• Приглашаем посетить наш сайт
    Орловка (orlovka.niv.ru)
  • Кащеева цепь.
    Пламенный прозелит.

    Афанасий Голофеев, письмоводитель нотариуса, пришел из конторы кожевенного завода – другой своей службы, и потом после нотариуса у него была третья служба, на железной дороге. У него очень болела голова, и оттого глаза были сердитые, хотя лицом он был совершенно похож на доброго учителя в известной картине Богданова-Бельского. Он был в черной косоворотке, опоясанной узким ремешком.

    – Ты не узнаешь меня, Афанасий? – спросил Алпатов.

    – Как же, узнаю,– сердито отвечал Голофеев.– Что тебе надо от меня? Я очень занят.

    – У меня есть дело к нотариусу, но это пустяки, главное, меня прислал к тебе Несговоров, он мне сказал, что ты наш.

    У Голофеева глаза стали совершенно такие же ясные и добрые, как на картине Богданова-Бельского.

    Он молча показал пальцем на дверь нотариуса и шепотом прибавил:

    – После, в передней.

    Когда Миша, переговорив с нотариусом, вышел через другую дверь в переднюю, Голофеев сидел на подоконнике и покуривал в ожидании.

    – Ты уже связан с нами? – спросил он.

    – Я взял работу: буду переводить Бебеля «Женщина и социализм».

    – Да, это очень нужно таким, как я: очень хочу прочесть и не знаю немецкого. Тебе эту книгу Данилыч дал?

    Алпатов схватил, что слово Данилыч, может быть, лишнее было у Голофеева и сказалось потому, что у него болела голова. Алпатов сделал вид, что не расслышал. Голофеев спохватился и спросил:

    – Бебеля ты где достал?

    – Какой ты чудак, Афанасий,– сказал Алпатов,– как будто не знаешь конспиративной азбуки – ведь это совсем неважно, где достал я Бебеля.

    – Вижу, ты не новичок. Это правда. У меня ужасно голова болит. А где ты по-немецки научился?

    – Сам научился, читал книги со словарем и привык.

    – И по-французски можешь?

    – Тоже научился по Туссену, самоучителю. С тех пор как меня выгнали из гимназии, я все чему-нибудь учусь, сам, как будто догоняю и не могу догнать, и все мне кажется, что я невежда.

    – Вот и я тоже такой,– с живостью сказал Голофеев.– Только мне еще хуже, у меня три службы, я ночью учусь, и оттого, должно быть, постоянно голова болит.

    Нотариус позвал письмоводителя. Голофеев простился... Алпатову стало, будто он себе еще брата нашел.

    «И сколько их еще будет здесь, и в другой город приеду – там, и за границей, наверно, то же самое... А кто это Данилыч?»

    Алпатов шел по улице, на которой не было никаких памятников пережитого людьми, и настоящее, такое сонное, ничем не намекало на будущее, и потому он витал, не обращая никакого внимания на жизнь возле себя. Но какие-то глаза нездешнего мира промелькнули, он их заметил и вслед за тем оглянулся... Глаза смотрели на него большие, вдумчивые на больном зеленом лице из-под козырька зеленой фуражки студента Петровской академии.

    Алпатов уже не удивлялся встречам, ведь это было в городе, где он когда-то учился и где выросли его товарищи: им некуда деться, все тут. Он сразу узнал Жукова.

    – Ты нездоров? – спросил он.

    – У меня чахотка,– ответил Жуков,– я скоро умру.

    – Тебе это кажется только.

    – Нет, это верно. Я спешу кое-что сделать. Музей устраиваю. Зайдем посмотреть.

    Они поднялись по лестнице и вошли в большую комнату.

    Одна девушка с круглым лицом, румяная, как помидор, сидела за микроскопом. Другие разбирали гербарий, третьи насаживали жуков и бабочек на булавки. Помидорка была самая молоденькая, другие чем старше, тем суше, как будто жили и сохли от жизни.

    – Это все учительницы, – сказал Жуков, – мои ученицы. Я хочу разбудить в них интерес к родине. Наш край – совершенно неизвестная страна. Новая Гвинея больше исследована, чем наш уезд. Вот мальчиком ты хотел убежать в Азию открывать забытые страны, тебе бы надо было всего несколько верст проехать на Галичью Горку, и если бы у тебя были знания, ты мог бы открыть на ней альпийскую растительность. Давай посмотрим в микроскоп.

    Они подошли к румяной девушке. И она отрекомендовалась:

    – Салопова.

    Алпатов смотрел в микроскоп, потом гербарий, жуков, уродов в спирту, но в музее все было сухое, учительницы многие тоже уже совершенно засохли и сами годились в музей.

    – Все это я натащил сюда всего за год моей ссылки: я очень спешу,– сказал Жуков.

    – Ты выслан вместе с Несговоровым? – спросил Алпатов.

    – Пришлось вместе, но мы по разным делам, он – марксист.

    Миша догадался: «Значит, это народники».

    – А ты читал Бельтова? – спросил Алпатов.

    – Злая книга,– ответил Жуков,– и ужасна своими заблуждениями в оценке личного. Творческая личность стоит не только в основе истории, но и у животных, и у растений, нет ни одного листа на дереве, чтобы складывался с другим. Надо быть только очень внимательным, чтобы разглядеть это творчество. В школе нас не учили этому родственному вниманию, и вот отчего являются такие далекие планы: открывать какую-то забытую страну. Она тут, возле нас, но, чтобы видеть ее, надо уметь везде и всюду выделять творческую личность. А Бельтов эту личность стирает, как пыльцу с бабочкина крыла, и устанавливает какой-то безличный, бескрылый закон.

    стала какая-то старинная обида, боль, злость. И когда Жуков вдруг напал на Бельтова, ему захотелось бороться.

    – По-моему,– сказал он,– с этой теорией творческой личности можно себе историю представить, как угодно и как у Иловайского: борьба добрых и злых индивидуальностей. Теория субъективистов совершенно несостоятельна.

    – Значит, вы марксист?

    – А что же из этого, если и марксист,– ответил Алпатов,– я ищу закона в истории, а не борьбы духов, понимаете: за-ко-на.

    Одна учительница, длинная, сухая, с бородавкой на щеке, глаза мутные, навыкате, вдруг бросила разглядывать на стене диаграмму, быстро подошла к Алпатову и представилась:

    – Экземплярова. Вы ищете социологического закона? – сказала она спокойно и наставительно, как старшая.– А разве формула прогресса и роли личности в нем недостаточно вам говорят о законе? Вы ведь, конечно, знаете социологическую формулу Михайловского?

    Миша не имел понятия о формуле Михайловского, но тому его новому, боевому человеку невозможно было сказать «не знаю» и отдаться в руки врагов. Он ответил на счастье:

    – В этой формуле слишком много места отведено личности и очень мало закону. Мы не можем противопоставить себя силе экономической необходимости.

    – Значит, по-вашему, нам остается только сидеть сложа руки?

    – Нет,– сказал в Мише новый человек,– история, как беременная женщина, несет в себе новую жизнь, мы призваны облегчить эти роды, мы – акушеры.

    Салопова вспыхнула, стала совсем похожа на помидорку и ответила:

    – Вы пятиалтынные, а не акушеры, вас чеканят по одной форме, и все вы говорите одними словами, по Марксу.

    Новый человек в Мише тоже рассердился:

    – А вы говорите по Михайловскому и сушите цветы. Зачем вы их сушите? Любовались бы их живыми личностями! Сушите растения, жуков, бабочек, и сами вместе с ними засыхаете все...

    Это было уж и неловко. Все замолчали. Но стенные часы ударили, выговаривая: «Что правда, то правда».

    – Мне надо спешить,– сказал Алпатов, подавая Жукову руку.

    А Жуков смотрел на него глазами, полными любви и участия. Ему говорить было нечего. Спор ушел куда-то совсем не в его сторону.

    За спиной у себя Миша услыхал голос Салоповой:

    – Какой пламенный прозелит!

    Но сам Миша чувствовал себя первый раз в жизни как победитель и дивился: раньше думал о себе, что совсем не способен к спорам, а тут вдруг сразу взялось откуда-то и как будто совсем из ничего.

    Смутно чувствовал он себя виноватым в чем-то перед Жуковым, и от этого немного где-то щемило. Но он и это погасил в себе думой: «Если у меня взялось из ничего, то, наверно, то же и у них, я не знаю формулы Михайловского, а они, наверно, не понимают Бельтова. Куда им!»