо «культурному», вызванному к жизни некоей насильственной волей в соответствии с предумышленной схемой, планом, правилом» [7, 656]. В пришвинском нарративе образ Москвы выражен сказочной, «живой» метафорой и органически вписывается в общее «тело» большой Родины.

    Петербург представлен как точка отправления, место начала путешествия. С одной стороны, это отражение реального биографического факта. Однако в повесть включается достаточно большой фрагмент из петербургской жизни рассказчика; это заставляет нас предполагать особую знаково-смысловую наполненность образа северной столицы в тексте произведения. На наш взгляд, в первую очередь, индивидуально-авторский Петербургский текст включается в повествование для того, чтобы ярче прочертить основные доминанты Крымского текста – пропозицию фактуального плана «Крым – курорт» и пресуппозиции ценностно-интерпретационного и мифологического характера «Крым – сад», «Крым – райский сад». Поэтому с первых строк мы узнаем, что в Крым из Петербурга едут именно «больные» кошки.

    Но сам рассказчик не болен, он даже не петербуржец, и в Крым едет скорее как турист (еще один важный концепт Крымского текста). Тем не менее, он считает необходимым подробно остановиться на особенностях петербургской жизни, выразить свое мнение о городе, его жителях и обитателях (кошках): «Случилось так, что в день моих сборов у нашей квартирной хозяйки вдруг исчезла любимая кошка. Поздно ночью мы услыхали жалобный крик в глубине двора-колодца и отыскали полумертвую кошку внизу: упала из форточки четвертого этажа на острый камень. Дама наша была одинокая, бездетная, с утра до вечера добывала себе мужским трудом пропитание и вечерние свои досуги часто делила с этой кошкой. Вот было горе!» [6, 534].

    «глубина» двора-колодца сразу отсылает к наиболее употребительным в Петербургском тексте элементам городского ландшафта. Кратко прочерченный образ квартирной хозяйки дает представление о человеке одиноком, по-своему несчастном, претерпевшем очередной «удар судьбы», что также характерно для определенного ряда персонажей Петербургского текста.

    Возле больной кошки и расстроенной хозяйки собираются все жильцы квартиры с выражением сочувствия и заботы. Особый интерес вызывает ветеринар, обещавший приехать ночью осмотреть «маленького пациента». Специалист по лечению кошек оказывается человеком «скромного вида», серьезным, внимательным, держащим себя с большим достоинством: «– Я лечу, – говорил он,– не животных, человека лечу» [6, 535].

    «сопереживательную» модальность; страдание Петербурга каузирует ответное чувство сострадания, сопереживания: «Петербург – центр зла и преступления, где страдание превысило меру и необратимо отложилось в народном сознании; Петербург — бездна, «иное» царство, смерть, но Петербург и то место, где национальное самосознание и самопознание достигло того предела, за которым открываются новые горизонты жизни, где русская культура справляла лучшие из своих триумфов, так же необратимо изменившие русского человека. Внутренний смысл Петербурга, его высокая трагедийная роль, именно в этой несводимой к единству антитетичности и антиномичности, которая самое смерть кладет в основу новой жизни, понимаемой как ответ смерти и как ее искупление, как достижение более высокого уровня духовности. Бесчеловечность Петербурга оказывается органически связанной с тем высшим для России и почти религиозным типом человечности, который только и может осознать бесчеловечность, навсегда запомнить ее и на этом знании и памяти строить новый духовный идеал. Эта двуполюсность Петербурга и основанный на ней сотериологический миф («петербургская» идея) наиболее полно и адекватно отражены как раз в Петербургском тексте литературы…» [7, 645].

    На первый взгляд может показаться, что образ ветеринара – доктора по лечению «маленьких пациентов» (как он сам именует кошек), не дотягивает до героев-«подвижников» с «религиозным типом человечности». Но это только на первый взгляд. Свое мнение о том, что он лечит не животных, а людей, врач подкрепляет примерами из практики: «Доктор передал нам и несколько тяжелых случаев, как однажды муж обезумевшей дамы выбежал за ним на лестницу, упал на колени со словами: «Доктор, если вы не спасете Ляльку, жена не перенесет, спасите!» А вот что только вчера случилось в генеральской семье: доктор целую зиму лечил кошек у генеральши, ничего не помогало, кошки хирели; вчера генеральша сама заболела, стала упрекать врача. «Что я могу сделать, – ответил он, – вашим кошкам вреден Петербург, не в моей власти изменить климат!» – «Почему же раньше вы не сказали об этом?» – удивилась генеральша. И тут же стала снаряжать кошек в Крым» [6, 535].

