АДАМ
(Впервые – в газете «Жизнь», 1918, 12 мая)
I
Сидит на раките у летнего пруда кобчик, царь маленьких птиц, и думает: «Какая глубина в воде, какое вечное смирение ив отраженных».
А воды в пруду всего на два вершка.
Под ракитой сидит старый ходок деревенский, Никита.
«Какая большая земля русская,– думает Никита,– сколько за нее крови пролито, а нет человеку места на ней, и почему это так? Едешь по дороге, конца нет чугунной дороге, конца-краю нет земле, а остановишься, подойдешь к человеку: «Мало,– говорит человек,– земли, курицу выгнать некуда». Так выходит, будто сотворил бог второго Адама и за грех его обыкновенный, Адамов грех, выгнал опять из рая и заповедь прежнюю дал: в поте лица своего добывай хлеб. А про землю забыл, прежняя земля вся занята».
Сидит на раките кобчик и думает: «Как глубоко!» А старик Никита знает, что воды всего на два вершка, и та последняя вот-вот сбежит по худому спуску. И молодежь деревенская так зарится на землю, будто вот сейчас царство небесное, а Никита знает, разделить по живым душам – и достанется в нашем краю на живую душу всего по восьминнику. И тут же по своему старомужицкому чутью знает, что не может так быть, где-то есть выход на белый вольный свет человеку, и выйдет он непременно, и земли будет, сколько захочется, и одна будет забота, чтобы справиться и осилить землю.
Вот лежит сто десятин барской земли, снимают ее двадцать зажиточных мужиков, и с самой ранней весны из-за этой земли смута идет великая: одни говорят, надо землю у богатых брать и делить по живым душам, другие – подождать. А земля лежит – усаживается, зарастает бурьяном: не смеют пахать ее хозяева, и не смеет делить и брать ее все общество.
Приезжает оратор, думали, вот он о земле все укажет правильно, а он кругами-колесами говорит о каком-то Константинополе. И к этому еще приговаривает:
– Раньше вы на четвереньках ходили, а теперь поднялись на ноги.– Да еще проверяет: – Понял, Никита?
Хитрый старик наш Никита Васильев любит дурачка свалять.
– Понял,– отвечает,– раньше на четвереньках воровать ходили, а теперь поднялись на задние лапы.
– А нужен нам Константинополь?
– Стало быть, нужен! Рассердился оратор.
– Я вам,– говорит, об этом битых три часа толковал, а вы все нужен да нужен, совсем он нам незачем.
Сколько-то времени проходит, другой приезжает оратор и опять не о настоящем деле, а все о том же Константинополе тоже часа три говорил и тоже Никиту спросил под конец.
– Не нужен,– отвечает Никита.
– Как не нужен! – кричит.
И еще часа на два завел.
Потом стали приезжать и о земле говорить, и тоже надвое: одни говорят – отбирать, а другие – подождать.
Потерял тогда Никита всякую веру в ораторов, спрашивает одного:
– Как же так выходит, что один одно говорит, а другой ни на что не похоже, а все от одного правительства; мы к этому не привыкли, дай нам конец и начало.
– Конец и начало,– объясняет оратор,– лежит в вас самих, и все устанавливает общественное ораторство.
Так и поняли окончательно из всего и вывели, что законов нет никаких, а нет законов – стало быть, нужно счищать богатых мужиков и так землю делить, чтобы хоть по ноготку, а всем безобидно.
II
Острожный страдалец и политик Иван Шибай, нынче каменщик, завтра стрелочник, а то просто бродяга лесной, водяга ночной,– за тридевять земель учуял дележ.
С палочкой-костыликом идет себе, весело насвистывает:
– Отрешимся от старого мира!
Говорят ему встречные люди:
– Скорбь великая залегла везде, а ты, милый человек, идешь и весело посвистываешь?
– Иду,– отвечает,– землю искать.
– Ну и пахарь! – смеются.
– Ну что ж, землю не придется пахать, так деньгами возьму, им земля, а мне будет воля.
Ближе к родным местам узнавать начинают Ивана, и как увидят, узнают – бежать! Давно считали покойником, а вот словно воскрес и показывается.
Там-Иван подсобит камень поднять на телегу – спасибо скажут, там оглоблю вырубит в чужом лесу – покормят, там покажет бабам диковинку – угостят самогоном.
– Омертвили, омертвили меня, бабочки милые, на родной земле,– жалится бабам,– везде живого за покойника принимают.
Так подходит к самой своей деревне Иван, к колодезю. Баба и ведра бросила:
– Покойник пришел!
Все бабы попрятались, а мужиков нет никого, все ушли землю делить, и далеко слышно, как они там на полях и шумят, и галдят, и ругаются.
– Живыми,– сказали арендаторы,– мы не дадимся, землю себе отстоим и, ежели помереть надо – помрем и оттуда, от господа, к вам с своими правами придем!
– Православные люди,– ставит им вопрос старый ходок Никита,– бог сотворил землю и сказал Адаму: «В поте лица трудись!» Бог это сказал?
– Бог сказал, вот мы исполняем и трудимся. Мы – настоящий Адам, а вы безобразите!
– И мы – Адам! – закричали малоземельные и безлошадные.
– Не шумите,– успокоил Никита второго Адама,– заповедь божия всем одна, всему Адаму со всем потомством сказал господь, а не то чтобы выделил: тебе, Иван,– на! а тебе, Семен, нет ничего. Земля вся божья!
Посмотрели искоса арендаторы на второго Адама: велик Адам, не справиться, изобьет.
– Правильно,– ответили,– ты говоришь, старик, что земля божья, ну, а как скотина, своя?
– Скотину приобрел человек.
– Так вот же, братья, бог с вами, делите землю по живым душам, оставьте только нам лишнего на скотину по одной полниве.
Согласились на этом, стали делить. Конечно, опять шум и спор. Тому недомерили, там промерили, один жалуется, что ему бугром, другой ендовой, у третьего на полосе дерник растет. Делятся и день, и два, и три делятся. И стали уж к концу подходить, вдруг откуда ни возьмись приходят барские работники.
– Вы, барские холопы, идите к своим господам.
– Господ,– отвечают,– теперь нет, теперь все граждане, и нас от них сняли, мы тоже Адам!
– Не хотим,– говорят,– кожи мять, давайте земли! И мы тоже Адам!
Делят землю на всех по живым душам, и неделю делят, и две,– все земля не дается пахать. Забурела уж и рожь, а мужики все не разделятся.
И высохла земля, и стала земля трескаться. Белым полднем покончили. И только стали было богу молиться, вдруг из куста покойником выходит Иван Шибай.
– По живым душам делите? Примите, крещеные, и мою мертвую, я тоже Адам!
III
Дошло до усадьбы. Представили барину выдворительную. Он сразу выехал. Проводив навсегда хозяина, ночной сторож Петр Петров подошел к колодезю, вытянул бадью, припал к воде, долго пил, как лошадь, и остальную воду по привычке перелил в корыто лошадям, хотя ни одной лошади, ни одной коровы, даже овцы, даже курицы в усадьбе не было. Пожевал корочку, подошел к дому, поднялся по приступочкам вверх. В передней хрипло кашлянул, но никто не отозвался, не спросил, как бывало:
– Тебе что, Петр Петров?
Постоял в передней и пошел в столовую, оставляя валенками на полу огромные медвежьи следы. Столовую он много раз видел из передней, и гостиная с мягкой мебелью не удивила его, но в зале остановился и стал все разглядывать. Тут на стенах висели портреты прежних, тургеневского времени, владельцев Колодезей, на полу было разное: поломанная. мебель красного дерева, мешки с гречей, и горки ржи, и сбруя, и грабли,– чего-чего только тут не было. А в углу стояло старинное трюмо, такое высокое, такое широкое, что в нем, как в тихом озере, отражалось все, что в зале было, и за окнами зала сад, и даже неба кусочек.
Петр Петров уставился на портреты в мундирах: все они ему казались одинаково прекрасны и все на одно лицо, и лицо это одно было – царское. Досмотрев портреты до угла, где стояло большое трюмо, Петр Петров вдруг увидел, что там в углу стоит брат его Иван Петров и удивленно, разинув рот, смотрит на него. Иван Петров был точно такой же, как брат: всклокоченные, с соломинами, волосы, густая, черная, словно ветром взметенная вбок бородища, сутулый, руки висят почти до колен, и полушубченко такой же старый, платанный новыми шкурками. Не ударило в голову Петру Петрову, что брат его уже лет пять тому назад помер в Питере: стоит живой, стало быть, и живой. Петр Петров смутился не этим, а что брат его, такой нечистый, посмел забраться в хоромы.
– Ты зачем тут? – прохрипел он громко. И махнул рукой в сторону людской. – Уходи, уходи!
Иван Петров тоже рот открыл:
– Уходи, уходи!
Братья пошли в разные стороны: Петр Петров по черному, Иван Петров по парадному. В людскую с парадного было много ближе, потому в людской Петр Петров спросил Акулину и Косычей:
– А куды же брат мой, Иван Петров, прошел?
– Перекрестись!
Косычи уши навострили.
Рассказал Петр Петров все по порядку, что ночью он под балконом на соломе дремал, а сука всю ночь кость глодала. Рано барин велел запрягать лошадь. «Я,– говорит,– бросаю вас, будь заместо хозяина». И уехал. А он, Петр Петров, напился дюже воды из бадьи и в хоромы пошел. Стал в хоромах царские портреты разглядывать, дошел до угла, а там брат. Махнул ему рукою в людскую: «Туды, туды!» И пошли: он по черному ходу, а брат по парадному.
Перепала Акулина от рассказа. Косычи же зарадовались, что вот наконец-то барина выжили. Все, кроме робкой Акулины, пошли в барский дом, будто бы поглядеть, как ходит там хозяином Иван Петров, покойник. И когда в залу пришли и показалось трюмо...
– Вот он! – сказал Петр Петров.
Смеясь, легли Косычи животами на гречу в мешках. Дивились и Косычи, дворовые люди, на барского человека, что всю жизнь свою спал под балконом ученого барина и ни разу еще не видал себя в зеркале. Живо смекнули дворовые люди свое дело: высыпали гречу на пол, набили мешки новыми, серебром отделанными уздечками, шлеями – ничего нет нынче дороже ремня! – и, взвалив мешки на плечи, садом и логом пустились к себе в Косычевку. А Петр Петров так и остался у зеркала, удивляясь все больше и больше его отражениям.
IV
Акулина бабам рассказывала про явление покойника в барских хоромах, а бабы Акулине рассказывали, будто кто-то видел на базаре барина в мужицком тулупе. И говорит будто бы барин:
– Все рубите в саду, оставьте одно только дерево – вам пригодится. Грабьте все амбары, только оставьте один амбар с веревками – пригодится вам.
Еще рассказали бабы, что на рассвете, с бубенцами на тройке, завернутый в медвежью шубу, как настоящий барин старых времен, проскакал какой-то мужик,– не покойник ли это Иван Петров все баламутит?
навстречу им валил народ со всяким добром: две столетние старухи диван тащили, пронесут немного и сядут, еле живые, маленькие дети дрались за портреты и за книжки с картинками; одна женщина икону несла – в одной руке Николай Угодник, в другой лампадка, со всем – с маслом и поплавком.
Как увидели умные Косычи бабу с лампадкой, поняли, какое это глупое дело, вернулись назад, захватили ломы-топоры и вскачь пустились в Колодези. Вот теперь бабье-дурачье делит внизу господское белье, всякую шуру-муру, а Косычи наверху крышу ломают.
Далеко, на всю округу слышно, как гремит железо – жуть! – и как гомонят-дерутся на барском дворе – жуть! – будто звери у падали.
Сняли крышу, сбросили стропила, стали разбирать ряд за рядом кирпичные стены, и когда сняли какой-то ряд – вдруг на солнце весеннем засверкало своей верхушкой трюмо, Словно из плена господского вырвалось зеркало, и не одни портреты и старый хлам, а весь божий мир отразился в нем. Никто не хотел брать трюмо, не было ни одного домика вокруг,, ни одной избы, куда бы можно было втащить такое огромное зеркало. Вытащили из-под него половицы, поставили на землю, понизилось трюмо, скрылось, но стену все разбирали. И вот опять оно сверкает над развалинами, и все отраженное в нем прекрасно; и сад казался такой густой и дивный, будто рай, созданный богом для первого человека.
Всему дивится Петр Петров, что видит в зеркале, а мелочи эти, как люди за добро дерутся и что сам он тут между ними такой нечистый, не замечает: смотрит на вербы речные, на весеннее небо с облаками-громадами, на зеленые озими, и большое, и малое,– даже что погожие комарики мак толкут,– все видно в зеркале, и все так прекрасно, будто господь бог первого Адама только-только что в рай впустил.
V
имения, вырубали сады и леса, и землю, без того бедную, оголяли до последнего оголения, до первой глины, из которой слеплен был человек.
Наступившая ночь не дала увезти последний воз кирпичей из Колодезей, а так уже все было голо: парк вырублен до последнего дерева, и склон, на котором он рос, теперь оказался оврагом. Нет следа на том месте, где на черном дворе стояла людская, конюшни, амбары, нет служб на красном дворе, и дома нет, только стоит еще огромное трюмо и возле него последний, не увезенный воз кирпичей – ночь не дала увезти этот последний воз, и хозяин его отложил до утра свое дело.
Под балконом, хотя и следа нет от балкона, на старой соломе лежит с собаками последнюю ночь сторож Колодезей Петр Петров. Слышит он в ночной тишине, как весенние птицы – гнездовики этой усадьбы,– прилетая, вьются над пустым местом и, не узнавая его, пролетают неизвестно куда. И видит человек, которому нечего делить с человеками, какой чудесный в зеркале восходит месяц. Вокруг месяца ночью собираются семь звезд больших и семь малых и до утра сияют-блестят. Утром побледнел ущербленный месяц, и, когда солнце показалось, заметил сторож, как оно еще кусочек отъело от месяца, и он, белый, скрылся со своею звездою.
Когда месяц скрылся, приехал за кирпичами второй Адам, наложил воз, стал смотреть в зеркало на лошадь. И говорит, осклабившись:
– Вот раньше барыня смотрелась, а теперь кобыла!
– Раньше барыня смотрелась, а теперь сука!
Взял кирпич, ударил в зеркало. Взял другой и еще ударил – все разбил в мелкие кусочки. Изломал красное дерево, уложил на кирпичи и уехал.
– нет ничего, посмотрел вперед – одни овраги-глинища, да на них кровью плачут весенней пни молодых и старых берез.