• Приглашаем посетить наш сайт
    Прутков (prutkov.lit-info.ru)
  • Пришвин М.М., Пришвина В.Д. Мы с тобой. Дневник любви.
    Глава 4. Рождение темы.

    25 января. Я ей признался в мечте своей, которой страшусь, прямо спросил:

    – А если влюблюсь?

    И она мне спокойно ответила:

    – Все зависит от формы выражения и от того человека, к кому чувство направлено. Человек должен быть умный – тогда ничего страшного не будет.

    Ответ замечательно точный и ясный, я очень обрадовался. После того мы говорили друг другу о прошлом, и она мне рассказала историю своей жизни, какую я еще ни от одной женщины не слышал: такой несчастной жизни я, пожалуй, не знаю, разве Владимира Чернова, просидевшего всю жизнь по ошибке за брата своего Виктора, «селянского министра» 7.

    За ужином я попросил ее посмотреть на купленное у спекулянтки сукно, от которого я был в восторге. Она отняла из сукна одну ниточку и размотала: в одной нитке оказалось две, одна шерстяная, другая бумажная.

    – Очень плохое сукно, – сказала она, – и вы заплатили втрое дороже.

    – Не жалею об этом, – ответил я, – уж очень велико счастье, что у меня есть секретарь, который знает, где настоящая нитка, и в обиду меня больше не даст!

    Мы с ней пробеседовали без умолку с 4 часов до и вечера. Что это такое? Сколько в прежнее время на Руси было прекрасных людей, сколько в стране нашей было счастья, и люди и счастье проходили мимо меня. А когда все стали несчастными, измученными, встречаются двое, не могут наговориться, не могут разойтись. И, наверно, не одни мы такие...»

    Моя запись той же встречи.

    В тот вечер растаял лед. Голубая теплая комната, а на улице лютый мороз. Широкое небо в окна, и город глубоко внизу, как поле светляков, уходящее к краям горизонта.

    Шум городской не доносился в тихий переулок на шестой этаж. В тот вечер я рассказала ему историю своей жизни. Вскоре я принесла ему письма Олега. Это была лишь малая их часть, потому что после его смерти и моего брака я сожгла все, что мне было утешительно, и оставила себе только укорное для совести.

    Рассказ мой поразил и восхитил Пришвина. Образ Олега, мысли его стали с тех пор постоянными спутниками Пришвина до последнего дня его жизни, что видно по дневникам.

    Но я рассказала тогда ему не все: ссылка с мужем, жизнь в Сибири, разрыв, жизнь в настоящем – все это я утаила. Почему? Это была привычка опасаться, но еще и страх быть не понятой моим новым другом.

    Все было между нами непрочно, таинственно, и манило, и не терпело лишних прикосновений.

    Мы сидели рядом на диване. Он вдруг отстранился от меня и стал разглядывать – я поняла, впервые.

    – Так вот откуда у вас седые волоски! – воскликнул он.

    – Сын мой Петя в прошлый ваш приход сказал мне: «Удивительное у этой женщины лицо, вдруг меняется, словно ей двадцать лет, а ты сказал, что пригласил пожилую секретаршу. И она действительно немолодая женщина».

    Какие у вас тонкие руки – жалостно смотреть. А бедра широкие, как у зрелой женщины. Из-за бедер, конечно, из-за бедер Разумник вас «поповной» назвал! А кто-то, наверно, русалкой считает. Неправда это! Вы похожи на свою детскую карточку. Вам 12 лет.

    – Никто нас с вами не видит – ни вас, ни меня, – неожиданно заключил он.

    Я не решилась подхватить эту мысль и молчала. Он долго ждал, тоже не решился продолжить и неловкость молчанья нарушил тем, что перешел на новую «внешнюю» тему.

    – Квартира эта – только чтоб редакторов обмануть, что, мол, у меня как у всех людей «с положением». Мне самому это чуждо. Но признаюсь, вещи красивые меня радуют. Я жил всегда бедно, неустроенно, совсем недавно получил возможность украшать свою жизнь. Видите эту венецианскую люстру – я сначала в нее влюбился, как в молодости влюбился в невесту. Недавно купил в комиссионном тросточку с золотым набалдашником. Возможно, с ней гулял лет сто тому назад какой-нибудь Чаадаев. Поверите ли? На ночь клал с собой в постель, чтоб не расставаться и вспомнить, как только утром проснусь.

    В тот вечер в ответ на мои признания он пересказал мне свою жизнь, и мне стали понятны загадки: дырка на пятке (домашние туфли без задников открыли этот секрет); при роскошных стенах и мебели – дешевая канцелярская пепельница; кашне на столике в передней – грязноватая тряпочка, свернутая в жгут; это сукно, купленное втридорога у спекулянтки; Аксюша в креслах «ампир», с тоненькой косицей на спине, прикрытой монашеским платочком; вся случайность и ненужность этого ампира «как у всех» – вся нищета этого богатого дома.

    «Вот я весь перед тобой, ничего не знаю, помоги мне! Может быть, я совсем не хорош и никому не нужен».

    Это дошло до меня во второе наше свиданье, когда он рассказывал, как в лесу сидит неподвижно и вызывает к жизни лесные существа: они проходят мимо, принимая его за камень. Рассказал, а после вдруг испуганно и доверчиво поднял на меня глаза: это были глаза ребенка... Голодный добрый ребенок, а не хитрец, не юродивый и совсем уж не «Пан»!

    Так вот именно я и жил и об истине не думал: истина была в моей совести. В моей походной сумке всегда лежит достаточная тяжесть, и потому я никогда для здоровья не прибегаю к спорту. Здоровье у меня в сумке, а истина – в совести.

    – И вас это удовлетворяло?

    – Я так жил...

    Я сказал своему секретарю:

    – Мое самохвальство вас дергает?

    Она ответила:

    – Нет, я начинаю уже привыкать.

    В. Д., копаясь в моих архивах, нашла такой афоризм: «У каждого из нас есть два невольных греха:

    первый, это когда мы проходим мимо большого человека, считая его за маленького.

    А второй – когда маленького принимаем за большого».

    Ей афоризм этот очень понравился, и она раздумчиво сказала:

    – Что же делать, у меня теперь своего ничего не осталось – буду этим заниматься (работой над архивом, как своим делом).

    Ко мне подходит то, что есть у всех и считается за обыкновенное, и потому они этого не замечают. А мне это приходит как счастье. Так было у меня с желудком, что сорок лет я курил и нервные узлы, управляющие желудком, были закупорены. А когда я бросил курить, то узлы откупорились и организм стал действовать на старости лет как у юноши. То же самое происходит теперь и с душой: моя душа открывается...

    26 января. Ночь спал плохо. Встал как пьяный, но счастливый тем, что «дурь» мою вышибло так основательно, что как будто ничего не было. Если и вправду выйдет, как мы сговорились, то работать буду во много раз больше. Ко мне пришла со-трудница».

    Я переписывала рассказ, которым начнется в будущем поэма «Фацелия», в нем автор цитирует Пушкина: «Что наша жизнь? – одна ли, две ли ночи...»

    Он осторожно входит в комнату, делая вид, что ему надо найти что-то в конторке, задерживается у моего плеча, заглядывает, о чем я пишу.

    Я оборачиваюсь и, мельком взглянув, читаю на его лице усилие «не мешать». Он борется с собой, выходит из комнаты и снова появляется на пороге, молчаливый, ожидающий.

    28 января. Меня та мысль, что мы к концу подошли, не оставляет. Наш конец – это конец русской бездомной интеллигенции. Не там где-то, за перевалом, за войной, за революцией, наше счастье, наше дело, наша подлинная жизнь, а здесь – и дальше идти некуда. Тут, куда мы пришли и куда мы так долго шли, ты и должен строить свой дом.

    же девушку я не обращал никакого внимания. И после понял, что потому-то она и исчезла, что эту плоть моей мечты я оставлял без вниманья. Зато я стал глядеть вокруг себя с родственным вниманием, стал собирать дом свой в самом широком смысле слова.

    И, конечно, Павловна явилась мне тогда не как личность, а как часть природы, часть моего дома. Вот отчего в моих сочинениях «человека» и нет («бесчеловечный писатель» – сказала обо мне Зинаида Гиппиус)».

    Он настолько подходил ко мне от души – с вниманием к моему внутреннему существу, что начисто не замечал во мне наружности – женщину.

    – и он одной строчкой исчерпает все поставленные ему и мне многолетние вопросы «физического романтизма», причинившего нам в прошлом столько страданий, он пишет:

    «родственное внимание создает на земле святую плоть».

    «При первой встрече меня впечатлила только душа ее... Значит, бывает же так у людей, и только у людей так, что вначале обнимаются только души, соединяются, проникаются и начинают медленно облекаться в живую плоть, и так происходит не совокупление, а воплощение.

    Я могу припомнить, как у моей Психеи создавались ее прекрасные глаза, как расцветала улыбка, блестели и капали слезы радости. И поцелуй, и огненное прикосновение, и весь огонь, в котором единился в одно существо разделенный грехом человек».

    1 февраля. Часто ей говоришь, кажется, что-то очень значительное, а она слышит – не слышит. Это значит – она это знает.

    Замирает в серьезной задумчивости, спросишь о чем-нибудь, и она словно придет откуда, засмеется открыто и от своего же смеха покраснеет.

    8, и я почувствовал, что перед кем-нибудь, стоящим духовно выше меня, я, претендующий на какую-то роль через свой талант, тоже являюсь подобной же обезьяной. Не тем ли обыкновенная человекообразная обезьяна так неприглядна нам? Именно тем, что перед внутренним сознанием Настоящего человека мы все более или менее обезьяны.

    Вспомнить, как дергалась В. Д., когда я хвастался своим мастерством.

    Пришла В. Д. (Веда) и сразу взглядом определила, что я со времени нашего последнего свиданья духовно понизился. Она очень взволновалась и заставила меня вернуться к себе и даже стать выше, чем я был в тот раз.

    Это забирание меня в руки сопровождается чувством такого счастья, какого я в жизни не знал.

    – У вас была с кем-нибудь в жизни дружба? – спросила она.

    – Нет, – ответил я.

    – Никогда?

    – Никогда. (И самому даже страшно стало.)

    – Как же вы жили?

    – Тоской и радостью.

    Аксюшу она тоже сразу покорила, и так мы отправились путешествовать в неведомую страну вечного счастья. Теперь все пойдет по-другому, и я твердо знаю, что если и тут будет обман – я умру.

    А впрочем, позвольте, кто и когда меня в жизни обманывал? «Уверчив!» – сказала Аксюша. А как же иначе, как не на риск, можно было в моем положении выбиться в люди?

    Рыба и та в поисках выхода тукается о сетку и, бывает, находит выход. Я тукался множество раз, и мне было иной раз очень больно. Но какой же другой путь для меня, как не «уверяться»? И вот я дотукался, вышел на волю и, не веря открытой воле, говорю о возможности обмана и смерти. Какой же вздор! Смерти нет – я не умру».

    Мое письмо, написанное ему в эти дни.

    «Дорогой Михаил Михайлович, сегодня я проснулась, вспомнила, на уроки идти только к четырем часам, значит, можно спокойно посидеть одной в тишине. Вот тут-то я и почувствовала, как устала за последние дни и как нужно побыть одной.

    Лежу, читаю «Жень-шень», и так захотелось с Вами перекинуться словом, – терпенья нет дожидаться первого числа! В одиночестве легче общаться с другим человеком, чем в присутствии его. Почему это? Может быть, встретив человека, вкладываешь в первое ощущение много своего, того, что тебе дорого, что ты ищешь, и уже говоришь больше со своей душой, а не с человеком. Поэтому такую полноту и дают мысленные беседы – в воображении.

    – вечная детскость, которая если утратится, значит – душа погибла, и т. п.). Она скрыта наружностью, привычками, характером, нервами, страхом перед жизнью, даже одеждой. А мы ее вдруг увидим и в нее поверим. Поэтому общение с нею легче в отсутствие человека с его житейскими наростами, за которыми скрыта сердцевина. Вот почему я и хочу сейчас с Вами беседовать.

    Если моя теория верна – Вы поймете и обрадуетесь. Если я ошибаюсь – хорошо ли молчать из трусости, из самолюбия не сделать сейчас того, ради чего и живем мы на свете? Об этом я сейчас у Вас же прочла, это меня умилило и заставило бросить книжку и взяться за перо. Вы пишете о Лувене: «Культура – в творчестве связи и понимания жизни между людьми». Культура, – говорю я, – это полнота жизни, стремление к совершенству, к настоящему счастью.

    «Что наша жизнь – одна ли, две ли ночи». Нет, гораздо больше: в драгоценных минутах ощущения чужой души как своей и через это – в ощущении единства со всем живым, что способно любить, а способно к этому все. После первой встречи, когда я лежала с обмороженными ногами, я тоже взялась за «Жень-шень». Читать мне было мучительно, потому что тот близкий человек, каким был для меня автор до личного знакомства, вдруг раздвоился. Я никак не могла связать этих двух людей. Ведь первый был своим – не только я его, но и он меня понимал, ничего с ним не было ни страшно, ни стыдно: мы жили с ним в одном мире, где нет ни разочарований, ни расставаний, ни смерти. А второго я не могла понять, и, еще печальней, – он не понимал меня.

    – как могу себя открывать я Вам? Ведь это возможно или через художество, или через святость (нравственное совершенство – там тоже кора сгорает). А у меня – ни того ни другого.

    Вот почему так трудно было читать «Жень-шень», будто подмена произошла, как только во сне бывает. После второй встречи все вернулось. И хоть многое мешает, но это отбрасываешь: внутри есть тот свой человек. И если не выйдет до конца как надо – значит, сами виноваты. Самое главное, что это возможно – проникновение в тот мир, в котором существует наше единство и свобода, и рано ли, поздно ли, все в него войдем. А пока надо благодарить за проблески этой радости и к ней готовиться.

    Еще мне хочется Вам сказать о другом: Раз. Вас. как будто замариновался в той уже прожитой жизни, в которой жили люди нашего круга и которая себя изжила. Недаром он специализировался на обработке архивов. Одной ногой он все еще в «духовных салонах» прошлого. Все это нужно было когда-то, но сейчас этого нам мало. Кто не хочет быть современным, тот попросту ленится действовать, ленится брать на себя свой крест. А пассивное страдание, вроде сидения в тюрьме, никакому богу не нужно. Нам мало уже слова «культура», нам надо нечто более цельное, простое, осязаемое, может быть, даже суровое.

    Я бы не хотела, чтоб вчера к нашему столу пришел Блок, Мережковский и другие из тех людей. Мне тяжела замороженность Р. В-ча в симпатиях к гностицизму и его присным: Белому, Штейнеру; его вкус к схематизму в вопросах духовной жизни (наш разговор о треугольнике Штейнера, двух путях – от ума к сердцу и обратно). Ведь на самом деле это не так: не с той «точки зрения» надо подходить к реальной, живой жизни нашего духа.

    Но не поймите, что я браню Р. В. Он чистейший, благороднейший человек и трогательный даже: к нему всей душой можно привязаться, только с ним нельзя взаимно расти (можно лишь сохраняться, это тоже немало).

    – от большой формальной культуры. Меня в присутствии таких людей подмывает созорничать, – каюсь! Вот в прошлый раз я из-за этого ляпнула про нашего общего знакомого Зубакина 9 – «спер», а потом пожалела, но было поздно. На самом деле он «спер» у самого себя: он читал мне те четыре строчки, что и Вам, выдавая каждый раз за экспромт:

    А там на севере олени
    Бегут по лунному следу,
    И небо нежную звезду

    Забыла прошлый раз напомнить Р. В-чу: Ваш Розанов со слов ап. Павла пишет где-то: «Святые будут судить мир». Куда же деть в таком случае все 40 томов этого доктора (Штейнера), ради изучения которых хотел бы Р. В. еще раз «воплотиться»?

    Еще я хотела сказать об Аксюше. Вы, наверно, неприятно удивились, что я сразу сказала ей «ты»? Я потом мучилась (не тем, что сказала, а что Вас сбила с толку этим). У меня это вышло опять-таки потому, что с такими людьми сразу рушатся преграды. Вот и она мне сказала «ты», и мы с ней расцеловались на прощанье.

    Ну вот, мой отдых окончен. И письмо кончаю. Перечитывать некогда. «Но мне порукой Ваша честь», что Вы его не покажете ни Р. В., ни Аксюше. Вам троим только и дел, что перемывать косточки ваших гостей: вы люди свободные.

    Я очень довольна нашей беседой. У меня даже глаза мокрые, но это «умиление» – от больных нервов и так же мало стоит, поверьте, как умиление некоторых постников, происходящее от телесной слабости».

    не видимом, никого ничем не оскорбляющем. Снова повеяло на меня духом свободы, поэзии – таинственным гением жизни, ушедшим со смертью Олега.

    Все было еще между нами непрочно, и в то же время это была полная жизнь.

    Куда бы я ни пришла в те дни – к матери ли, к друзьям – все на меня дивились и только не спрашивали: «Что с тобой?» Но я молчала. Я боялась спугнуть свое новое счастье. От счастья, именно в эти дни, я начала думать о том, чтоб отдать сполна свой долг: посвятить остаток жизни не одной матери, но и покинутому мужу. Теперь мне это казалось легкой жертвой.

    Хорошо помню, как я встретилась с ним на улице, рассказала о новой работе у писателя, о новых людях на моем пути. Он слушал с интересом, радостно улыбался и все время вставлял в мой рассказ: «Записывай, непременно записывай за ними – это ведь реликты эпохи!»

    Сколько бы так длилось, к чему бы привело? Но судьбе было угодно подхлестнуть события. Чтобы сделать их понятными читателю, надо напомнить, что в те годы каждый третий среди нас считался филером, – так говорили опытные люди, и это подтверждалось практикой жизни.

    «А если?»