• Приглашаем посетить наш сайт
    Клюев (klyuev.lit-info.ru)
  • Урюпин И. С.: Январь-февраль 1922 года в дневниках М. М. Пришвина и М. А. Булгакова

    И. С. Урюпин

    ЯНВАРЬ-ФЕВРАЛЬ 1922 ГОДА В ДНЕВНИКАХ

    М. М. ПРИШВИНА И М. А. БУЛГАКОВА

    Если для М. М. Пришвина дневник на протяжении пяти­десяти лет был едва ли не «основным жанром в художественной системе» [3, с. 269] и главным «средством самопознания» [7, с. 204], то М. А. Булгаков вел дневник лишь в са­мом начале своего творческого пути, фиксируя наиболее важные факты из лич­ной и общественной жизни страны, послужившие, кстати, поводом к его изъ­я­тию вместе с другими документами и повестью «Собачье сердце» сотрудника­ми ОГПУ 7 мая 1926 года. С тех пор сам писатель больше не обращался к днев­нику, однако в 1933 году он настоял на том, чтобы его жена Е. С. Булгакова за­вела тетрадь для записей основных событий, происходящих в их жизни. Нача­тый дневник она воспринимала как логическое продолжение того самого днев­ника, который был конфискован, но в небольших фрагментах за январь-февраль 1922 года сохранен в архиве М. А. Булгакова.

    ­ским подступом к уникальному в жанро­вом отношении произведению «Под пя­той» («Мой дневник. 1923 год»), пред­ставляющему скорее документально-ху­дожественный очерк, по структуре и идейному содержанию напоминающий книгу И. А. Бу­нина «Окаянные дни». События, которые запечатлел в нем М. А. Булгаков, переживавший свои «ока­янные дни» (оказавшись в Москве в конце сентября 1921 года, он чуть не вы­тащил «лотерейный билет с над­писью – смерть» [2, с. 279], зато выдержал град ударов судьбы – голод, лишения, классовую ненависть как со стороны «проле­тариев», так и «буржуев»), беспокоили и М. М. Пришвина. Ему были очень хорошо знакомы и недоверие большевиков, и вражда мужиков, и тяготы эпохи военного коммунизма, о которых он подробно писал в дневнике, по крупицам собирая факты подлинной, а не парадно-официальной истории страны и своего народа.

    Размышляя о бедствиях (экономических и политических одновремен­но), обрушившихся на простого русского человека сразу же после революции, об­манувшей ожидания многих ее адептов, М. М. Пришвин приходит к неутеши­тельному для самого себя выводу: виновато «семя марксизма» [4, с. 229], мнимым соблазнам которого поддался и он в свои студенческие годы. Но по прошествии непродол­жительного времени горькие плоды этого семени пришлось вкусить не одним только «сеяте­лям», а всему народу, над которым совершился жесто­кий эксперимент. «Зна­чит, свойства марксизма находятся в самом зерне его и существуют объектив­но» [4, с. 229], как объективно изменилась гораздо в худ­шую сторону жизнь рус­ского человека. Об этом свидетельствует М. А. Булга­ков, в отчаянии констати­руя то, что явилось результатом философской рефлек­сии М. М. Пришвина: «Идет самый черный период моей жизни» [1, с. 49], «пита­емся с женой впроголодь», «от этого и писать не хочется. Черный хлеб стал 20 тысяч фунт» [1, с. 47]. Голод, о котором упоминал М. А. Булгаков («мы с женой голо­даем» [1, с. 49]), коснулся и семьи М. М. Пришвина: его сын Лева заболел «ужас­ной советской болезнью» психостенией («эта болезнь на почве голодания в Мо­скве») [4, с. 234], ей оказались подвержены многие граждане страны, физи­чески и нравственно истощенные тяжелейшими условиями пореволюционного быта.

    Ни о каком обещанном большевиками благоденствии, о котором возве­щали первые декре­ты новой власти, уже не могла идти речь, и М. М. Пришвин нахо­дит в себе смелость заявить, что «социалистический строй не удается», а «под флагом социализма складывается обыкновенная конструкция общества» [4, с. 231], причем далеко не лучшая. Писателю показалась особенно тревожной отчетливо наметившаяся в большевистской России тенденция «превратить личность в механизм», «в homo faber» [4, с. 235], уже отмеченная Е. И. Замятиным и художественно осмысленная им в романе «Мы» (1920).

    ­дившегося в стране тоталитарного миропорядка, М. М. При­швин, сторонясь по­литического радикализма и избегая категоричности в суж­дениях и оцен­ках, не терял надежды на «исправление» советской действитель­ности, иска­зившей вы­сокую идею Революции, которая была подменена «вож­дизмом» и «мерзостью кумиротворчества» [4, с. 229]. При­мером такого «кумиро­творчества» явился «культ» Маркса в Ельце, где на Сен­ной площади была «сделана сажен­ная голо­ва» вождя и «там ей особые жрецы-инквизиторы при­носят жертвы, и музыка играет “Марсельезу”» [4, с. 229]. Однако этот «культ» не имеет никакого отноше­ния к марксизму как политико-эко­номическому уче­нию, он явился всего лишь духовным суррогатом, религиоз­ным эрзацем, в ко­тором нуждается «масса»: «ей непременно нужен вождь – об­раз Божий» [4, с. 230]. М. М. Пришвин убежден, что только культурно-просвети­тельская работа интеллигенции может изменить су­ществующее поло­жение, ко­торое – по существу – временно, «пока не явятся ученые из большевиков», спо­собные перевоспитать массу, «но это дело буду­щего дале­кого» [4, с. 231]. На­стоящее не радовало писателя, партийно-идеологи­ческие противоречия в стране вызывали недоумение, но еще больше его раз­дражали по­пытки «миро­вого сообщества» разрешить внутренние про­блемы молодой Со­ветской респуб­лики.

