• Приглашаем посетить наш сайт
    Дельвиг (delvig.lit-info.ru)
  • Пришвин М.М., Пришвина В.Д. Мы с тобой. Дневник любви.
    Глава 10. Хрустальный дворец.

    Сегодня я опять уверял ее, что люблю, и опять вспомнил «кусок хлеба», что отдам ей последний кусок хлеба, если заболеет – не отойду. И много такого наговорил и насулил. И она, выслушав все, ответила:

    – Но ведь так все делают.

    – Как же это все? – спросил я.

    – Все хорошие люди, – ответила она спокойно и уверенно.

    И в этой уверенности я узнал, что есть на земле какая-то страна в невидимых для посвященного границах, где живут только хорошие люди. Оказалось, об этой стране я и думал, когда в молодости ходил с мужиками искать невидимый град в керженских лесах!

    И тогда мне вспомнилось, что я сам клятву себе давал, когда впервые пришел мне успех от моего писательства, чтобы писать только о хороших людях.

    Мне бессмысленно показалось тогда обращать внимание людей на пороки, потому что обращенное на порок внимание его только усиливает. Мне казалось, что нравственность всего мира попалась на эту удочку греха: пороки беспрестанно бичуются моралистами и беспрерывно растут.

    Но почему же в сторону поэзии все лучшее, все тысячи комнат хрустального дворца, а в сторону, где возникает самая жизнь, – не одна даже комната, а какой-то лишь полутемный чуланчик необходимости? Откуда взялось это темное чувство, что во дворце есть одна комната, где и совершаются все чудеса, но вход в нее запрещен – иначе весь дворец исчезнет? И поэтому создается Недоступная...

    При неразрешимых вопросах я всегда обращаюсь к первоисточнику своему – к тому, каким я родился, к своему детству.

    – Деточка моя, Курымушка, – говорю я, – подскажи мне, старому, когда и кто внушил тебе этот страх к одной комнате в нашем хрустальном дворце?

    – Таким я родился, – отвечает Курымушка, – не виноват был ни в чем, а выходил грех. Что ни сделать – грех и грех! Вот тогда я догадался, что есть запрещенная комната и в ней – Кащей живет. От Кащея пошел весь грех.

    – Я понял, Курымушка, мысль о запрещенной комнате и создала весь порок. Не обращать на него никакого внимания и усиливаться в сторону света – вот как победим мы с тобой Кащея, мальчик!

    Так почему же я забыл о своей клятве писать только о хороших людях? Ночью я пробудился, написал маленький рассказ в темноте и утром переписал его на машинке, а вечером прочитал его ей. Вот этот рассказ:

    «Художник. Никакой любви в жизни этого старого художника не было. Вся любовь, все, чем люди живут, у него ушло в искусство. Овеянный поэзией, он сохранился ребенком, удовлетворяясь разрядкой, смертельной тоски и опьянением радостью от жизни природы.

    Прошло бы, может быть, немного времени, и он умер бы, уверенный, что такая и есть жизнь на земле.

    Но однажды в его Хрустальный дворец пришла к нему женщина, и он ей сказал свое решительное слово: «Люблю».

    – Что это значит? – спросила она.

    – Это значит, – сказал он, – что я открываю запрещенную для меня комнату жизни и вхожу в нее без всякого чувства греха и страха. Теперь я не художник, а – как все. Если у меня будет последний кусок хлеба – я отдам его тебе. Если ты будешь больна – я не отойду от тебя. Если для тебя надо будет работать – я впрягусь как осел...

    – Но ведь это у всех, так делают все, – сказала она.

    – Мне вот этого и хочется, – ответил он, – чтобы у меня было как у всех. Я об этом именно и говорю, что наконец-то испытываю великое счастье не считать себя человеком особенным и быть как все хорошие люди – без стыда и страха» 11.

    Она не сразу поняла рассказ, долго молчала, похрустывая сухариком за чашкой чая, и мы стали было говорить уже о чем-то другом, как вдруг она вспыхнула, глаза ее засверкали:

    – А ну-ка прочтите мне еще ваш рассказ!

    Потом задумалась, как будто вовсе даже забыла обо мне. И когда вернулась ко мне, то сказала:

    – Я не сразу поняла, что это про самое главное. А вы ведь решаете задачу всей моей жизни! Знаете, Олег до сих пор во сне посещает меня и всегда почему-то строг, не улыбается, не скажет ничего, и я всегда перед ним виновата. Неужели я все еще виновата? Он считал меня царицей – и я была ему царицей. Он считал меня невестой и матерью – и я была ему всем: через меня, как через мать, проходило все его творчество. Он писал мне в Москву из своего одиночества: «Я не знаю, где кончаешься ты и начинаюсь я». И мы должны были жить раздельно. Я любила его – вот почему ни разу не пришла мне мысль о нем для себя. Если б я знала тогда, что для себя должна была звать его в мир, в тот мир, где живут хорошие люди, – мы могли бы и это сделать священным!

    – Вернуться во дворец, – подсказал я, – в тысячу комнат, в котором нет придуманной взрослыми тысячи первой, влекущей к запретному.

    – Да, да, в хрустальный дворец без запретной комнаты. И там мы стали бы царями!»

    В 1941 году Пришвин запишет: «В рассказе „Художник" намечена, но не совсем раскрыта тема первенства жизни перед искусством: я говорю о жизни, преображенной деятельностью человека, где искусство является перед нею только средством, пройденным путем (как ожидание друга и сам друг).

    Искусство рождается в бездомье. Я писал письма и повести, адресованные к далекому неведомому другу, но когда друг пришел – искусство уступило жизни. Я говорю, конечно, не о домашнем уюте, а о жизни, которая значит больше искусства.

    – Есть ли такая жизнь?

    – А как же! Если бы не было такой жизни, то откуда бы взяться и самому искусству?

    Сегодня так далеко забежал вперед, что уж не она, как прежде, говорила мне новое, а я ей принес весть, и она воскликнула, изумленная: „Думала ли я когда-нибудь, что здесь найду объяснение своей жизни!"»

    Было совсем еще светло, когда я провожал ее через Каменный мост. Вдруг она встревоженно прижалась ко мне и насильно повернула меня в другую сторону; через минуту она отпустила меня и сказала:

    – Там мой муж прошел. Он хороший человек и настоящий герой. Он продолжает любить меня, ему сорок лет, а он седеет, и от меня, только от меня! И не перестает любить, и делает открытия...

    – В чем?

    – В математике.

    – При чем же тут в любви математика?

    – А и математика его тоже от меня. Это взамен меня. Помните наш разговор о запрещенной комнате? Олег отказался меня ввести – я ушла к этому...

    – И он ввел?

    – Нет... Но он герой.

    Я сказал ей:

    – Так-то, пожалуй, и я герой. Я, пожалуй, больше герой: должен был войти в запрещенную комнату, а вместо того создал хрустальный дворец в тысячу комнат.

    – И все-таки вы не герой, а он герой.

    Она с улыбкой посмотрела мне в лицо, и я понял, это она из жалости к нему, а меня «героем» просто поддразнивает.

    – Принимаю вызов, – ответил я, – я напишу поэму, вы будете плакать и перестанете меня дразнить. Ваш геометр пришел к вам по прямой линии, я же приду по кривой.

    Она с недоумением посмотрела на меня и просто сказала:

    – Мы с вами очень подходящие, я чувствую себя с вами так же, как с Олегом, но вот человек прошел мимо, и мне за него больно... Это мои долги! И я не знаю, люблю ли я вас, или впрямь пришло мое время... Нет, я не хочу времени: заставьте, помогите мне забыть долги и время – и я с вами на край света пойду.

    Мы расцеловались на прощанье по-настоящему, как родные с детства люди, и я впервые сказал ей «ты».

    Вот это самое главное чувство – время преодолеть. Можно в 20 лет сказать все, как Лермонтов, а если срок не дается, то в старости будешь как юноша писать.

    И вот почему искусство – это форма любви. И вот я люблю, и моя юность вернулась, и я напишу такое, чтобы она растерялась и сказала: «Да, ты герой!»

    3 марта. Ночь почти не спал. Я повторял:

    – Зачем это я сделал, зачем тратил на забаву или самообман драгоценную человеческую жизнь!

    Днем перед ее приходом я трепетал: мне представилось, будто во мне самом, как в торфяном болоте, скопился тысячелетний запас огня. Я это придумал, и оттого пробудился во мне тоже давнишнего происхождения страх за себя и стыд.

    Но когда она вошла, в глазах ее было так много какого-то неведомого мне богатства, что страх и стыд прошли при ее появлении.

    – Ничего, – сказала она с милой улыбкой, – наверно, без огня нельзя жить на земле!

    – Но, мне кажется, это опасно для нашей дружбы.

    – Я когда-то тоже себя так пугала. Только это может быть и иначе: что опасного, если ребенок просит молока?

    Я не знал, что ответить, я не понимал ее...

    В этот раз вышло так, что казалось – вот оно и все... Но в этом «все» не хватало какого-то «чуть-чуть», и через эту нехватку «все» превращалось в ничто.

    – Я обещала вам, что не буду с вами лукавить. Сама женщина это ни во что не ставит, и все это «грудь Психеи, нога газели» – это только приманки, а сущность-то есть в каком-то «чуть-чуть». Я не буду лукавить: если хотите, вы все можете брать, но все это без «чуть-чуть» будет ничто – чепуха.

    – А что же не чепуха?

    – У вас редкий ум, – ответила она, – вы сейчас единственный, с кем я открываюсь, и у вас сердце, – ах, какое у вас сердце! И все-таки я не вся с вами. Догадайтесь, в чем дело, чего не хватает, – и я отдам вам всю жизнь.

    – Это похоже на сфинкса: все открыто и ясно; природа как везде и во всем, но в лице сфинкса есть какое-то «чуть-чуть», и его нельзя разгадать. Мне кажется, разгадать это для меня, а может быть, и ни для кого невозможно: зачем же иначе сфинкс? Вы-то ведь сама тоже не знаете!

    – Но, мне кажется, это можно заслужить, и тогда все само собой откроется, как сундучок без замка. Как же вы думаете заслужить?

    – Служить, – сказал я, – это значит собирать внимание к тому, что любишь. Все, все туда!

    – Как хорошо! Мне кажется – это правда. Откуда вы это берете?

    – Из своего опыта: я в молодости давным-давно влюбился и все лучшее на земле собиралось к ней. А когда она исчезла, то все собранное в ней стало обратно становиться на свои места: какой-нибудь заячий следок, голубеющий на белом снегу, отчего он стал мне прекрасен? Оттого, что пришел сюда от нее. Или звук шмеля на цветке ранней ивы, или северный свет, или южное море, и все на свете, все было из нее и все прекрасно.

    А теперь я буду служить вам, и все, что вышло тогда от нее, собирать обратно в этот сосуд. Я буду делать это Вниманьем.

    Она молчала. Я посмотрел: она свернулась собачкой в углу дивана, поджав ноги, стала маленьким комочком – не женщина, а дорогой мой ребенок. Глаза большие сияли радостно, и щеки горели.

    Вечерело. Я примостился рядом и слушал, как билось ее сердце.

    – Подождем! – сказала она. И я послушался, и мы стали вместо того обмениваться словами. Но слова эти рождались на той же почве, как будто в душе было два выхода: через жизнь и через мысль.

    Я:

    – А может быть, люди научатся управлять этой силой?

    Она:

    – Об этом есть еще у Шекспира: любовь Ромео и Джульетты примирила два враждующие рода.

    Я:

    – Женщине дана такая сила и такая власть над людьми, больше которой на земле нет ничего. И как же глупо она силу эту растрачивает!

    Она:

    – В мире до тех пор счастья не будет, а только война, пока не научится женщина управлять своей силой.

    Я:

    – А может быть, обычную женскую уклончивость, это ваше «подождем», и надо понимать как начало этой силы в действии?

    – Так долго длиться это не может! – ответила она.

    И вот как радостно, и вот как мучительно страшно, как бы нам не попасть в руки Кащея. Надо освободить ее от «долгов» и, если бы это возможно было, самому бы за долги заплатить. Как? – Не знаю. Я не знаю, когда это будет и как именно совершится, только знаю, что это будет как свет: тихий свет придет, и мы что-то вместе поймем, и вдруг бросимся друг ко другу, и навсегда.

    ... После того мне стало так, будто я кругом открыл всю ее душу и она мне стала как своя душа. Когда она ушла – ко мне вернулось спокойствие, смешно было вспоминать о «торфе», и я отлично уснул.

    Необходимым условием стало решение: до тех пор, пока она не войдет ко мне в дом мой, – ничего. Пусть это обещание соберет мою силу в сторону достижения цели – быть настоящим и единственным мужем этой женщины. Вся моя, в моем доме, и я весь ее: и хозяин, и работник.

    Ей встретился на улице друг ее Птицын, и она ему по-дружески рассказала о всем, что с нею происходит...

    – Все выйдет само собой, и не нужно придумывать себе заранее препятствия, – сказал Птицын. – Наверно, он долго сидел на цепи, теперь сорвался, – так пусть покажет себя. В этом движении и есть сущность любви.

    Мне понравилось птицынское сравнение меня с собакой, но только себя я чувствую не цепной, а охотничьей собакой, собакой на стойке.

    Вот она стоит вся в готовности, сдерживая страсть в монументальной неподвижности. Так и стоит монументом с поджатой одной лапой, чтобы этой свободной приготовленной лапой птицу поймать. Но она умная охотничья собака, готовая прыгнуть, и в то же время знает, что птицу поймает не она, а выстрел стоящего за ее спиной охотника.

    И вот мне теперь, как я себя чувствую, мое дело быть собранным, и готовым поймать, и сделать вечностью пролетающий миг жизни.

    ... А совершит это все стоящий за мной Охотник.

    Думаю теперь, что слова «большой» и «маленький» таят в себе какую-то не только количественную, но моральную сущность. Так бывает, когда от маленького дела переходишь к большому, то являются на помощь не свои, известные, взвешенные, измеренные силы, а неведомые, непрошеные, не требующие труда твоего и печали, и тогда чувствуешь на своей утлой лодочке под собой несущую тебя большую океанскую волну.

    Да, конечно, под лодочкой океан, а в человеческой жизни, в большом деле, – когда ты на него станешь, – весь человеческий род от сотворения мира становится на твою сторону и, вызывая на бой темные силы, открывает священную войну за тебя самого.

    – невозможно!

    Она очень похудела на моих глазах. Худеть можно и от одного ущемления девственной гордыни, и мало ли от чего, и это вовсе ничего не говорит о любви...

    – Ну, – сказала она, – конечно, надо сделать так, чтобы другие от нас меньше страдали, но если жизнь скажет свое слово, что надо...

    – Если будет надо, я возьму вашу руку, выйду из своего дома и больше не вернусь. Я это могу.

    Самое большое, что я до сих пор получал от В., – это свобода «физического» отношения к женщине, то есть при духовном сближении стыд исчезает и, главное, уничтожается грань между духовным и физическим.

    «духовное» сознание становится ненужным: «пантеизм». А теперь вот именно вследствие этого равенства и постоянного обмена и происходит рождение чувства единства духовного и телесного.

    Вычитал из юношеской их переписки, что ее возмущала в то время даже сама постановка Олегом вопроса о применении аскетических приемов против опасностей любви. То и замечательно, что в этом их романе пики острейшие двух разных миров стали друг против друга. Борьба эта закончилась трагично.

    Потом пошли долгие черные годы одиночества. Где-то, неведомые ей, шли мои такие же годы. Наконец мы встретились, и теперь я думаю о нашем романе, что два подобных желания или мысли среди миллиона разных людей жили в двух и этим двум суждено было встретиться и этой встречей увериться, что это не сон, не поэзия, а так оно и есть, и должно быть.

    Замечаю, как В. резко схватывает и ничего не забывает из моих рассказов о себе: это делается силой родственного внимания. И я тоже не по дням, а по часам усваиваю ее во всех подробностях.

    В этом и состоит любовь, ее святая природа, это и приводит к тому, что у всех... Но с этим простым результатом никогда не может мириться поэзия монашеская (Олега).

    – эта радость у нас с ней общая, она и соединила нас. И отсюда наша общая с нею ненависть к удовольствию, заменяющему радость. И мы нашлись два таких. Верно ли?

    У нее всю жизнь была борьба за радость на два фронта: против эгоистического удовольствия и против аскетической любви.

    5 марта. Со стороны Москвы подхожу к Троице-Сергиеву, и в свете вечерней зари необычайной красоты сияет Лавра с древними башнями и церквами. Я вспомнил красивое письмо юноши, навеянное ему любовью к женщине, которую я сам так полюбил.

    Я подошел к Лавре и увидел колокольню без колоколов, вспомнил всю мерзость запустения в море злобы, кипящей вокруг древних стен. То, что мне было красотою, в жизни возбуждало злобу, служило источником зла.

    Как это могло случиться, что подвиг любви Сергия Радонежского стал источником зла среди людей? Раздумывая об этом, я опять вспомнил письмо юноши и растерзанную страданиями женщину, из души которой он черпал свою любовь к Прекрасному.

    Но что эта злоба вокруг древних стен! Мне стоит к любому из этих людей подойти, стоит чуть-чуть его обласкать, как откроется, что он – жалкий невольник зла, и стоит протянуть руку – он схватится за нее, чтоб вырваться. Так чего же мне скорбеть о внешнем, обращенном в мерзость запустения, если внутренняя жизнь наша, она здесь налицо передо мной, и небо тоже, и наступающая весна!

    А письма... что мне в них, если источник со мной! Я обладаю самим источником красоты. Никогда я ее не чувствовал так, никогда не был в состоянии такого священного ожидания! Мне кажется, я построил прекрасную хорому, и долгожданная вошла в нее, и я сказал ей «люблю», и она мне сказала свое «люблю», и мы ждем, чтобы кто-то третий вошел, и благословил нас, и убедил нас, что мы сами видим любовь, а не только нам это видится.

    А это ведь и есть музыкальная тема души этой женщины: «Вижу или мне это видится? Чего-то не хватает, какого-то „чуть-чуть" недостает до Целого, и оттого я не пойму: вижу я или это мне видится...»

    Нет, я не пойду в те леса искать дупло, в котором Олег прятал когда-то свою рукопись. Я сам напишу свою «Песнь Песней».

    «Раз в году бывает у нас как на высокогорном снегу: в солнечных лучах можно раздеться и жечь тело в присутствии снега.

    Встаю радостный, каким бывал только мальчиком, утром в Светлый праздник, и не слышу обычного голоса какого-то сурового и страшного Бога: «Можно ли теперь радоваться?»

    Спрашиваю себя:

    – Отчего таким прекрасным мне кажется наступающий день?

    сверху откуда-то на снег золотые капели. В полной силе пришла весна света, и голубеют в лесу на белом снегу следы зверьков: везде двойные следы, везде гон! И уже не пинь-пинь, как зимой, а полным брачным голосом распевает синица.

    Медленно, с какого-то случайного облака спускаются и садятся на темно-зеленые ели снежные пушинки. Как раньше я любил весну света, это святое целомудрие любви Мороза и Солнца! Бегая на лыжах по голубым следам пушных зверьков, сколько в жизни своей надышался я этим целебным воздухом весны света. Но теперь больше не завлекает меня неведомая сила бежать вперед по следам. Для меня теперь где-то сходятся в одну точку нити от всего мира, и там эта моя весна сияет как маленькая подробность всего прекрасного.

    Мои старые и вечно юные боги весны, неизменно прилетающие каждый год с южных морей, – синие, голубые, зеленые боги, – теперь тоже, как я, стремятся в наш общий дом.

    Вот теперь и открывается все, отчего я сегодня как мальчик в праздничное утро: сегодня я тоже спешу в тот дом, куда стремятся все прекрасные силы весны. Сегодня иду я к нему. И когда я приду туда, пусть попробует тогда голос сурового и самого великого и страшного Бога упрекнуть меня:

    – Можно ли теперь радоваться?

    – Отойди от меня, Сатана! Единственный и настоящий Бог живет в сердце моей возлюбленной, и от Него я никуда не пойду.

    Разделы сайта: