• Приглашаем посетить наш сайт
    Бианки (bianki.lit-info.ru)
  • Кащеева цепь.
    Дети.

    Анютины глазки называлась у нас одна милая девушка, и я сотни раз слышал о ней от взрослых: «Вот эта девушка создана для семейного счастья!» За ней было очень большое приданое, и женихов у нее было множество. На каждое лето она приезжала к нам от матери из Москвы одна, и мало-помалу, из года в год, глазки ее начинали терять свежесть полевого цветка. Наконец один из близких нам людей влюбился в нее и поехал в Москву с твердой решимостью добиться от нее если не любви, то хотя бы уважения и непременно жениться. Через несколько дней он бежал из Москвы, как все женихи, и наконец мы узнали тайну Анютиных глазок. В первый же день появления жениха в доме невесты мать приглашает его к себе в комнату и просит в следующий раз непременно захватить с собой медицинское свидетельство... Так раскрылась тайна выцветающих Анютиных глазок. Но только после смерти ее матери мы узнали все: доктор объяснил странности матери последствием одной страшной болезни. «Но,– сказал доктор,– возможно, сама она ничего о своей болезни не знала, хотя всегда была в смутной тревоге, и это переродило любовь к дочери в эгоистический страх перед ее женихами». После смерти матери было уже поздно добиваться личного счастья, и состоянием девушки постепенно завладели монахи.

    И как же хороша она была в своей печали, как ужасно было знать себя маленьким, бесправным, не понимать совершенно тайны медицинского свидетельства, не иметь никакой возможности освободить прекрасную, нежную девушку из ее ужасного плена. Сколько раз потом в жизни своей судьбу ее мысленно я к себе применял и загадывал, бежать мне от этой матери, называемой родиной, или терпеть все ее медицинские свидетельства без всякой надежды на личное счастье...

    Была такая ничтожная причина к этому воспоминанию: сегодня на первой проталине я поднял пролежавший зиму под снегом поблеклый цветок анютины глазки. И такая же ничтожная причина была у Алпатова с Инной вернуться мыслью из самого очаровательного города в мире на свою трудную родину. Было это на Вандомской площади, где грязно, почти как у нас, и особенно было грязно после бешеного Микарэм. За много лет выбитые шашки мостовой стали как тарелки, и каждая была наполнена навозной жидкостью.

    Влюбленным, конечно, везде хорошо, и они идут, не разбирая пути, но бывают пределы и этому: без калош в новых лакированных башмаках дальше Инна идти не могла и вдруг опомнилась. А он в это неприятное для нее мгновенье сказал:

    – В Париже почти такая же славная грязь, как в Москве.

    Инна в первый раз ничего не ответила. Это глухое молчание продолжалось и в Тюильри, когда они сели на лавочку.

    Алпатов спросил:

    – Милая, скажи, что тебя смутило вдруг и в первый раз мы стали думать о разном. Скажи все, так нам нельзя, дорогая.

    – Меня вдруг смутила,– ответила Инна,– эта грязь на Вандомской площади и потом твои слова, я задумалась о завтрашнем дне; не все же мы будем в Париже. В России есть для меня ничем не прикрытый ужас жизни, и без твоей помощи, мне кажется, я не в силах его выносить. Я помню твое бледное лицо за двумя решетками. Жандарм стоял с часами в руках, и это было наше первое свиданье, от чего все началось.

    – Инна,– сказал он,– я сам то же, наверно, чувствовал, когда с улицы смотрел на заключенных. Мне кажется теперь, мое сострадание было больше страдания заключенных: я лично был счастлив в тюрьме, и там я тебя полюбил.

    – Вот я этого больше всего и боюсь,– ответила Инна,– ты не меня, ты свою мечту полюбил, я знаю – это, может быть, и есть настоящее счастье слышать над собой зовущий голос, но это счастье только твое. Я не за тебя, я за себя боюсь: я обыкновенная женщина.

    – Какая ты женщина! – улыбнулся Алпатов.

    Инна удивилась:

    – Что хочешь этим сказать?

    – Ты ребенок, еще совершенный ребенок, ответил Алпатов.

    – Как раз это я думаю о тебе – какой ты мужчина, ты настоящий ребенок.

    Оба смеялись.

    О н. Ты думаешь, такое, как у нас вышло с ребенком, у всех бывает?

    О н. Читала где-нибудь об этом?

    Она. Нет, сама догадываюсь и, правда, читала у Герцена.

    – А кроме того, что, наверно, у всех бывает эта мысль о ребенке, сверх всего ты еще и ребенок настоящий. Скажи, например, что мы с тобой будем делать, когда вернемся в Россию?

    – Как что! – воскликнул Алпатов.– До встречи с тобой мне, правда, было неловко думать, что придется как-то устраиваться на буржуазный лад, теперь это стало необходимостью, мы устроимся, а потом сама жизнь поведет нас к настоящему делу. Вот твой родной Петербург мне теперь представляется на огромном пространстве болот, как водяная лилия,– видишь как! И лебеди, и дикие гуси летят над городом, и этот город своим электричеством бросает на облака рыжую тень. Это им одно мгновенное впечатление, и они дальше летят. Россия – не Петербург, она огромная! Вот как надо смотреть, я так понимаю жизнь, что мы с тобой, как птицы. Стоит ли думать о пустяках, как-нибудь же непременно устроимся. Разве ты этого не чувствуешь?

    Инна, подумав, печально ответила:

    – Я это чувствую, милый, только через тебя.