    Несмотря на все объективные трудности, связанные с получением ин­формации в условиях революционного лихолетья («газеты выписаны, но не по­лучаются, потому что говорят, что по дороге выкуриваются» [4, с. 237]), М. М. Пришвин напряженно следил за политическими новостями. Его особенно вол­новала предстоящая в Генуе (10 апреля – 19 мая 1922 года) Международная конференция по экономическим и финансовым вопросам с участием ведущих капиталистических стран Европы, на которой должен был решаться вопрос о «признании Советского государства де-юре и предоставлении ему кредитов» [5, с. 288]. «Ничего не знаем, но без газет известно, что в Генуе будет продаваться Россия» [4, с. 237]. Не скрывая своего скептического отношения к политике большевиков, М. М. Пришвин сомневался и в эффективности предпринимаемых советским руководством мер по спасению страны от охватившего ее кризиса. Впрочем, серьезно поразмыслив, писатель вынужден был признать: «Чудовищ­но звучит, но есть утешение, что и мы бы, став теперь во власть, делали бы то же» [4, с. 237].

    «катастрофическом положении» [1, с. 49], хуже которого уже ничего нет. «Если не будет в Генуе конференции, спрашивается, что мы будем делать» [1, с. 49]. Отчаяние, охватив­шее писателя, обострило и без того не покидавшую тревогу о судьбе России, которую били во все колокола честные русские интеллигенты. Но далеко не все из них были услышаны: М. Горький, смело высказавший в газете «Новая жизнь» свои «Несвоевременные мысли», раскрывший суровую правду о рево­люции и указавший большевикам на их бесчинства и злодеяния, летом 1921 года выехал за границу, В. Г. Короленко, выразивший свой протест против красного террора в «Письмах к Луначарскому», в феврале 1921 года ушел из жизни. И спустя год после его смерти М. А. Булгаков в дневнике отмечает резо­нанс, который вызвала в обществе утрата писателя-гражданина: «Смерть Коро­ленко сопровождалась в газетах обилием заметок» [1, с. 47].

    Вообще М. А. Булгаков внимательно следил за литературной жизнью, оказавшейся в эти годы напрямую связанной с идеологией и политикой. Об од­ном идеологическом событии, свидетелем которого он стал, писатель поведал в дневнике: 14 февраля «на Девичьем поле в бывших Женских курсах (ныне 2-й университет) был назначен суд над “Записками врача”» [1, с. 49]. Книга В. В. Ве­ресаева о формировании общественного сознания русской демократической интеллигенции вызвала ожесточенную полемику по вопросу о роли «образо­ванного класса» в деле просвещения простого русского народа. Автобиографи­ческий герой записок пришел «к выводу о несостоятельности идей культурни­чества, проповеди совершенствования част­ностей жизни и звал к общественной работе, которая повела бы к изменению существующих социальных отноше­ний» [6, с. 63]. М. А. Булгаков, находившийся под влиянием произведения В. В. Вересаева и восхищавшийся его четкой граж­данской позицией, в середине 1920-х годов в своих «Записках юного врача» (1925-1927) глубоко раскроет «тьму египетскую» народного невежества и са­моотверженность русской интел­лигенции по ее рассеянию. На диспуте во Втором МГУ, где В. В. Вересаеву профессора задавали «нудные тяжелые вопросы», М. А. Булгакова поразила близость писателя «к студентам, которые хотят именно жгучих вопросов и правды в их разрешении»: «Говорит он мало. Но когда говорит, как-то умно и интеллигентно все у него выходит» [1, с. 49].

    «Жгучие вопросы» современности и среди них самый важный вопрос о «свободе граждан и свободе мнений» (а «это мера общего запаса свободы») [4, с. 239] волновали и М. А. Булгакова, точно передавшего состояние, в котором ока­залась русская интеллигенция – «под пятой» одной идеологической системы, и В. В. Вересаева, проповедовавшего демократические ценности вопреки больше­вистскому диктату, и М. М. Пришвина, который с горечью констатировал от­сутствие в Советской России не только какой бы то ни было свободы, но и са­мой интеллигенции. «Вся интеллигенция страны собралась в два гнезда – за границей и в Питере», - сетовал М. М. Пришвин Р. В. Иванову-Разумнику, - но «Петербург современный та же эмиграция» [4, с. 236], бесконечно далекая от подлинной народной жизни, со всеми ее бедами и тревогами. Потаенные глу­бины этой жизни, не поднимавшейся на поверхность официальной литературы, оставались в дневниках писателей – документах эпохи и свидетельствах време­ни.

    Список литературы

    1. Булгаков М. Дневник. Письма. 1914-1940. – М.: Совр. писа­тель, 1997.

    – Т. 2. – М.: Худ. литература, 1989.

    – М. -Магнитогорск: МаГУ, 2004. – С. 268-271.

    4. Пришвин М. М. Дневники 1920-1922 гг. – М.: Моск. рабочий, 1995.

    5. Советский энциклопедический словарь. – М.: Сов. энциклопедия, 1985.

    – М.: Высшая школа, 1979.

    – Иваново: ИвГУ, 2002. – С. 204-211.

    Раздел сайта: