• Приглашаем посетить наш сайт
    Дружинин (druzhinin.lit-info.ru)
  • Пришвин М.М., Пришвина В.Д. Мы с тобой. Дневник любви.
    Глава 13. Война.

    Я чувствую, как весь в своем простодушном составе переделываюсь в этой войне за Л. Поэтическая лень, страх перед возможным беспокойством, особенно чего-нибудь вроде суда, и многое такое меня теперь оставили. Когда поднимается в душе неприятность, я вспоминаю, за кого война, и снова возбуждаюсь, как бедный рыцарь, поражая мусульман.

    ... За что ты меня сколько-то еще и тогда (как давно это кажется!) могла полюбить, такого глупого и беспредметно-рассеянного в счастливом благополучии писателя? Вот только теперь, во время войны, собранного для жестокого и умного действия, ты меня полюбишь и...

    Е. П. довела свой показ злобы до последнего: вот-вот и случится что-то! Она притворяется, лжет, когда говорит, что отпускает меня и скоро уедет. Она сознательно хочет и ведет к тому, чтобы разрушить мою жизнь и, может быть, довести до суда.

    И еще было во время этого бедственного дня – вдруг мелькнула мне во время езды на бульваре березка. Тогда из человеческого мира, в котором сейчас я живу и так страдаю, через березку эту я перенесся в мой прежний мир поэзии природы. И мне поэзия эта показалась бесконечно далекой от меня, и мне удивительно было представить себя снова, как прежде, мальчиком, играющим в охоту, фотографию.

    Похоже стало, как было на войне 1914-го года увидел я во время боя какие-то церкви обитые, умученные снарядами, и вся красивая природа для меня исчезла.

    Вчера доктор, вызванный к Павловне, взглянув на меня, сказал: – А вы тоже больны, нельзя не быть больным в этих условиях.

    Буду лечиться своим способом, то есть бороться за близость к Л. На этом пути помогают силы природы. Я уже чувствую, что могу быть жестоким, когда надо - война так война.

    И становится понятным, почему иной любящий втыкает нож в своего любимого - это тоже из войны, вроде того, как на войне взрывается собственный крейсер, с тем чтобы он не достался врагу.

    Звонил Коноплянцев, друг с гимназической скамьи, который, несмотря на Левину передачу, высказал мне сочувствие. Весть эта как первая ласточка из того мира, где все стоит за мою любовь.

    Павловна, поплакав сильно, пришла в себя, села у окна. Я поцеловал ее в лоб, она стала тихая, и мы с полчаса с ней посидели рядом.

    Все может кончиться тем, что они смутно поймут, какая любовь настоящая.

    Сегодня Л. наконец-то поверила в меня и написала мне об этом, что поверила: «Прими же теперь, – пишет она, – мою веру, как раньше принял любовь, и с этого дня я считаю себя твоей женой».

    Так что на мое предложение брачного договора она ответила согласием через десять дней.

    3 апреля. Ночью проснулся с отвращением. Я и так-то ненавидел созданное рукой губернаторши мещанство своего «ампира»19.

    Теперь же эта война со мною за мебель разбудила во мне дремлющее отвращение к чужим вещам красного дерева. Острая боль пронзила меня насквозь, и первой мыслью было освободить землю от себя.

    Но я перечитал письмо и отказался от мысли освободить всех от себя: сделать это – значит обмануть Л. (она мне сказала: «Прими мою веру»). Сделать это – значило обрадовать всех претендентов на мебель.

    6 апреля. С утра работаю и разрушаю все без сожаления, и без упрека себе, и даже без грусти: пришло время.

    На основе пережитого можно понять идею происхождения войны. И еще можно написать вторую книгу «Жень-шень» о том, что пришла долгожданная женщина.

    7 апреля. Вечером был у Л. Она мне говорила о своей любви ко мне как вступившей в ее душу постоянной тревоге за меня и что это настоящая большая любовь. Я говорил ей тоже, что не вижу в ее существе ни одного «слепого пятна».

    – Никто мою душу не мог понять – только ты, – говорила она; и больше говорила, что конца нарастанию нашего чувства не будет.

    – А счастье? – спросил я.

    – Счастье, – сказала она, – зависит от тебя, это как ты хочешь и можешь.

    «Могу!» – подумал я.

    Мне было так, будто Кащеева цепь, которую принял я в жизни как Неизбежное, на этот раз разорвалась и я вкусил настоящую свободу.

    Надолго ли? Ничего не знаю, но если это Ангел смерти прислан за моей душой и я хоть завтра умру, то и такое короткое счастье свое перед концом сочту за лучшее во всей своей жизни.

    Это и да будет точкой моей попытки создать нам обоим как будто бы и заслуженное удовлетворение вроде счастья...

    Если же попытка моя не удастся, то я, куда ты пойдешь, тоже пойду, и мы будем вместе.

    Мой загад писать ей поэмы так, чтобы они шли не в поэзию, а в любовь, провалился. Она почуяла в них писателя, и значит – это чистый провал. Но один раз в рассказе «Весна света» мною было достигнуто единство, она тогда заплакала и повторяла мне: «Не бросайте меня, я вас полюблю!»

    Она писала мне письма, не думая о том, хорошо ли они написаны или плохо. Я же старался из всех своих сил превратить свое чувство к ней в поэзию. Но если бы наши письма судить, то окажется (теперь уже оказалось), что мои письма прекрасны, а ее письма на весах тянут больше и что я, думая о поэзии, никогда не напишу такого письма, как она, ничего о поэзии не думающая.

    Так, оказывается, есть область, в которой, при всем таланте в поэзии, ничего не сделаешь. И есть «что-то», значащее больше, чем поэзия. И не то что я, но и Пушкин, и Данте, и величайший поэт не может вступить в спор с этим «что-то».

    Всю жизнь я смутно боялся этого «что-то» и много раз давал себе клятву не соблазняться «чем-то» большим поэзии, как соблазнился Гоголь 20. Я думал, от этого соблазна поможет мое смирение, сознание скромности своего места, моя любимая молитва: «Да будет воля Твоя (а я – смиренный художник)». И вот, несмотря ни на что, я подошел к роковой черте между поэзией и верой.

    Вот тут-то, мнится мне, и показывается слепое пятно не у нее, а у меня: слепое пятно на моем творчестве. После нее не захочется описывать мне своих собак, своих птиц, животных. Вот эта ее сладость духовная, поддерживаемая небывалой во мне силой телесного влечения, делает все остальное, включая художество, славу, имя и пр., чем-то несущественным – на всем лежит слепое пятно.

    И в то же время это не Чертков и не о. Матфей. Ее смелость в критике бытовой Церкви... Она в нравственном мире такая же свободная, как я в поэзии.

    Итак, если с точки зрения поэтического производства у нее и есть будто бы слепые пятна, то они объясняются моим недопониманием.

    Надо иметь в себе достаточно смелости, чтобы войти внутрь ее духовной природы, постигнуть ее до конца, обогатиться по существу (не поэтически) и потом с достигнутой высоты начать новое творчество по большому кругозору.

    И так будет: писать теперь не «красиво», а как она – по существу.

    При моем последнем докладе она сквозь обычное свое недоверие к моим словам о борьбе с безобразием в моем доме снисходительно и чуть-чуть удивленно и радостно улыбнулась моим «победам». Ее мать при этом решилась даже сказать:

    – Как же ты не понимаешь, что М. М. сильный человек.

    Услыхав это «сильный человек», Л. дернулась было и вдруг поглядела на меня, как на ребенка, с такой любящей материнской улыбкой, будто заглянула в колыбельку и шепнула себе: «Вот так силач!»

    Мне хотелось выразить ей свое чувство вечности в моей любви к ней в том смысле, что мы сейчас дерзкие, все вокруг себя разрушили в достижении сближения, и мы добились, мы вместе. Но придет время, придется нам, быть может, повернуть, и мы тогда не врозь пойдем в лучший мир, а тоже вместе (вечность).

    – Как же ты не понимаешь меня, вот мы с тобой отплываем в какой-то чудесный мир.

    – А он же – это и есть настоящий мир, настоящая жизнь.

    – Ну да, это я понимаю, но я думал о том другом мире блаженства, за той дверью, перед которой вы стояли с Олегом.

    – Как же ты не понимаешь, – сказала она, – мы же и сейчас в него идем, – настоящий мир один и вовсе не разделяется.

    Не знаю, были ли на свете такие любовники, чтобы, любя, не переставали мыслить и, мысля, не переставали любить?

    Эта не покоренная страстью мысль была похожа на руль, которым мы направляли корабль свой в Дриандию21, страну свободы и блаженства, где всякая грубая чувственность просветляется мыслью и всякая мысль и рождается и подпирается чувством.

    Небывалое и единственное переживание мой философ оборвал словами:

    – Ну, поплывем обратно!

    8 апреля. Был у Ставского, раненного еще в декабре 22. Теперь он еще в постели. Нога болит. Когда он увидел меня, то стал восхищаться моей книгой «Жень-шень».

    – Разве вы только теперь прочли?

    – Я десять раз прочел, – сказал Ставский, – а теперь только понял.

    – Что же вы поняли?

    – Сейчас я понял книгу как мучительный призыв, чтобы пришла настоящая женщина...

    Тут я остановил его и сказал, что он верно понял и он не один так понял: женщина, для меня самая прекрасная во всем мире, прочтя «Жень-шень», пришла ко мне узнать, есть ли во мне живом хоть что-нибудь от того, который описан в книге. И вот она узнала меня во мне, и я узнал в ней ту, которую всю жизнь ожидал. И, узнав друг друга, мы соединились, и я объявил состояние войны за ту женщину и за свою любовь... И так в свои годы я начал новую жизнь.

    Ставский был потрясен моим рассказом. И мне очень понравилось у него, что, когда я потом намекнул ему, с каким мещанством встретился я, воюя со старой семьей за новую жизнь, он поправил меня:

    – Это неправда, что они мещане, просто огорченные люди.

    «Откуда это у него?» – подумал я. И только подумал, вошли дети Ставского, почти взрослая девушка и совсем маленькие. И оказалось, что дети от трех, сменяющих одна другую, женщин. Так вот, понял я, откуда у него взялось сочувствие к огорчению покидаемых женщин.

    Когда мы расставались, он сказал мне, что если надо будет в чем-нибудь помочь – он поможет.

    – Да мне, – сказал я, – это едва ли...

    – Я думал не о вас, – ответил он, – а о вашем новом друге.

    Сегодня, когда я шел к Ставскому по Крымскому мосту, моросил теплый весенний дождик, «серые слезы весны». Я мечтал о том блаженстве, когда мы уедем в Тяжино, когда я буду через несколько дней вводить Л-ю в свои владения, и называть не виданных ею, не слыханных птиц, и показывать зверушек, и следы их на грязном снегу, и что это будет похоже на рай, когда Адам стал давать имена животным. И тут вспомнилось библейское грехопадение, и в отношении себя протест: не может быть грехопадения!

    «И во всяком случае, – раздумывал я, – мы столько намучились и так поздно встретились, что нам надо обойтись без греха, а если то и может быть «грехом», то преодолеем и грех».

    Мы сами, конечно, можем где-то ошибаться, но людей в нашем положении легко можно представить себе преодолевающими обычные разочарования друг в друге и последующий плен.

    «Может быть, я сделаю эту ошибку? – Нет! Я-то не сделаю. Вот разве она? Ну, уж только не она!» И я погрузился в раздумье о ее замечательных письмах и ее прекрасной любви, и девственной, и умной, и жертвенной, и обогащающей.

    За что же мне достается такая женщина? Подумав, я за себя заступился: «Ты же, Михаил, не так плохо воевал за нее». И, вспомнив все муки пережитого в этой войне, повторял: «Неплохо, неплохо...»

    История нашего сближения. Я все хватал из себя самое лучшее и дарил ей и все обещался и обещался. Она принимала эти «подарки» очень спокойно и раздумчиво, уклоняясь от своего «да» и своего «нет».

    У Ляли душа столь необъятно мятежная, что лучшие зерна большевистского мятежа в сравнении с ее мятежом надо рассматривать под микроскопом. Я давно это понял, и, наверно, это было главной силой души, которая меня к ней привлекла. Это революционное в священном смысле движение.

    Как это ни смешно, но впервые я в ней это почувствовал, когда на вопрос мой: «А где эта церковь?» – она ответила: «Эта церковь у черта на куличках».

    Как же ей противно, как должна была она мучиться, какому испытанию подверглось ее чувство ко мне, когда Павловна открыла войну из-за своей личной огорченности.

    В сущности, Ляля содержит в себе и весь «нигилизм-атеизм» русской интеллигенции, поднимаемый на защиту Истинного Бога против Сатаны, именуемого тоже богом. В этом я ей по пути.

    В своем физическом существе я давно уже чувствую ее тело как свое, и через это в беседе с ней как бы прорастает зеленая новая трава через прошлогодний хлам.

    Так вот, она высказала известное мне с детства:

    «Я – есмь истина». В ее высказывании явилась мне, однако, моя собственная излюбленнейшая идея о необходимости быть самим собой, и дальше эта основная идея моей жизни превратилась в деталь этого «Я есмь истина». И я впервые понял сущность этого изречения.

    Второе пришло мне при разговоре о разрушении мира. Я вспомнил свою детскую веру в прямолинейный прогресс и как потом это прямолинейное превратилось в движение по кругу: получилось похожее на буддизм (закон кармы, перевоплощение и т. д., и т. д., без конца). Теперь же через Лялю меня вдруг насквозь пронзила мысль о прогрессивности и творческом оптимизме при разрушении мира: в этом разрушении и рождается для человеческого сознания идеал Царства Божия – нового совершенного мира. И что такое сознание не есть, как думалось ранее, идея христианского сознания, а, напротив, идея нашей повседневной жизни.

    Мне стало вдруг понятно, что такие переходы, скачки из старого в новое через катастрофы, совершаются постоянно. Взять хотя бы даже эту нашу любовь, это чувство радости, рожденное в страдании разрушения привычной моей жизни... Вот откуда родился в религии образ Страшного Суда. Вот откуда в истории революция. И вот еще почему всякая большая любовь с точки зрения устроенного быта преступна.

    Физический плен и освобождение через Лялю, только через Л., потому что с другой, пусть разумной, но не вдохновенной, – нельзя. Это будет искажение духа.

    Проследить у Л. борьбу черного Бога аскетов с Богом светлым и радостным, а имя и тому и другому одно.

    Запись 1941 г.: «Коренное свойство Л. есть то, что она находится в вечном движении, что она – смертельный враг всем костенеющим формам, с ней всегда интересно, она всегда в духе, если только ты сам движешься вперед. В ней есть та возрождающая сила, которая вела Боттичелли в его борьбе с Савонаролой».

    Изыскания литературоведа. Раз. Вас., описывая мои дневники, нашел запись в 1916 году о том, что я построю дом на участке, доставшемся мне после моей матери, и покину эту семью.

    Еще он нашел в 1916 году запись о «Фацелии». 26 лет вертелось, пока был написан рассказ.

    9 апреля. Вчера во время разбирательства с Левой у Чувиляевых мелькнула мысль о том, чтобы купить себе где-нибудь в Бронницах домик и жить в нем с Л., наезжая в Москву. Тогда борьба за квартиру станет борьбой «за люстру» и вообще чепухой. Как просто! Надо только спасти от них архивы – и, главное, Лялю от их мстительного преследования.

    Трудность ее в том, что ей приходится быть в напряженном состоянии: ждать худого или хорошего. Но она давно уже привыкла ждать только худого.

    И еще в этом романе выдался убойный день, такой трудный, такой тяжелый! Самое плохое было, что, вспоминая в то время о друге своем, из-за кого и происходит у меня эта война, я чувствую, что и у нее на груди нельзя мне отдохнуть.

    Мне ведь и прошлые разы было стыдно, что я заставляю мать и дочь переживать эту подавляющую грязь. Я еще тогда дал себе слово в следующий раз молчать. И в то же самое время думаешь и так: а какой же это друг, если стесняешься поделиться с ним своей бедой. Хочешь не хочешь, а так оно и есть: друзья мы, конечно, большие. А в то же время во всем у нас больше «хочется», чем «есть».

    тайного, что ей нельзя было бы открыть. Единственное «нельзя» в отношении нее, это нельзя приходить к ней с душой смятенной, вялой и пораженной, – к ней приходить надо с победой. Ай-ай-ай, как хорошо написалось!

    Вижу, я не угас, отрешаясь от былого обожания природы, все, что было прекрасного в этом моем чувстве природы, теперь пойдет на чувство к Л. и останется в нем навсегда. И гигиеной этого чувства будет правило, что к Л. приходить можно только с победой.

    Вечером был у Л. Почти решено уезжать 12-го. Маленькая ссора непонятно из-за чего. Но когда мать вышла и пятнадцать минут за дверью грела чайник, мы успели помириться. Фазис войны за Лялю подходит к концу.

    Если бы они могли, эти «любящие», личность мою как источник их благополучия захватить, то они бы взяли и превратили ее во вьючного осла. Но они личность мою не могут забрать и потому хватаются за вещи. Комната в квартире, однако, ближе всего к личности, и потому прежде всего надо захватить комнату.

    Аксюша вгляделась утром в меня и сказала:

    – М. М., вы стали теперь не таким, как прежде.

    – Каким же?

    – Детство свое потеряли.

    – Как так?

    – И глаза у вас не такие, как прежде, и сердце ожесточенное. Теперь вы не будете, как раньше, любить природу.

    – Довольно, Аксюша, природы: вот она, матушка, сама видишь, как она наколошматила, еле жив остался. То время прошло, теперь я иду к душе человека.

    – Я знаю, только, если бы не В. Д., вы, может быть, так в простоте и прожили, и хорошо! Сам Господь сказал: «Будьте как дети».

    Сердце мое сжалось от этих слов и... Но таков путь сознания: хочешь двигаться вперед – расставайся с пребыванием в детстве. И, во всяком случае, «будьте как дети» есть движение сознания к идеалу детства, но не покойное в нем пребывание.

    В свое время Церковь из верующих создала свое церковное животное вроде Аксюши. Как и всякое животное, прирученное человеком, Аксюша послушна, Аксюша смиренна, Аксюша вполне совершенно глупа! Самое девство ее от безмыслия становится бессмысленным: она благодарит Бога за свое девство потому, что время тяжелое, в ее возрасте женщины имеют по пяти детей и мучаются, она же свободна, одета, обута, сама себе барыня, то есть благополучна.

    Вот в этой-то именно точке, где животное получает дар слова, и происходит отталкивание друг от друга Аксюши с Л. Аксюша подозревает в Л. какую-то для нее непонятную мысль: не затверженную мысль, а мысль свою собственную, которую от себя как высший дар свой человек прикладывает к той установленной, собранной веками мысли. Л. же старается скрыть свою брезгливость к существу безмысленному, к этому церковному животному.

    «находит», и тогда разговаривать с ней невозможно.

    – Михаил Михайлович, я не могу больше молчать, она теснит мою душу.

    – Ты у меня служишь?

    – Служу...

    – И служи. Какое же тебе дело до моих отношений с людьми?

    – Но зачем же она теснит мою душу?

    Взбешенный, я прогоняю ее, а через несколько минут она опять стоит в дверях, как прежде послушное животное, и монашеским условно-сладким голоском мне докладывает о мелочах нашего хозяйства.

    Церковное животное во многих своих разновидностях «христовых невест» вроде Аксюши, попов и дьяконов неверующих, старцев-самозванцев, кликуш – играет большую роль в деле разрушения Церкви.

    Через Аксюшу и всякое церковное животное смотрю на весь животный, растительный и минеральный мир как на продукты разложения совершеннейшего организма, в котором когда-то все это было одухотворенными частями единого Целого. Да и сейчас, когда приходишь в дух и глядишь на мир, на землю и особенно на небо с творческим вниманием, то каждая тварь, каждая мелочь становится радостно-прекрасной в Целом.

    Вот истинный путь, наверно, и есть дело восстановления Целого, а не бездейственное пребывание в неподвижном порядке.

    23 служит в Наркомате Легпром, не любя этого дела, и вообще все люди, кроме горстки счастливцев, разве тоже не привязаны и не живут без любви?

    Я хотел разделить участь всех людей...

    Заметить: в этой войне за Л. сама она мало-помалу, при ожесточенности моего сердца, превращается в принцип. Если бы не наши свиданья, восстанавливающие живую связь, то, может быть, после войны я и не узнал бы ее, и не захотел, и подивился: из-за чего же кровь проливал?

    10 апреля. В Загорске складываю вещи, налаживаю машину, покидаю семью, быть может, навсегда. А весна задержалась.

    – Разве вы не видите, – сказал я, – что я выгляжу лучше?

    – Вижу, – вы стали на вид совсем молодым.

    Яловецкий требует удаления Аксюши – нельзя положиться.

    Яловецкий открыл мне, что собственническое чувство на отца вообще присуще детям, и потому объединение вокруг матери сыновей с точки зрения психологии людей кремневого века вполне понятно. Это собственническое объединение прикрывается заботой обо мне, как бы я не попал в руки такой же собственницы, как они, и все зло, против которого они выступают, олицетворяется в образе «тещи».

    стыднее вспоминать.

    «чего»: тут же предложил деньги на переезд (они обменяли, наконец, комнату). Это, уж конечно, из далеких купеческих недр: купчик влюбился и швыряет деньгами.

    Л. чуть-чуть дернулась, чуть-чуть сконфузилась, но взять не отказалась, чтобы не пристыдить меня. Сейчас вспомнишь и покраснеешь! Одно утешение: пусть смешно, да не худо, а самое главное, что я сознаю.

    11 апреля. Ходил к Л. (переехали), увидел Л. без подготовки к моему приходу и ахнул: до чего она извелась. И мать извелась. А я ходил и не замечал. Мать хотела на кумыс ехать – осталась, боится за дочь. Дочь хочет со мной ехать – боится мать оставить. Л. сказала мне: «Напрасно резиновые сапоги покупал, я теперь могу только лежать, и только этого хочется – лежать и лежать...»

    Я понял, что не понимал трудность своего положения, не понимал потому, что на себя, на свои силы рассчитывал и не думал, что Л. сохнет, теряет последние силы.

    ... Ну и что же? Если Л. слабая, надо ей помочь; не сумею помочь, я буду любить ее... Мне кажется, что я так люблю ее, что любовь эта от болезни сильнеет у меня и спасет ее.

    Аксюша спросила меня:

    – Вы сознаете, М. М., что в свое время ошибку сделали?

    – Какую?

    – Да что сошлись с Е. П.

    – Сознаю.

    – А если сознаете, то должны ошибку поправить и дожить с ней до конца.

    – Это значит – и себя погубить, и свою любимую женщину.

    – Вы веруете в Бога?

    – Я считаю того бога, которому жертва нужна, как ты говоришь, Сатаной. Я же служу тому Богу, который творит любовь на земле.

    Ляля, конечно, замечательная женщина, но ведь и я тоже, наверно, замечательный, если в своем возрасте могу так любить. Но вот чего не хватает у меня: не хватает сознания своей значительности. Я вообще похож на царя Аггея, который покинул свое царство, чтобы поглядеть на жизнь народа, и, когда увидел, не захотел возвращаться на трон 24.

    Да, тут у меня на Л. поставлена жизнь, и если тут провалится (только этого не может быть), то мне остается уйти в странничество, и тут возможна радость такая, какой я не знавал. Вообще, главный источник радости является, когда жизнь бросается в смерть, и эта добровольно принимаемая смерть уничтожает в сознании страх и зло физической смерти («смертью смерть поправ»).

    12 апреля. В 3-4 часа дня «Мазай» 25 приехал на Бахметьевскую. Увожу Л. в Тяжино. Л. сидела на стуле желтая, измученная до «краше в гроб кладут» и, как после оказалось, готовая к отказу мне (расстаться на время равносильно отказу). Ее мать, смущенная, отстранялась на этот раз от сочувствия мне. И когда Л. сказала мне: «Не верю тебе», мать безучастно смотрела на меня, будучи в полной зависимости от дочери.

    «А комната моя, никому не отдам». И я ответил холодно и резко: «О комнате решит суд». И вышел.

    И вот теперь: там все сгорело и тут «не верю». Я почувствовал в себе холод, начало злого решительного действия. Однако холод не стал как-то распространяться по телу, замер, и пришла слепая точка души, когда все делаешь механически. И Л. тоже механически отдала свой чемодан. Ехали в раздраженном состоянии, я вовсе не понимал, в чем я виноват, за что она мучает меня.