• Приглашаем посетить наш сайт
    Сладков (sladkov.lit-info.ru)
  • Пришвин М.М., Пришвина В.Д. Мы с тобой. Дневник любви.
    Глава 16. Непроторенный путь.

    После утреннего большого подъема любви Л. стала мне как будто беременной, и я водил ее под руку осторожно с редкими словами.

    Мы шли по березовой роще, нам мешали сучки под ногами и неосторожные слова, как сучки, и раз я даже чуть-чуть не упал. А то было она покачнулась на мостике из бревна, и я успел поддержать ее. Путь наш был непроторенный, не дорожками...

    Зимними морозами убило все сады, и вот когда все вокруг зеленеет, наша деревня стоит в неодетых черных садах.

    На опушке, в не закрытой зеленью сухой листве, в солнечных лучах сверкнула сороконожка и, живая, быстрая, понеслась с листка на листок, то скрываясь, то снова сверкая.

    – Сороконожка и та сверкает, – сказала Л., – а я почему-то должна всю жизнь ходить в сером среди серых людей.

    Наша работа над дневниками в полном ходу, и материалы притекают по трем руслам: 1) Большой дневник как форма нашей идеи. 2) Рассказы «Фацелия» и 3) Календарь.

    Приехала к нам жить Наталья Аркадьевна (теща). Встреча матери с дочерью вышла хорошая, и я был очень доволен, потому что я же все устроил.

    Не люблю дачников за то, что они живут так, будто природа существует только для их здоровья. Но если Лялина мать ждет тепла и зеленой травы, то совсем другое дело: столько перестрадав, имеет человек право ждать от природы, требовать и бороться за лучшее. Но не только от природы – и от вещей человеческих нужно ждать, чтобы они тоже служили тем, кто настрадался.

    Казалось бы, на этой почве и возникло это восстание пролетариев и на этой почве права измученного человека на материальную жизнь создалась эта идея счастья человеческого на земле.

    Но почему же идея эта так исказилась, что это «счастье» всякому порядочному человеку стоит как кость поперек горла?

    Наша идея, между прочим, содержит в себе и эту идею насыщения всех голодных и утоления жажды всех страждущих. Только она исходит из глубочайших основ бытия, где совершается все творчество жизни. А вокруг нас пока еще торжествует идея покидаемой духом материи.

    Наша идея происходит не от нас только, но наше участие в ее развитии должно состоять в том, что мы заключим в нее современность, что мы из области философии переведем ее в жизнь.

    Теща моя оживает не по дням, а по часам, и это идет мне в заслугу. Наша жизнь вообще начинает складываться. Мы так начинаем все привыкать друг к другу, что даже угнетенная Н. А. стала петь и шутить. Впервые я в семье, впервые за мною ухаживают, и я впервые по себе, а не по чужому примеру понимаю любовную связь между людьми.

    Все, оказывается, просто, любовь проста как хлеб, а мы, как несытые о пище, мечтаем о любви и принимаем всякую дрянь за любовь.

    Л. почти ничего не знает в природе и впервые даже соловья слушает, но она как-то, не зная названий (не интересуясь тем, что это поет, летит, ползает), чувствует это все вместе и бывает охвачена чувством. Это оттого, что она вся – внутри себя, человека, и редко выглядывает...

    Мы сегодня втроем между клейкими листочками берез, тополей обошли наш большой круг.

    Аксюша к нам приехала из Москвы... рассказывала о расчете Е. П.: «Вот как расчетлива, что выложила себя как на ладони», – если рассчитывать на пожизненную пенсию, то через год я могу умереть и она останется ни с чем; если же сейчас взять половину, то ей хватит на много лет. И есть полное основание думать, что вся борьба у них идет за наследство: «Вместе наживали» – и вся ненависть обращена к Ляле как к возможной наследнице.

    ... И так вот они столько лет жили с примерно бескорыстным человеком и наживали себе корысть, и человек этот еще жив, а они уже делят вещи его, и страх его физический перед пошлостью они принимают за трусость. И все это мне приходит как расплата за безбожное «равенство», в котором они росли и воспитывались.

    Равенство людей возможно только перед Богом, никакого другого равенства быть не может на земле, и с этим надо покончить навсегда. Пусть это будет основной идеей моей новой жизни, и об этом я буду думать всегда.

    Быть внутри себя как дети – это надо, но с детьми надо быть старшим, с людьми, стоящими в отношении духовного развития какими-то ступенями ниже тебя, нельзя быть запанибрата. И это грех не меньший, чем обратный – быть заносчивым и гордым с низшими.

    Нужно зарубить себе на носу, чтобы взять Л. в железную дисциплину относительно литературной работы. Меня очень тревожит, что она готова все время проводить в суетливой заботе о ближнем. По-прежнему буду жить без чулок и наволочек, но ее воспитаю в работе.

    до нее песня соловья и нет в ней ответного чувства.

    – Неважно поет, – сказал я.

    Она засмеялась.

    – Какие все перемены в моей жизни, – сказал я, – вот был я знаменитым охотником, а теперь ни разу не был на охоте.

    – Ты, – сказала она, – будешь на охоте, только не так часто; у нас с тобой столько всего, более ценного!

    – А природа?

    – Глупенький, разве ты не чувствуешь, природа была где-то, а я тут: теперь я – твоя природа.

    И вот эта «природа» обняла меня, оставив луну светить для кого-то, соловьев петь кому-то.

    Через какое-то время я спросил ее:

    – А путешествия? После того, как мы с тобой сошлись, – я перестал думать о путешествии.

    – Но разве сейчас мы не путешествуем?

    И это была такая правда!

    – Мы каждый день изменяемся, – говорила она, – в путешествии этого достигают перемещением себя физически, мы же с тобой не такие дураки, – мы путешествуем в природе самого человека.

    Л. работала много времени над моими дневниками. Цветет черемуха всем цветом, так хорошо поет соловей, как Л. никогда еще не слыхала. Загоревал было я, что один в лесу, а Л. работает и не знает сейчас, как много в лесу цветущей черемухи, как хорошо поет соловей. Счастье мое, однако, было столь велико, что я скоро повеселел и сказал себе, пусть она работает и ничего не знает, я так расскажу об этом, что слова мои полюбятся ей больше, чем песнь соловья.

    Перед нашим окном оказались бутоны сирени, значит, скоро конец весне. В это время я обыкновенно теряю свою страсть к природе, но Л. люблю все сильнее, и так, что глаз не свожу с нее, и любуюсь ею весь день, а ночью приникаю к ней и все на свете забываю.

    Мы нашли в лесу дерево с давно вырезанными на нем крестом и заплывшими буквами. Мы их приняли за Лялины инициалы, и она стала одна ходить к этой березе.

    Был у нас Лялин неудачливый поклонник N. Вижу по нему, что я не виноват в невежестве детей своих, а время такое: Л., любимая им женщина, просила его прочесть Евангелие – самую дорогую ей книгу, и он не прочел. Больше того, назвал «гнилью».

    – Гниль, – ответила тогда Л., – тоже неплохо, это все равно что навоз в земле: без навоза не родит земля, и мысль не родится, если что-нибудь в себе не умрет и не сгниет.

    Ах, как же я ненаходчив! Вместо глупейшей в моем положении гордости петушиной, что стоило бы подойти к нему и сказать: «Почему вы не выполнили просьбу любимой женщины – не прочли книгу? Почему вы обошли самое для нее дорогое и хотели воспользоваться так неумело тем, что у нее дешевле всего?»

    Бутоны на сирени вызвали мысль о конце весны и напомнили о возможности конца любви. Об этом был разговор вечером в постели. Я просил ее не связывать себя клятвами, уверяя, что при связанности она потеряет лучшее свойство женщины – свою изменчивость. И пусть она, не связанная, вечно изменчивая, предоставит мне самому позаботиться о том, чтобы уберечь ее от измен – худшего, что только есть в человеке.

    – Лесной крест, – шептал я ей, неустанно целуя, – есть твое суеверие, твой страх перед величайшим долгом быть собой, утверждаться в себе, быть вечно изменчивой и не изменять. Клятва есть посеянная измена!

    Утром мы пошли к нашей березке. Л. читала, я лежал у нее на коленях, и мне было хорошо. «Зачем мне обет, – думал я, – если я люблю ее и если в живом чувстве все это и содержится. Точно так же я верю, что она меня любит». Так я и свел все ко вчерашнему разговору об измене и изменчивости.

    – Нечего клясться и обещаться, – сказал я, – если мы будем друг друга любить, то, само собой, будем открывать друг в друге свои помыслы. А если ты разлюбишь меня и закроешься, то ответ за твою измену я беру на себя. Будь спокойна и бесстрашна, я буду охранять наше чувство, я беру это на себя, и если изменишь – я за это отвечу.

    Свободная любовь без обетов и клятв возможна лишь между равными, для неравных положен брак, как неподвижная форма. Но благословения на брак, на любовь, на откровение помыслов надо испрашивать, и для этого мы сегодня ночью пойдем к нашей березе.

    В березовом лесу мы с Л. продолжали разговор о нашей свободе, в том смысле свободе, чтобы нам исходить из наличия нашего чувства и мысли, а не из форм, клятв, обетов и обещаний, которые созданы великими людьми для воспитания маленьких.

    – Мы должны быть свободны, – сказал я. – Как же великие люди? Почему не можем мы жить и мыслить, как равные им. Можем?

    – Конечно, можем.

    – Вспомни всех великих, включая Ленина, все они жили полным настоящим в своем творчестве, и все они, живущие полным настоящим, сулили маленьким людям счастливое будущее. Мы должны сделать наоборот, мы должны обещанное будущее сделать настоящим. И давай это делать сейчас же и не раздумывая.

    В это время луна достаточно высоко поднялась и стемнело настолько, что от деревьев легли тени. Мы нашли без труда Лялину березу.

    – Вот этот загадочный символ на березе с твоими инициалами, – сказал я, – давай этот клятвенный символ сделаем живым.

    Возвращаясь домой, мы говорили о том, что едва ли бы сошлись, узнали, поняли друг друга, если бы встретились ранее определенного судьбой времени.

    – Я бы, – сказал я, – не мог бы узнать тебя из-за своей личной заинтересованности в тебе; любя, я не мог бы не создать из тебя собственности, как другие, которые составляют хвост в движении твоей кометы, пересекающей традиционные орбиты обыкновенных светил.

    В молодости я, как все, не был свободен, и мое движение тогда, тоже как у всех, определялось силой всемирного тяготения.

    Когда выскажешь новую мысль и Л. поймет ее, то вдруг останавливается с расширенными глазами, узнает в этой мысли что-то свое, радуется и со страстью принимается обнимать, и целовать, и благодарить.

    Так бывает у нее, что прямо из мысли, как дождь из облака, родится любовь.

    Если женщину трогать и дойти до какой-то границы, то она как бы удивится и как бы остановится... А то можно остановить точно так же какой-нибудь мыслью. Она спохватится, уйдет в себя, и станет похоже, будто ты ее схватил.

    Надо всегда иметь в виду, что Л. дает душе моей в соответствии с моим запасом, что, может быть, в ней содержится гораздо больше, чем я из нее вызываю, и значит, есть опасность в приходе другого вызывателя, более значительного. Единственным средством обороны от этого есть мое усиленное движение вперед, моя доблесть и постоянное напряженное к ней внимание.

    Я рассказал ей это, и она мне ответила, что я похож на Ладу, которая не доела корку хлеба, запрятала под себя в солому и на всех кур смотрит так, будто они подбираются к ее корке.

    И сколько кур из-за этой ложной Ладиной идеи лишились хвостов.

    Вечером при восходящей огромной луне гуляли и, перебирая все пережитое, закрепляли нашу любовь. И у меня исчезало мое лично отдельное, даже мои друзья становились ее друзьями. И так в будущем жизнь моя делалась не моя, а наша, и так все у нас – все наши воспоминания, и надежды, и мысли соединились в одно, как будто мы находились на слиянии рек и одна река вливалась в другую и дальше текла одна река, широкая и полноводная.

    При луне в лесу Л. говорила, что не любит «мистику», как слабосильную подмену того, что она называет цельным знанием. И то же она находит во мне и говорит, что это нас соединяет. Я же думал о том, что любовь настоящая бывает непременно на слиянии рек.

    Говорили о материнском чувстве женщины в общем чувстве любви и так добрались до самой Валерии, и тогда оказалось, что это не мужья у нее были, а дети, и самый любимейший у нее – это я.

    Я понимаю Л. насквозь в отношении того, чтобы дать своим детям то, чего им так хочется, но я никак не могу принять ее заверения в том, что я – последнее ее дитя и для всей нашей будущей жизни единственный. Я даже и того понять не могу, каким образом моя чисто мужская потребность быть у нее единственным становится у нее священным требованием к себе. На это она ответила так: «Тебе довольно того, чтобы мое сердце привязалось к тебе, как к единственному».

    Вот это новое понимание и этот необыкновенный опыт надо влить в мое понимание старого своего пути: «Будьте как дети».

    «Л., слушая „Паяцы", по своему обычному болезненному чувству жалости представила себе, что я Паяц, а она Коломбина.

    – Ведь может же быть так, что явится человек лучше тебя, талантливей, значительней. Может же быть?

    – Может, – ответил я, – что кому-нибудь лучше, но никто тебе меня заменить не может. Я ни хуже, ни лучше других, я для тебя, как и ты для меня, существо небывалое, незаменимое. Для матери незаменимы свои дети, и в любви настоящей не существует лучше или хуже.

    И Бог вочеловечился для того, чтобы вывести личности небывалые из общего считанного стада и создать из них Церковь.

    Пришлось снова ехать в Москву. Там – десять дней война.

    Наглость Левы, борьба за какую-то глупую жилплощадь, отсутствие осмысленной работы, чтения, недосыпание, муть в голове, пребывание летом в городе создали во мне как бы провал сознания.

    – Это не провал, – возразила Л., – это... жизнь.

    – Там будет жизнь, когда приедем в Тяжино!

    – Нет, это есть тоже жизнь, без этого невозможно и то, куда ты стремишься.

    женщиной только из-за того, что по ее рассеянности не мог тут же после развода отдать ей свою свободу и тут же немедленно в том же загсе заключить с ней брачный договор: не было документа о ее разводе.

    Первая крупная ссора. Это было, как будто из леса или цветущего сада я вышел на какую-то голую холодно-каменистую землю, из которой ничего не растет, не живет.

    Л., не торопясь, стала меня уговаривать, и столь сдержанно и столь убедительно, что я во всем раскаялся и вернулся к ней, как ребенок. И она приняла и обняла меня любовью своей материнской, великодушной и непоколебимой. После того потихоньку от нее я не спал всю ночь и разбирался в наших отношениях. Я увидел с несомненностью, что в глубине души она любовь нашу вечно, как море скалу, обмывает сомнениями и вопросами: да любовь ли это, не прихоть ли это легкомысленного поэта?

    По ее сокровенному убеждению, всю эту любовь нашу предстоит оправдать жизнью, и она еще очень сомневается, сумею ли я оправдать, не останется ли любовь у меня только поэзией. В моем мучительном раздумье не раз вставала вопросом вся моя жизнь как счастливого баловня в сравнении с ее жизнью, и ее добро укоряло мою поэзию.

    Я пришел к заключению, что прежде всего надо уничтожить самый родник нашего разногласия, поехать к Павловне и личным переговором прекратить нужду в юристах. Еще я решил зарубить себе на носу, чтобы в ссорах никогда не выходить за пределы нашей любви, для чего надо не только не выходить из себя, но также и из нее.

    – бросить курить. При постоянной поддержке Л., при наличии любви победа обеспечена. И вообще, все передумав за ночь, все переболев, я уверился, что свой поэтический дар я могу направить в ее глубину и рано или поздно прославить любовь, как никто, может быть, из поэтов теперь не может ее прославить.

    На этом пути я увлеку за собой Л. с такой силой, что она сделается в глубочайшем смысле моим соавтором.

    – За то я тебя и люблю, – ответила она, – что ты подвижной человек и не останавливаешься в преодолении преград своего ума и неясной совести.

    Она расточала дары своей любви больше, чем раньше, я по-прежнему, как баловень счастья, принимал эти дары, но больше уже не терял из виду, что за этими ее дарами и далеко за пределами этой любви в ней таится какое-то существо с тревогой и мыслью, издали с высоты глядящее на этот поток любви.

    И с этой высоты, из того далекого высокого материнства, наши мужские претензии собственника кажутся детскими капризами, а наши поэмы – детской игрой.

    поручил мне прославить любовь на земле.

    Разумник привез от А. В. нужную бумагу для Л. – согласие на развод.

    Чем лучше у нас дело идет, тем тяжелее у Л. на душе от мысли о брошенном А. В. С утра просит:

    – Утешь меня!

    И я утешал, вспоминая брошенных мною революционеров, когда я стал служить художеству.

    «расписались» с ней. Вернулись домой: она без каблука, а у меня украли часы.

    Достигнув всего, Л. впала в мрачное настроение, с одной стороны, из-за мысли о А. В., с другой – о том, что мать ее и многие такие «дамы» будут обрадованы – будут сочувствовать достигнутому «благополучию».

    Радость ее отравлена.

    Вечером появился «их» юрист, после него «наш» Попов – и все передано мирному ходу. Утром дали знать Ставскому, что кончилось благополучно.

    Июнь. За время этой борьбы чувство наше с Л. возросло до того, что в прошлом, кажется, мы даже и не понимали, как мы можем любить. И сейчас кажется, будто росту этого чувства никогда не будет конца.

    – Как это они, – сказал я, – не могли оценить твоей нежности?

    – Нежность – это они ценили, а вот что-то другое не могли увидеть, понять.

    – Что же это другое?

    – То, чего я всю жизнь свою ждала и на что у каждого прохожего спрашивала ответа. Они брали мою нежность, а ответа не давали. Я их спрашивала, они же мой вопрос и нежность за любовь принимали. Ты мне ответил на мой вопрос, и я больше не спрашиваю.

    – А что это за ответ?

    – Словом этот ответ нельзя выразить: ты знай, что живая любовь не только по существу своему беззаконна, но даже не заключается в словесную форму и не заменяется даже поэзией. Я люблю тебя. А ты любишь меня?

    – Люблю.

    – Ну вот, вот это самое! в этом понимании заключается ответ на тот вопрос.

    В метро я спускался по эскалатору, вспоминая то время, когда я увидел это метро в первый раз: тогда я видел метро и думал о метро. Теперь я думаю о другом, а метро – это не входит в сознание. И мне было так, что в собственном смысле живут люди только те, кто живет в удивлении и не может наглядеться на мир. Вот эти люди живут и ведут сознание, остальные же люди живут в бессознательном повторении. И вот это бессознательное повторение, возведенное в принцип, и есть так называемая цивилизация.

    Трудно было нам в городе, но эта трудность была необходимостью, и восторг наш при встрече с природой опирался на эту преодоленную нами необходимость: мы заслужили свое удивление и радость.

    управлять и побеждать. И так из этого ясно выходит, что сознание начинается в страдании, что на страдание надо идти, что через это обеспечивается воздействие на людей и возникает радость, уверенность в жизни вопреки животному страху перед смертью.

    Только зачем это «идти на страдание»? «Не уйти от страдания» – вот это так! Надо лишь знать о страдании как неизбежности, сопровождающей всякое движение вперед. И вот, я думаю, не страданью надо приписывать развитие нашего сознания, а стремлению к лучшему с преодолением препятствий: нужно думать о любви как о движении, преодолевающем смерть.

    День моего ангела, (5 июня.) Принялся было что-то писать о Л., но ничего не мог и, погрустив, решил, что лучше пойти к ней и поцеловать.

    От Александра Васильевича неплохое письмо, и я теперь обдумываю, не следует ли приобщить к нашему делу?

    Мысль об «удивлении» (у меня «первый глаз») – это в сознании мост между мной и Олегом. Теперь, во время мировой катастрофы, ясно видно, что гибель – есть гибель цивилизации, гибель людей, вовлеченных в процесс бессознательного повторения (механизации). Какая-то страшная эпидемия охватила род человеческий, эпидемия, называемая цивилизацией (болезнь состоит в повальной зависимости людей от вещей). Спасение же рода человеческого, его выздоровление начнется удивленностью.

    капли были очень вкусные, с березовых листьев пахло березой, с осиновых – осиной.

    После такого угощения мы спустились к Нищенке 32. На пне возле речки слушали соловья. Когда соловей кончил, я протанцевал польку-мазурку, Л. закатилась от смеха. Потом мы вместе протанцевали. Прилетела золотая птица – иволга. Л. впервые ее увидала и была крайне изумлена.

    – Правда золотая! – сказала она. Потом прискакал верховой и спросил, не видали ли мы рыжую лошадь.

    Отдаваясь настоящему золотому, какое только возможно на земле, счастью, время от времени мы возвращались к покинутым и вместе обдумывали, как бы им облегчить расставание.

    это? Мне думается, это «чем люди держатся», так называемая любовь, – это есть оправдание или, вернее, стремление к оправданию земной жизни. Кажется, пусть светопреставление, пусть , «провались все», но мы все-таки будем жить и жизнь прославлять.

    Любовь такая не эгоизм, и, напротив, жизнь потому гибнет, что она – эгоизм, а любовь эта – свидетельство возможности жизни иной на земле. Это есть каждый раз попытка осуществления своими средствами человеческих возможностей обнять собою небо и землю.

    Сейчас, в ранне-утренний час, моя любимая спит, и я один думаю, но я знаю, что я не один, что мне стоит подойти к ее постели, разбудить, и она проснется и подтвердит действительность того самого, что в моем одиночестве исходило бы тоской или, в лучшем случае, сказкой.

    Сегодня мы пришли в бор, я положил голову ей на колени и уснул. А когда проснулся, то она сидела в той же позе, как при моем засыпании, глядела на меня любящими глазами, и я узнал в этих глазах не жену, а мать. Такую настоящую мать, какой у меня никогда не было.

    – Моя мать, – сказал я, – была деловая, она за нескольких мужчин делала работу, я ее как мать, как женщину в детстве не чувствовал. Впервые это я в тебе нахожу.

    – А я же есть мать, знаю по чувству своему, только каждый хочет быть моим собственником, и это отравляет мне жизнь.

    Иногда я думаю, глядя на Л., что она гораздо больше того, что я способен открыть в ее существе. Сегодня, когда я лежал у нее на коленях, мне стало вдруг понятно: это существо больше моего охвата и больше всего и лучше всего мне известного,– это существо – Мать.

    Запись через шесть лет: «Как Л. проста в своей сущности, и как трудно было всем из-за этой простоты ее понять, только я один ее понял, и она стала мне матерью. В том и была ее непонятная простота, что она была мать без детей».

    Через одиннадцать лет: «Свое исключительное призвание к материнству Л. поняла про себя как христианский аскетизм (а оно так и есть: чувство материнства есть живой аскетизм). С таким составом души она полюбила настоящего призванного аскета. Тем она и его сбила с пути и еще больше сама пострадала. После всего я заменил ей ребенка. Нетронутое ее материнство обратилось на меня, и у нас вышла необыкновенная любовь. Теперь она мать в 51 год, а я ее ребенок в 78 лет.

    Чего только не бывает на свете между людьми!»

    «Теплая капель».

    «Березовый сок», «Зерна», «Посев семян», «Следы» – так мы придумывали название, и, наконец, нашли: «Капель» – слово Лялино; «теплая» – мое.

    Капля – это проходящее мгновение действительности – всегда оно правда, но не всегда верной бывает заключающая ее форма: сердце не ошибается, но мысль должна успеть оформиться, пока еще сердце не успело остыть. Чуть опоздал – и потом не можешь понять, хорошо написано или плохо. Я долго учился записывать за собой прямо на ходу и потом записанное дома переносить в дневник. Только в последние годы эти записи приобрели форму настолько отчетливую, что я рискую с ней выступить...

    Я не первый, конечно, создатель этой формы, как не я создавал форму новеллы, романа или поэмы, но я приспособил ее к своей личности, и форма маленьких записей в дневник стала, быть может, лучше, чем всякая другая моя форма.

    Знаю, что не всякого читателя заинтересует моя «теплая капель», и в особенности мало она дает тому, кто в словесном искусстве ищет обмана, забвения от действительной жизни. Но что делать – всем не угодишь, я пишу для тех, кто чувствует поэзию пролетающих мгновений повседневной жизни и страдает, что сам не в силах схватить их.