    «Болезненный» климат – еще один «субстрат» Петербургского текста – не раз эксплицируется автором в повести: «Этот болезненный климат, враждебная природе жизнь создают особенную близость человека к животному: на животное переносится нечто принадлежащее одному человеку». [6, 535]. Из разговора с армянином-комиссионером на крымском базаре рассказчик узнает, что первый «раньше сам бывал в Петербурге и даже там жил высоко-высоко, на шестом этаже, и простудился» [6, 544].

    Актуализированная ценностно-смысловая пропозиция «Петербург – город, где болеют», которая релевантна традиционному клише Петербургского текста – «Петербург – город, в котором жить невозможно», в свою очередь отсылает к мифологическому контексту концепта Петербург. Здесь имплицитно присутствует тетический миф (миф основания, творения), неразрывно связанный с эсхатологическим мифом («Петербургу быть пусту»). 

    В своей работе «Петербург и «Петербургский текст русской литературы» (Введение в тему)» Топоров отметит «подозрительное соседство», «опасное смешение», но в то же время некую «органическую связь» положительных и отрицательных коннотаций концепта Петербург, амбивалентность в восприятии города: «На одном полюсе признание Петербурга единственным настоящим (цивилизованным, культурным, европейским, образцовым, даже идеальным) городом в России. На другом – свидетельства о том, что нигде человеку не бывает так тяжело, как в Петербурге, анафематствующие поношения, призывы к бегству и отречению от Петербурга» [7, 646].

    «Люблю»-фрагмент Петербургского текста, подчеркивающий цивилизованность, удобство, некую идеальность северной столицы: «При свете лампы, у постели умирающей кошки, окруженной необычайным вниманием, в ожидании вызванного по телефону известного врача, конечно, приходили в голову мысли, что вот как же хороша цивилизация! И рядом с этим радостным чувством проплывали картины ужасающей брошенности жизни России народной, виднелись ее дороги, осенние хляби, овражки, перелески, всякие мочежинки, топики, и среди всего этого показывалось лицо, обращенное в тупые, серые будни, мимо всякой шалости, радости и всяких «иллюзий»: умирают за спиной, радуются за спиной. Какое же счастье телефон, какая роскошь это сочувствие женщине, плачущей о своей раненой кошке!» [6, 534–535]. Возникшая дихотомия «Петербург – коренная Россия» разрешается здесь автором в пользу цивилизованности столицы. Но писатель далек от апологетики цивилизации; боль за простого человека, столичного или провинциального, инспирирует этот страстный монолог.

    «Измученный, говорю я ему и сам, что попадется: как и я жил тоже высоко, на седьмом этаже, три раза в день подымался без лифта, и нет у меня богатых знакомых…» [6, 544]. Потеряв интерес к герою-рассказчику как к покупателю, базарные торговцы останавливают на нем свое внимание уже по другому поводу: «Быстро я купил на базаре кое-что для путешествия, сел на линейку татарина и поехал.

    – Ну, вот и поехали, – увидал нас грек, – я же говорил, что для вас все возможно, вы пройдете, и все пойдут.

    – Куда, на Ай-Петри? – сказал армянин. – И хорошо, я верно говорю: кто жил в Петербурге на седьмом этаже и три раза в день поднимался без лифта, тому уж не страшны Крымские горы» [6, 546].

    Сложности петербургской жизни закаляют человеческий дух. Рассказчик, пусть и некоренной житель, усвоил и развил в себе такие «петербургские» качества как метафизическое чувство природы, беспокойное стремление к духовному и нравственному совершенствованию, культурному и религиозному самоопределению. Отсюда желание, во что бы то ни стало подняться самому в горы, почувствовать окружающую природу в ее первозданности и связи с космосом, а также увлечение караимской религиозной культурой.

    «Славны бубны» особого, индивидуально-авторского Петербургского текста. Считая Петербург своей духовной родиной, подолгу живя в этом городе, писатель глубоко проникся общей символической и мифологической атмосферой северной столицы. Пришвинский Петербург не исчерпывается вещно-объектным уровнем, но открывается нам во всей глубине своих бытийственных, метафизических смыслов.

    Литература

    1. Большой словарь русских поговорок. – М.: ЗАО "Олма Медиа Групп", 2007.

    2. Жарков, Е. И. Страна Коктебель / Е. И. Жарков. – Киев: Болеро, 2008.

    … докт. филол. наук / А. Г. Лошаков – Киров, 2008.

    – СПб.: Алетейя, 2003.

    5. Пришвин, М. М. Ранний дневник 1905–1913. Комментарии Я. З. Гришиной / М. М. Пришвин. – СПб.: Росток , 2007.

    6. Пришвин, М. М. Славны бубны / М. М. Пришвин // Собр. соч.: в 8 т. – М.: Художественная литература, 1983. – Т. 1.

    – М.: Наука, 2009.

    8. Яцкевич, Л. Г. Структура поэтического текста / Л. Г. Яцкевич. – Вологда: Русь, 1999.