    Она взяла его руку к себе на колени, погладила, улыбнулась и потом новым и ласковым, и деловитым голосом, совершенно как мать, сказала:

    – Я сейчас смотрю на тебя, и мне так хорошо, мне кажется, ты мой ребенок.– Она опять покраснела.– Но все-таки давай поговорим совершенно практически.

    – Я готов – это надо. К нашему счастью, так вышло, что я тогда тебя утерял, и, казалось мне, навсегда. С отчаяния взялся я за выучку. Теперь я хороший, нужный для нашей страны инженер, ценный работник, буду осушать болота, дело будет! Зачем ты вмешиваешь еще, что я поэт или художник, я тебе об этом не говорил и никакой на это не имею претензии, напротив, я горжусь, что научился работать в Германии и никакой серой действительности не боюсь. Притом ты меня еще ребенком считаешь, разве что я сейчас говорю тебе – не как у всех и непрактично?

    Инна изумилась:

    – Ты как будто обижаешься, милый мой, за хорошее, за самое лучшее, что я открываю в тебе. Я еще больше скажу: у тебя есть лучшее, чем у поэтов, ты принимаешь к сердцу людей, чувствуешь их – вот что дорого.

    – Ты же захотела говорить о практическом,– перебил ее Алпатов,– а теперь сама уходишь в сторону.

    – Хорошо,– схватилась Инна,– практическое, милый мой мальчик, не в твоих болотах, а в маме моей... я себе не могу тебя представить возле нее. Сказать ли тебе?

    – Все скажи, непременно.

    – Трудно все: есть мучительные маленькие тайны – как их высказать? Мама моя урожденная графиня, а папа из купцов, но ради нее сделался действительным статским советником и служит в лесном департаменте.

    – Ну вот,– обрадовался Алпатов,– я очень рад, что отец твой из купцов...

    – Погоди,– перебила Инна,– я сейчас тебе расскажу, что перенес он из-за своих купцов. Настоящая фамилия его была Чижиков, ему пришлось поднести государю какую-то особенную просфору на каком-то особенном блюде. После того он получил дворянство и переменил свою фамилию на Ростовцева. И еще он готовился сделаться профессором, но чтобы мама была генеральшей, он бросил университет и поступил в департамент. И все-таки, помню, раз у них подслушала сцену, мама сказала ему: «Помни, для меня ты вечный Чижиков!»

    Инна глядела сейчас далеко и там, в России, нашла лицо своей матери.

    – Представляю себе,– сказала она,– как она прищурится, когда ты у ней будешь целовать руку.

    – Зачем я ей буду целовать руку? – удивился Алпатов.– И не подумаю, я целую руки только милым дамам, ведь я сам из купцов.

    Инна смутилась, но сейчас же, как бы что-то смигнув, сказала:

    – Конечно, это все пустяки!

    – Ты сейчас, я чувствую, сделала прыжок,– сказал он,– так нельзя, слышишь?

    – Другой раз так не делай!

    Он удивленно смотрит, а она шепчет:

    – Ты всегда со мной так, всегда...

    – Вот какая ты,– сказал он, смягчая тон,– правда, как ребенок,– ну, скажи мне, что же, если я руку не поцелую у твоей страшной графини, неужели она не согласится на брак?

    – Инна, ты мне достаешься немалой ценой. Ты должна, понимаешь ты это: ты должна мне все сказать.

    Инна всхлипывала.

    – Я жду, Инна. Не согласится твоя графиня, ты со мной не пойдешь?

    – Чего ты ко мне пристал? Как я могу сказать тебе, пойду я или не пойду: я сама ничего не знаю...

    Она вдруг зарыдала у него на плече, и так сильно, так безудержно рыдала. Алпатов потерялся. Что ему делать? Было такое тупое мгновенье. Она жила и мучилась в какой-то своей женской тайне, а он как на пожаре стоит: видит – горит, а под рукой нет ничего... Но вдруг он понял: это ребенок обиженный, и надо с ней, как с ребенком. Но когда он двинулся к ней, как к ребенку, вместе с тем двинулось в нем и все его безудержно. Он целовал ее в лоб, в глаза, в слезы и говорил ей:

    – Успокойся, Инна, я сейчас понял, как мне надо быть, я, правда, эгоист и знаю только себя, я буду смотреть на тебя близко, я буду читать твои мысли: я пойму тебя совершенно, ты будешь довольна. Я поцелую руку страшной графине – пусть! – я постараюсь понравиться ей – пусть! Я даже поступлю в департамент на службу к твоему отцу – пусть! А потом, когда мы крепко, по-настоящему полюбим друг друга, то удерем из твоего гнилого Петербурга в настоящую хорошую Россию. Тебе так нравится?

    – Милый мой,– шептала она,– я никак не думала, что есть еще такие, как ты, я думала, это в сказках только... Вижу теперь, Петербург – это не вся Россия. И вижу я еще, ты не один.

    – Нет, нет,– подхватил радостно Алпатов,– нас очень много, ты к нам переходи, будь с нами...

    Только едва ли это она слышала. Она уходила куда-то в себя, все дальше, дальше и, вдруг вспыхнув, прижалась к нему.

    Но он целовал ее, как сестру, как ребенка, и совсем даже не догадывался, не знал, что теперь бы уже ему можно бы целовать как-то иначе.

    – Скажи,– говорил он,– скажи, моя маленькая девочка, нравится ли тебе мой план?

    – План? Какой план? Милый мой, ты еще совершенно ребенок, и ничего, ничего еще ты не понимаешь.

    Разделы сайта: