• Приглашаем посетить наш сайт
    Сумароков (sumarokov.lit-info.ru)
  • Пришвин М.М., Пришвина В.Д. Мы с тобой. Дневник любви.
    Глава 2. Горбатый.

    4 января. Пришла ко мне комиссия из музея и с нею моя «Сирена». За чаем я им много всего наговорил с выработанной манерой, ставящей перед слушателями задачу решить, кто я? Открытый простак или хитрец, играющий в простоту. Между тем эту задачу сам же я не знаю, в какую сторону решить... Скорее всего, это кажущееся раздвоение происходит из моего живого народного языка, который встречается со школьной условностью речи среднего интеллигента: он тут спотыкается...

    В моей красивой комнате «Сирена» показалась мне еще грациознее и привлекательней, чем в музее. О секретарстве она говорила очень уклончиво. А Удинцев сказал, что, если у нас дело не сладится, он пришлет мне свою хорошую знакомую. В коридоре при выходе Удинцев шепнул мне, что та знакомая, которую он мне рекомендует, человек очень надежный и ее можно совсем не опасаться. Из этого я заключил, что Удинцев понял мои высказывания этим вечером прямо, как и следовало меня понимать, простеца, и в связи с этим перешепнул мне о надежности своего секретаря.

    Мою обычную тоску как рукой сняло. Значит, она была не от живота, а от безлюдья.

    Когда в моем голубом кабинете побывала эта «Сирена», все вещи заметили ее, как будто она всего коснулась и завлекла в единство с собой. О, как опошлено французское «ищите женщину!». А между тем это истина. Все музы опошлены, но священный огонь продолжает гореть и в наше время, как горел он с незапамятных времен истории человека на земле. Вот и мое писательство все от начала до конца есть робкая, очень стыдливая песнь какого-то существа, поющего в весеннем хоре природы единственное слово: «Приди!»

    Это «Приди!», теперь подхваченное хором всех моих вещей, вдруг подняло меня. Я подошел к своей рабочей конторке и набросал план повести, создаваемой из ежедневных записей на Волге во время разлива. Все эти этюды, как бесчисленные певчие птицы, объединились в единое «Приди!», и вокруг этой темы музыкально расположились все изображаемые в природе существа. Рассказ этот или поэма должна кончиться песней человека, единым «Приди!», собранным из всех попыток к этому поющей и ревущей твари весной.

    5 января. Вчера в разгаре работы мне стало совершенно ясно, что весь труд, который я положил на все предыдущие вещи, входит в состав этого моего труда: не будь того – не было бы и этого. Отсюда я сделал заключение, что если кто-нибудь со стороны сейчас войдет в мою лабораторию, то он поймет всего меня, и не только с тех пор, как я начал писать, а даже и с тех пор, как я родился: ведь я именно таким и родился, каким я есть теперь.

    Какой легкий, какой интересный труд был бы для такого исследователя написать мою жизнь! Мало того, ведь я, не говоря о размере своего таланта, совсем настоящий поэт – чистая валюта. Следовательно, по мне можно будет потом разбирать и других... И даже открывается новый метод исследования творчества, именно чтобы начинать исследовать самые простейшие вещи по возможности в процессе их созидания.

    Мне казалось, что я сделал открытие, и, вспомнив о милой женщине Клавдии Борисовне, позвонил к ней и назначил встречу, уверяя ее, что это очень важно и мы с ней приступим к работе по новому методу.

    – По какому же новому? – спросила она меня деловито.

    – Будем исследовать, – ответил я, – не с начала, как все, а с конца.

    Теперь я не сомневаюсь, что она ничего не поняла и ответила мне:

    – Ну, хорошо, мы об этом поговорим при встрече.

    Все шло прекрасно, я лег спать в отличном настроении, и вот снится мне, будто я, переходя перекресток или площадь, упал без сознания, и бобровая шапка моя соскочила, и ветер ее покатил. А когда очнулся – шапки моей не было.

    – Где моя шапка? – спросил я милиционера и проснулся. И тут в ужасе вспомнил, что пригласил совсем незнакомую мне женщину исследовать интимнейшую свою жизнь. Казалось, будто во сне слетела с меня шапка-невидимка и я стал наконец видим сам для себя.

    – Что же мне теперь делать, что говорить, когда она придет? – спрашивал я себя со стыдом. И вспомнил, что она обещала позвонить в 4 часа дня. – Позвонит, – решил я, – и я под каким-нибудь предлогом откажусь от встречи.

    Вот что бывает с такими дураками, как я, и как верно оказалось, что горбатого только могила исправит! И горб мой, узел, которым связано все мое существо, есть непонятная тяга к женщине, которую я не знаю и не могу знать, – мне недоступной. И самое непонятное в том, что, будь она доступна, я стал бы сам создавать из нее Недоступную и утверждать в этом ее реальность.

