– Вы меня любите?
– Люблю. Вы верите?
– Верю. Но я вас не люблю.
– Как же быть?
– Мы люди подходящие, и я знаю, что могу быть вам бесконечным источником, неисчерпаемым...
Мы переходили с ней в это время Москву-реку по Каменному мосту.
– Да, конечно, – попробовал я отшутиться, сам не понимая еще, шутит она или всерьез говорит, – конечно, эта река текла и при Грозном, и какие-то мамонты дочеловеческие к ней приходили напиться...
Она отклонила шутку и строго мне ответила:
– Но вы для меня можете исчерпаться!
– Интересом ко мне как к писателю?
– Нет! – я в человеке не уверена: вы слишком писатель... Олег был тоже такой: он стремился тоже по прямой, а жизнь наша круглая. Вы напрасно думаете, что ваша линия кривая, – вы обманываете себя.
– Что же делать?
– Если любите – берите какая есть: рискните.
– А вы?
– Я тоже рискну.
7 марта. Я при Павловне сказал Р. В-чу, что взято три билета на концерт, а если он не пойдет, мы пойдем вдвоем. Павловна вдруг накинулась на меня: «Знаю, знаю, не погуляешь, все разрушу и ляпну в самое место!»
Р. В. был изумлен:
– В шестьдесят лет? Это нервы!
После Р. В. нападение возобновилось. И тут я выказал неизвестную самому в себе твердость. Я сказал: мои условия – до гроба к ней мое внимание и благодарность, а если у меня будет связь – я откроюсь.
8 марта. Если бы она любила меня просто и как надо – чего бы ей стоило, увидев меня смущенным, сказать: «Затворите дверь», – а потом: «Ну что с вами, милый?»
Она же холодными изучающими презирающими глазами смотрела на меня, и нарочно заставляла пугаться, и нарочно мучила. Это жестокость, а не любовь... И если ей отдаться, как «подходящей», возможно, и полюбит, но, возможно, меня, старика, просто замучит.
Если б он мог подозревать тогда, с какой дрожью в сердце я дожидалась к назначенному часу его приезда, замерев в неподвижности на диване в его кабинете. Он вошел, мне показалось, смущенный...
Как желала я от него простого движения – вошел бы, закрыл дверь, стал бы рядом на колени, обнял, сказал: «Ну что с тобой, милая?»
А он: «изучающими презирающими глазами...»
Нам обоим до смерти хочется любить, и от этого мы ужасно спешим и «выпрыгиваем», как рыба из воды. Я это во всем чувствую, ее «не люблю» понимаю как последнее сопротивление разума. Избежать этого я считаю преступлением против жизни. Эта наша связь должна стать связью с землей, Л. должна почувствовать примирение с тварью, и милость, и страстную радость милующего внимания. Этот священный момент (мы должны сделать, чтоб он был священным), при условии полнейшего разгрома моего быта, из-за спешки может не только не сделаться священным, а изуродовать все наше чувство. Вот почему «отсрочка» сейчас необходима, и самое лучшее, если она будет проведена в деловой работе дружной. Кроме того, надо работать над созданием возможности жить вместе без помех. Ум же должен сказаться в ритме: не надо спешить, но не надо и зевать.
Ее задушевная мысль – это поэзия любви, что для акта любви нужен тот же талант, как и для поэмы... На свете мало таких озорниц, и как раз мне такая нужна.
9 марта. Она ненавидит размазывать разговор по телефону: «Говорите только что нужно!» Почему?
Потому что говорю по чужому телефону от соседей и они слушают.
А ты по невниманию к моей жизни и это делаешь «загадочным».
И вот звонок:
– Не приду завтра. Не пускайте Аксюшу в Загорск.
Написал письмо в тревоге. Мне кажется, что письмо настоящее. Тревога же моя вот в чем: в последний раз за ужином после вина, уходя, она прошептала: «Нехорошо». И я только сейчас понял: нехорошо, что я отпускаю ее куда-то одну на улицу после всего... И после того на другой день взамен пропущенного мгновения – рассуждения.
... Есть опасность, что Л. предложит разделиться хотя бы на время. Тогда я могу предаться писанию, увлечься этим – и так нарушится здоровый ход нашего сближения.
Если бы Л. умерла у меня на руках – как это легко, как это богато в сравнении с тем, что ушла!
Тревога, что «уйдет». Эта тревога коренится в самом же чувстве. Потому что и она, когда обрадовалась «Весне света», сказала мне, вся в слезах: «Не бросайте меня!» Тревога эта противоположна «счастью», то есть приятности остановки после достижения.
Однако в чем же ее тревога, почему этот странный звонок? Узнаю, а пока обещаюсь: ни одного намека никому, о чем мы говорим. Вот когда только я понял то, чему она меня учила: беречь нашу дружбу от «сглазу»!
10 марта. И вот поди тут! Написал «обещанье» и прямо после этого Р. В-чу рассказал о своем намерении писать «Песню Песней», в смысле том сказал, что новым человеком собираюсь жить и на старом ставлю крест. Прочитал ему «Весну света».
– Очень сильная вещь, – сказал Р. В. Но через несколько времени говорит: – Март, апрель – в мае все будет готово.
– Что? – спросил я.
– А «Песнь Песней».
Набрав в себя воздуху, говорю:
– Как бы хорошо я ни написал «Песнь Песней», она ведь будет даже в самой лучшей удаче не больше как свидетельство того, что человек ее спел: важен сам человек, а не его песня.
Тогда Р. В. вдруг меня понял. Я же его наставлял дальше о том, что вот в этом смысле и должна расходиться Церковь с искусством, то есть что если на чаше весов сам Бог, а на другой Его изображение, – что тяжелей? Был бы Бог – Рублев явится. А нет Бога – и Рублева не будет.
... Странно, что даже Р. В. не может отделаться от этой многовековой борьбы верующих и неверующих художников с попами за свободу искусства.
Завет себе: для духовной связи с В. и через нее со всем миром хороших людей – обрести свободу от предрассудков интеллигенции в отношении Церкви, равно как и от предрассудков Церкви в отношении живого, настоящего искусства. Словом, чтоб мне самому ни с той, ни с другой стороны не мешали.
Ознаменовать этим мой переход к новой жизни.
11 марта. Р. В. рассказывал, что Павловна знает о каком-то письме Аксюши. Вот она, Аксюша-то! И вдруг стало ясно, почему В. позвонила вчера, и не пришла, и не велела Аксюшу в Загорск пускать.
Так что Аксюша всем насолила: мне, Павловне, В. и стала главным героем романа. Поймал ее с поличным. Покаялась, поклонилась в ноги, обещалась превратиться в камень или уйти.
– Конечно, если бы меня стали теснить, я имею право жить на своей площади. Но добровольно – уйду.
– А как же ты обещалась уйти по первому слову, только чтоб не ставили тебе «антихристову печать» в трудовую книжку?
Молчит. Но через несколько часов сообразила, что я узнал о ее доносе не от Павловны, а от Р. В., и набросилась на бедного Р. В. со слезами.
Р. В. сказал, что положение в Загорске такое: если я скажу, что ничего нет у меня, – то все будет по-старому. Если же иначе – дверь туда будет мне закрыта. Теперь остается сговориться с Л. Чуть-чуть страшновато, еще бы немного подождать...
Виноват ли я? В Павловне, какая она есть собственница, я виноват: я распустил ее, я смотрел как на ребенка, не переломил, не воспитал и не расстался, когда надо было расстаться.
Аксюшу тоже я распустил, создал ей соблазн, и она «сдуру» наделала всем беды. Почему же я, старый дурак, так делал? А вот как это вышло: я лишен способности принуждать людей и дипломатически проводить свою мысль в отношениях. Я могу быть с людьми только равным, считая равными всех. Мне противны педагоги, дипломаты, политики, всякого рода хитрецы и насильники. «Будьте как дети» – есть моя природа.
Виноват ли я, что так создан? И кому было плохо от этого? Всем было хорошо. Кто же виноват? Могу ли я винить и того, кто пришел ко мне действительно как равный, вытащил меня из детской комнаты на достойное меня место, а дети, лишенные друга, завопили и обнажили не лучшую, а худшую, собственническую сторону своей природы? В заповеди «будьте как дети» не хватает какого-то прилагательного к детям, вроде «хорошие дети».
... Так окончилась неодетая весна нашего романа.
Получено письмо В.:
«Может быть, потому, что мы оба склонны к юмору, не только ваше “Гебургстаг”, но и мое признание совершается через домработницу. Таким образом, устанавливается какое-то равновесие: я повторяю вас, и не преднамеренно.
– без него я бы долго колебалась. Оно выбило меня в определенность, и хотя новое состояние мне очень тяжело, но зато я знаю – что делаю, а это главное.
Со вчерашнего дня я узнала, что жить без вас тревожно, места себе не нахожу. Я думаю, это оттого, что я узнала об опасности: нас хотят разлучить. Вы этого, признаться, добивались – вот и получайте: теперь я могу быть только с Вами или совсем без Вас. Расстанусь без слез. И письмо я пишу не для того, чтобы делать пространные признания, а чтобы получить четкое направление дальнейшей жизни и перестать страдать. Мне так много пришлось мучиться в жизни, что я боюсь страданий, ненавижу их, и даже страдающие люди внушают мне сейчас страх и отвращение.
Слушайте внимательно: я решаюсь с радостью на то, чтобы быть с Вами, и не только в благополучии, но и во всех возможных трудностях и несчастьях. Все мои долги потеряли надо мной власть, как только я почувствовала, чего хочу и на что имею право.
Если Вы меня любите не литературно и имеете силы, чтобы сделать все как надо, – мы получим свою долю человеческого счастья. Если нет – я прошу Вас, ради Бога, еще раз проверьте себя, не обманывайте нас обоих, – я круто поверну, так как должна жить, должна быть здоровой и сильной.
Не бойтесь мне сказать горькую о себе истину, – любить человека, недостаточно меня любящего, я не хочу, – не буду!
... Не сердитесь на Аксюшу – это скорее ваша, чем ее, вина: нельзя требовать от человека большего, чем способно вместить его сердце и ум, и надо самому быть больше человеком, чем писателем, в отношении той же Аксюши.
Боже мой! Неужели Вы – не тот человек и это снова обман? Откуда взять силы, чтоб дотерпеть до конца».
12 марта. Вот что я придумал! От этих двух месяцев напряжения, в котором были отражены земля и небо без удовлетворения, нервы расшатались до того, что теперь больше совсем не похожу на себя, а на бабу. Какая-то неудовлетворимая женщина, вроде русалки: щекочет, а взять нельзя. И не она не дается, а как-то сам не берешь: заманивает дальше! А в сущности, оно и должно так быть, если уж очень хочется любить и желанием своим забегаешь вперед.
Для оздоровления жизни нужно просто начисто бросить эту любовь и делать что-нибудь чисто практическое, благодаря чему можно создать близость и привязанность, из которых сама собой вырастет, если мы достойны, настоящая и долгая любовь.
Практический план: в обмен на свою комнату она берет две мои прежние и селится с матерью. Таким образом достигается хотя бы скромная реальность, что мы – соседи. Тревога: «любит – не любит» значительно смягчается. Если он – она разлюбит, вот ее половина и вот его. В то же время и для всех нет никакой видимости для судачества: квартира была моя, почему бы не занять ее двум семьям? И покончены внешние обстоятельства и помехи.
Кроме того, мне легче будет им помогать, когда наступят черные дни, а они наступают.
Так что люби сколько хочешь. А поругаемся – она к себе, а я – к себе. Идеально! – а глупые люди говорят, что любовь не зависит от внешних условий.
И так надо сделать, иначе наше чувство испортится: на нервах долго не проживешь. И вообще, как-то глупо и несовременно до крайности: люди умирают от голода, а мы – от любви.
Не надо думать, однако, что выход из стесненного положения получится именно через «практику»: нет, сама эта практика есть не что иное, как фазис чувства в таком его выражении: «Любишь кататься, люби и саночки возить». И вот именно «люби!», потому что если по правде любишь, то любя и тащишь санки вверх.
Никак не могу представить В. за делом, упорно достигающую какой-то цели. Из ее рассказов видишь ее в состоянии постоянной затеи, вроде «школы радости» 12 к которому никакие обычные мерки не применимы.
13 марта. Первый раз видел В. во сне. В торжественном зале я лежал на диване. Входит она, берет меня за руку: «Вставай!» – приказывает. Я встаю, и мы под руку с ней куда-то идем.
Или я нездоров, или, может быть, так этому и быть: прошло как будто это напряжение, небывалое в моей жизни состояние, – и днем и ночью в теле пожар. Тогда все время было «люблю». Немного грустно, зато проходит тревога и рождается свет тихой радости.
Хотя она и кичится передо мной практичностью и рассудительностью, но, по существу, так же, как и я, в порывах своих расточительна, щедра, до «все или ничего». Взять хотя бы эти письма, которые она мне пишет: в них «все» – и ни малейшей осторожности.
14 марта. Мало ли какое сомнение тронуло голову ночью, тогда не можешь заснуть и начинаешь от нечего делать...
– Все, все говорите, до конца!
– Если до конца, то вот этой ночью было мне худо от мысли, могу ли я теперь, как раньше, стать с глазу на глаз с природой – я один и природа – и сказать: «Да будет воля Твоя».
Она так была ужалена этим, что залилась слезами, съехала с дивана на ковер, повторяя: «Старик, старик, десять лет тому назад надо было нам встретиться, не понимаешь, старик!..»
Удар мой пришел ей прямо в сердце: она же и есть моя муза, она сама поэзия, и это надо видеть, а кто не видит – тот слепой или старик.
– Старик, старик!
Мне пришлось опуститься с дивана самому на ковер... Она права: в моих словах выражался мой страх перед новой жизнью, и больше ничего.
Вся моя поэзия была как призыв: приди, приди! И вот она пришла, та самая, какую я знаю, лучше той прошлой женщины с какой-то неведомой планеты (Невесты). Так зачем же теперь-то мне обращаться к пустыне и вызывать оттуда на помощь поэзию: она со мной теперь, поэзия, я достиг своего...
Но как же мне было и не отступить? До 13 марта она не говорила ни «да», ни «нет». Ее можно было целовать – это да. Любите? – она отвечала «нет», но и это не было «нет». Она разъясняла, что «нет» относится к ее личному глубокому небесному пониманию земной любви, а так – она почти готова.
И вот, имея только это «почти», я из-за глупости Аксюши вступил с Е. П. в борьбу за свободу и нанес ей почти смертельный удар. Мое положение было очень трудное. Я был на пути русалочьем: идти без конца... И вдруг под влиянием Аксюшиного письма (не могу понять, чем это письмо подтолкнуло!) крепость хоть и не пала, но стала моей крепостью, вошла в ее состав, и оба мы с ней твердыня в борьбе с жалостью.
Аксюше. Она с виду была спокойна и обещала хорошо служить. Но когда я, проводив В., вернулся домой, бедный «Вася» рыдал в истерике. Взглянет на Боя, и зарыдает, взглянет – и зарыдает. Я ухаживал, мочил голову, давал валерьянку, а сам внутри ничего не чувствовал, я связан личным чувством, я прав...
Сегодня пойду к матери В. во всем повиниться и попрошу ее благословения.
Есть такое право у всех живущих на земле существ, без которого сама жизнь на земле становится бессмыслицей. И даже больше, бессмыслицей становится и сама небесная жизнь... Без дрожжей такого счастья в мире остаются только страдания и жалость с обманом. Нельзя ли сказать, что жалость есть тень счастья?
При позднейшем перечтении запись М. М. -ча на полях:
«Русалка, русалка, – а если человек в болоте и русалка его выманивает вылезти из тины, то чем плоха женщина, если даже она и русалка?»
«практические соображения» этих дней (устроиться жить с ней под одной крышей) вдруг явились передо мной во всем своем ничтожестве. Я просто струсил за себя. Но мало-помалу преодолел себя и уж начал было пьянеть от поэзии, парить в музыкальном тумане, как вдруг в дверь постучались и вошел доктор Раттай 13.
Вспоминаю, как она «вытаскивала» меня с предупреждением, с назиданием и мало-помалу заставила меня поумнеть, заставила поверить в большую любовь.
Так же точно она сама преобразила своего мальчика Олега. Эта требовательность к настоящему чувству есть ее основная черта. Вторая черта, чтоб в поступках быть всегда «по-своему», это вера в право жить и думать по-своему и не спрашивать у других. И еще: прямота в борьбе за любовь и точное знание, где кончается большое и начинается малое: лукавство, дипломатия и т. п. И еще: она женщина без перегородок: все отделы ее существа постоянно находятся в обмене. Редчайшее в женщине гармоническое сочетание религиозности, просвещенности и натуры. И еще самое главное то, о чем сказано в моем рассказе «Художник», – это ее любовь изображена.
Итак, если я посмею, то через нее причащусь на эту любовь.
Свиданье у Третьяковской галереи: дома нельзя – Аксюша... Брезгует атмосферой Аксюши и не хочет идти в мою квартиру.
«лечиться» в Москву. Остроумный выход: под предлогом болезни явиться и все расстроить. Собрались сыновья – диккенсовская картина!
Самое страшное в том, что В. до того измучена жизнью, что боишься нагружать на нее пошлость в столь огромной дозе, – боюсь, что не вынесет она пошлости. Мелькнула страшная роковая безысходность.
Лева кричал на меня в своем безумии, что «женку» мою посадят, а с меня ордена снимут. Это было так непереносимо больно и ужасно, что во мне что-то оборвалось навсегда.
Позвал к себе Петю, который мучится над тем, являться ли ему в военкомат. Я и начал с этого, и Петя мне сказал, что воевать не хочет, что его товарищ убил финна и бородка мертвого человека, торчащая из снега, осталась у него в глазах и его преследует.
– А я бы с ума сошел от бородки, – сказал Петя.
– Петя, – сказал я, – у меня создается трудное положение.
Молчит.
– Хочешь, расскажу?
– Нет.
– Может кончиться бородкой финна.
– Ну?
– Решайте сами.
Я понял, что дружба наша в этот момент окончилась. С Левой и говорить нечего. Итак, единственная опора – В.: она как надежда.
17 марта. Чувство такое, словно с тебя живого сдирают шкуру. Зашел к Е. П., разговорились, и оказалось, что она согласна теперь на мою жизнь с В.
– Прощай, – сказала она.
– Здравствуй! – ответил я. И мы крепко поцеловались.
Однако к вечеру выяснилось, что и Аксюша имеет претензии на комнату, и Павловна, и Петя, и нам с В. надо идти вон, – что я гол как сокол.
18 марта. Ночь опять мало спал. Но утром почему-то встал с мирным настроением, хорошо поговорил с Аксюшей и с Павловной и почувствовал, что если в этом тоне действовать, то все можно устроить по-хорошему. В 12 встретился с В. в Третьяковке, и пошли обедать в ресторан. Историю вчерашней борьбы я ей передал, как было: то есть что я, услышав из уст Левы угрозу ей, бросился на колени умолять Е. П. о прощении, чтоб отпустила меня. Вся история потрясла ее.
Весна приостановилась. – 10°. Е. П. утром встретилась в коридоре и, увидев меня, зарыдала, и долго мы с Аксюшей не могли ее унять. От жалости В. закрывается туманом, и ее чувствуешь вроде как бы категорический императив: «Надо!» – и больше ничего.