    В этом и состоял роковой роман моей юности на всю жизнь: она сразу согласилась, а мне стало стыдно, и она это заметила и отказала. Я настаивал, и после борьбы она согласилась за меня выйти. И опять мне стало скучно быть женихом. Наконец, она догадалась и отказала мне в этот раз навсегда и так сделалась Недоступной. Узел завязался надо мной на всю жизнь, и я стал Горбатым.

    Не остается, конечно, сомнения, что комическая просьба по телефону к незнакомой женщине и есть какая-то форма того основного романа с Недоступной».

    Пришвин бродит по большой молчаливой квартире. Он один. За ним по пятам бродит рыжий ирландец Бой, стуча когтями по скользкому паркету. Он ложится, вздыхая, у ног хозяина, как только тот останавливается, задумываясь, у окна.

    «Я иногда думаю предложить эту загадку, что природа вся со своими обитателями значит (знает) гораздо больше, чем мы думаем, но они не только не могут записать за собой, но даже лишены возможности вымолвить.

    – Лада, милая собачка, что ты скажешь? Ну, собирайся, друг, шепни одно только человеческое слово – и мы с тобой победим весь мир зла!

    Так я не раз говорю своей Ладе, когда она положит мне голову на плечо и страстным хрипом пытается высказать свою признательность и любовь».

    Так длилось многие годы... Пусть это был самообман, но это была еще и сила:

    «Сила моя была в том, что свое горе скрывал сам от себя».

    Но теперь – как ему нужен теперь человек! Он зовет Аксюшу, усаживает напротив себя в кресло. Начинается разговор:

    6 января.

    – Смотрю я на вас, – вы как в двадцать лет живете, таких людей бывает из тысячи один.

    – Не годы – талант, дар такой душе дан, Аксюша! «Цветы последние милей роскошных первенцев полей».

    – Это правда, что бывает, но все-таки надо быть осторожным. – И она известную басню о лягушке и о чурбане передала мне в том смысле, что если не будешь осторожным, лягушка на тебя залезет, как на чурбан.

    – «Цветы последние...» – начал было я снова и замолчал.

    – Надо беречься, – настаивала она. – Это соблазн!

    – Как же бороться с соблазном? – растерянно спросил я.

    – Надо вооружиться двумя орудиями: постом и молитвой, – назидательно, как старшая, ответила Аксюша.

    – Значит, я, живой человек, должен просить, чтоб стать мне чурбаном?

    – Да, нужно быть как дерево или камень – и тогда соблазн не коснется...

    – Понимаю, – ответил я, – когда на тебя и заберется лягушка, тебе ничего не будет: по молитве своей ты превратишься в чурбан.

    Аксюша удовлетворенно замолчала. Тогда в третий раз я ей сказал: «Цветы последние милей роскошных первенцев полей!»

    Она собралась что-то ответить, ей было трудно, и она даже покраснела от усилий, но в эту минуту Бой бросил ей на колени тяжелые передние лапы, лохматую голову приблизил к лицу и просительно заглянул в глаза.

    – Гулять зовет! – сказала Аксюша, наклонилась, обняла порывисто Боя обеими руками и спрятала лицо в его огненной шерсти. Разговор на этом оборвался.

    «Любовь и поэзия – это одно и то же, – пишет Пришвин в дневнике. – Размножение без любви – это как у животных, а если к этому поэзия – вот и любовь.

    У религиозных людей, вроде Аксюши, эта любовь, именно эта – есть грех. И тоже они не любят и не понимают поэзии».

    Появление новой женщины по-новому всколыхнуло душу: он вспоминает теперь и переоценивает свое далекое юношеское прошлое. Это прошлое было связано с уверованием в переделку мира с помощью теории и вытекающей из нее прямой политической борьбы. Потом был отказ от этой борьбы и переключение всего себя на художество.

    Интересна запись об этом:

    «В свое время я был рядовым марксистом, пытался делать черновую работу революционера и твердо верил, что изменение внешних условий (материальных) жизни людей к лучшему непременно приведет их к душевному благополучию... Когда же пришла общая революция и я услышал, что моя родная идея о незначительности личности человека в истории в сравнении с великой силой экономической необходимости стала общим достоянием и этому научают даже в деревенских школах детей, то я спросил себя:

    – Чем же ты, Михаил, можешь быть полезен этому новому обществу и кто ты сам по себе?

    Так вопрос о роли личности в истории предстал передо мной не как догмат веры, а как личное переживание. Мои сочинения являются попыткой определиться самому себе как личности в истории, а не просто как действующей запасной части в механизме государства и общества... Так разбираясь, я открыл в себе талант писать. И мне открылось, что в каждом из нас есть какой-нибудь талант, и в каждом этом таланте скрывается, как нравственное требование к себе самому, вопрос о роли личности в истории.

    Перечитывая свои дневники, я узнаю в них одну и ту же тему борьбы личности за право своего существования, что существо личности есть смысл жизни и что без этого смысла невозможно общество. С другой стороны, прямая заявка личности на право своего бытия невозможна, потому что нет объективного нравственного критерия личности и заявка личности является заявкой всеобщего своеволия, вульгарного анархизма. Остается признать два параллельных процесса в постоянной борьбе».

    Теперь на фоне прошлого встает перед Пришвиным картина настоящего: что из всего этого вышло?

    7 января. Писатель должен обладать чувством времени. Когда он лишается этого чувства – он лишается всего, как продырявленный аэростат. Прошлый год «Комсомольская правда» имела лицо, а теперь все кончено: все газеты одинаковы. И этот процесс уравнивания, обезличивания неумолимо шествует вперед, и параллельно ему каждое существо залезает в свою норку, и только там, в норке, в щелке, в логове своем, о всем на свете позволяет себе думать по-своему.

    за личность, за самость, развилось в этой норе. Мало того, я тогда еще предвидел, что со временем и каждый войдет в свою нору. И вот это теперь совершается. И в этой всеобщности моего переживания и заключается секрет прочности моих писаний, их современность.

    ... Я теперь вспоминаю смирение свое, и молчание, и непонятность утраты своей личности, и упование на будущее, как на беременность… И сейчас время именно такой всеобщей беременности.

    8 января (ночью). Я думал: любить женщину – это открывать в ней девушку. И только тогда женщина пойдет на любовь, когда ты в ней откроешь это: именно девушку, хотя бы у нее было десять мужей и множество детей.

    Я сказал ей по телефону, что она Марья Моревна, а музей – это Кащей Бессмертный.– А вы? – спросила она. Я замялся и ответил: – Я, конечно, сам это выдумал. Раз выдумал Марью Моревну, буду Иваном Царевичем. Но есть сомнение, не попадет ли Марья Моревна от одного Кащея к другому? – Нет, – ответила она, – я готова работать с Иваном Царевичем.

    9 января. Разумник Васильевич обрабатывает мой архив. Они с Бончем хотят меня заживо похоронить в литературном склепе. Я же, не будь дураком, архив-то архивом, а жизнь жизнью, Клавдию Борисовну все-таки у них отобью: будут помнить, как они кота хоронили!

    – А кто у нее муж?

    – Не знаю, – ответил я, – не все ли равно, какой у нее муж.

    – Напрасно, я бы спросила.

    – Твое дело, но мне совсем это не нужно.

    На этот раз мне она очень понравилась. Так мы дошли до Устьинского моста. Теперь мне очень хотелось ее спросить о муже, и вопрос этот на мосту чуть не слетел с моих губ. Он замер, когда я услыхал за собой тяжелые шаги. Мне даже не хотелось обертываться, как будто я уже знал: это шел позади Командор – ее муж. (Дальше я сочиняю.) Я проводил свою даму, и, когда повернулся к мосту, мне стало страшно: Командор стоял на мосту. И только я с ним поравнялся – он тронул меня пальцем, и я полетел с моста в черную воду, дымящуюся от стужи.

    Я плаваю и спрашиваю вверх Командора:

    – Долго ли мне тут плавать?

    – Нет, – ответил он, – недолго. Вода холодная, – как дурь твоя пройдет, так все и кончится.

    – неизвестно.

    12 января. Она была у меня, и я прочел ей и подарил написанный рассказ на тему записи о сне. Рукопись она забыла умышленно или случайно на столе.

    13 января. Непосланное письмо «К. Б.! стало ясно, что из работы над моими дневниками у нас ничего не выйдет. Мало того! Моя повесть по всем швам затрещала. Очевидно, что поезд подошел к моей станции, и приходится выходить из вагона. Уношу от нашей встречи новую уверенность, что Марья Моревна существует и мой колобок недаром бежит по земле. Всего вам доброго».

    (Рядом на полях приписка): Политика вместе с самим государством, по общему мнению, является неизбежным злом. Но политика в отношениях личных между людьми является просто злом и может быть устранена. Поэтому письмо посылать незачем. Это ведь только предлог для возобновления. Все понятно: против Командора невозможно идти. Рассказом о «Командоре» все и кончилось, и не нужно ни письма посылать, ни креста надевать. Да! не нужно ни письма посылать, ни креста надевать: все прошло, как неважная репетиция».

    Пришвин уезжает на охоту в Загорск, чтобы выйти из-под гипноза своей «дури» – ненужного чувства. В поезде он записывает только одну строку:

    «Не страшно, что будут судить, а страшно, что при общем смехе еще и оправдают!»

    В тот же день запись: «Павловна сразу же ни за что накинулась на меня как лютый зверь. Вот какая болезнь, что человек звереет... Чем больше будет болеть Павловна, тем мне нужно быть к ней внимательней».

    «Внимание есть основной питательный орган души, всякой души одновременно: великой и маленькой...»

    Во всех ошибках прошлого в отношении близких людей Пришвин винит себя одного, он вспоминает:

    «В любви моей была спешка эгоистическая с неспособностью вникнуть в душу другого человека». Это относит он одинаково и к жене, и к отказавшей ему некогда невесте. Всю ответственность за ошибки прошлого, весь нравственный труд – взять на себя одного и нести одному.

    «Трудно гонять, и снег глубок. Свету заметно прибавилось, и свет уже не тот: вечером Голубой стоит у окна...

    Эта боль не оттого, что не нашлось мне ответа, это старые раны я растравил и сам себе вскрыл. Теперь буду зализывать.

    Я сознательно работаю и освобождаюсь от своего плена. Победа моя не в том, что я зализал свою рану, а в том, что воспользовался этой болью и написал и, мало того, прочитал и тем объяснился:

    – Вот, мол, какая моя любовь, я, мол, не для себя только и не для вас – я для всех люблю.

    Такая победа – есть победа над самим собой.

    Но, позвольте, разве во всей-то природе не к тому же самому приводит любовь, чтобы выйти из себя, то есть родить, значит, начать нечто новое в мире? И вот она, весенняя песня «Приди», – этот призыв к человеческому страданию и необходимости принять его в себя, чтобы создать нечто новое в мире...

    Самка, получив семя, несет яйцо и садится. Самец, окончив песню, линяет...»

    Пришвин возвращается в Москву. В дневнике появляется тема скорой войны. Она, как предчувствие, перекликается с темой борьбы за личность свою – за любовь, стоявшую на пороге его жизни.

    Жизнь уже начинает показываться в удивительных подобиях.

    «Будет война!» И так объяснила мне: в прежнее время, бывало, заговорят о войне, и детям до того становится страшно, что не могут уснуть. Тогда старики начинают детей успокаивать:

    – Война пойдет, но к нам не придет, нас война боится. Мало-помалу успокоятся дети и уснут, а все-таки снится страшное и не хочется войны.

    – А теперь, – сказала Аксюша, – дети играют в войну и так охотно стреляют чем-то друг в друга, падают будто раненые, их подымают, уносят. И все это – в охотку. А если детям не страшна война – значит, будет война!

    Катастрофа с продовольствием в Москве очень напоминает 1917 год. Но тогда хотелось бунта, теперь это как смерть личная: теперь не пережить. А впрочем – что будет, то будет.

    Сегодня по радио сказали, наконец, об угрозе со стороны Швеции и Норвегии. Сразу же объяснилась нехватка хлеба вследствие расстройства транспорта. Борьба с очередями должна быть такая же, как с самым лютым врагом: пораженческие идеи именно тут-то и возгораются. Вот, например, разговор наш сегодня с Разумником Васильевичем о его сочувствии английской дипломатии:

    – А японцам, – сказал я, – помните, в 1904 году?

    – Я тогда не японцам сочувствовал, а ненавидел царизм.

    – А в 1914-м году, помните, как вы сочувствовали немцам?

    – Тоже из ненависти.

    – В таком случае, как же не подумать, что теперь англичанам вы сочувствуете тоже из ненависти?

    – А разве вам это нравится?

    – Нет, но я физическое место человека люблю – растительность, ландшафт, особенно язык и народ, его творящий. Я за это стою, а не из любви к Сталину. Впрочем, Сталина считаю в высшей степени подходящим ко времени человеком.

    14 января. В ту войну 1914 года у нас каждого в личном своем деле брала оторопь. Мы думали, что личное дело наше надо бросить и ход событий потом укажет, что нам делать. Теперь же, напротив, каждый в личном своем деле от хода событий не ждет перемен и держится за свое личное дело, как за последнюю реальность. Вот почему, несмотря на надвигающиеся события, Разумник Васильевич разбирает мой архив. Вот почему на завтра назначил я встречу с новой сотрудницей вместо отступившей Клавдии Борисовны.

    Вся страна сейчас сидит на картошке, кроме армии, живет впроголодь и мечтает о своем угле... Но есть же где-то в глубине еще люди? По-видимому, есть! Из Рязанского края приходят торфушки в домотканой одежде, бородачи со своим выражением...

    Разделы сайта: