• Приглашаем посетить наш сайт
    Львов Н.А. (lvov.lit-info.ru)
  • Друг человека (Из дневника писателя)

    ДРУГ ЧЕЛОВЕКА

    Из дневника писателя

    I

    После окончания срока моего пребывания в одном подмосковном санатории меня окружили служащие, няни, сестры, женщины-секретари и просили выступить в местной школе, где учатся их собственные дети.

    Пришлось выступить. И, как всегда, я выступил с особым приемом, добытым многолетней практикой чтения в школах и всякого рода кружках. Прежде всего я указываю на свое горло и самым тихим голосом, только бы слышно было, умоляю потише сидеть. Собрав тишину, я подготовляю детей к деятельному участию в нашей беседе.

    — Ребята! — говорю я обычным, звучным голосом. — Вы мои книги читали?..

    Конечно, они читали.

    — А если вы читали, то зачем вы позвали меня? Что же, я такой, каким вы меня видите, неужели лучше того, о чем у меня в книгах написано?

    В этом вопросе я всегда чувствую для себя некоторую опасность. Мне каждый раз представляется: найдется кто-нибудь и на вопрос мой «зачем позвали?» ответит просто, что хотелось бы посмотреть на самый источник слова, как хочется каждому возле сруба колодца заглянуть через край и узнать, глубоко ли в колодце вода.

    Даже если бы какой-нибудь смельчак сказал: «Нам охота на вас поглядеть», — и то ведь ничего не ответишь на это.

    Но никогда еще не было у меня случая, чтобы кто-нибудь из детей осмелился так «просто» сказать.

    Конечно, и сейчас из-за почтительного страха все молчат, а я, пользуясь замешательством, креплюсь, молчу, чтобы еще больше собрать тишину, сосредоточить на себе общее внимание и сделать каждого деятельным участником собрания.

    — Лучше того, — говорю я, — что мною написано, я дать сейчас вам ничего не могу. Так и знайте! Но, может быть, я что-нибудь не так написал, неясно, непонятно, — укажите мне. Или, может быть, вам хочется, чтобы я написал о чем-нибудь новом? Задайте мне какой-нибудь вопрос, и я начну с этого беседу. И вот наш уговор: зададите вопрос — отвечу, а если нет, то и нет, и не будет у нас ничего...

    Теперь каждый про себя работает, и оттого тишина становится напряженной, как в природе бывает: вода совершенно тихая, а маленькие рыбки в ней все плывут и плывут, и рак шевелит усами, и лягушка все глядит и глядит...

    Трудно пережидать тишину, но приходится. Вот наконец среди сотни неподвижных фигур что-то шевельнулось, и поднялась вверх чья-то маленькая ручка.

    По моему знаку подходит к столу маленький мальчик, такой же, как и я был когда-то. Я понимаю его по себе: он один теперь собрал в себе волю ста, он за всех говорит, он их представитель, их выразитель, их вожак. Как же я его хорошо понимаю! Не знаю только, с чем сравнить эту трудность выступления перед всеми со своим собственным словом?

    Броситься с мостика в холодную воду?

    Нет! Все-таки там же мостик...

    Приходилось стоять с ружьем против чела берлоги в семи шагах: жутковато!

    Но опять-таки с ружьем приходилось стоять...

    Или броситься с самолета на высоте двух тысяч метров?

    Не приходилось бросаться, но все-таки ведь и там парашют за спиной.

    Самое плохое случилось с мальчиком: он в твердости своего решения обратился в камень и как стал, так стоит и молчит и даже не может моргнуть.

    Тут я наклонился к нему, улыбнулся и тихонечко, чтобы никому не слышно было, ласково и совсем по секрету между нами шепнул:

    — Ну?

    — Расскажите нам, товарищ писатель, как вы работаете.

    Слышно было в тишине, как облегченно вздохнули учителя и учительницы, страдавшие за свою школу. Теперь все кончено: школа не ударила в грязь лицом. И одна учительница не удержалась и крикнула:

    — Молодец, Вася!

    Я тоже поблагодарил Васю и начал рассказывать.

    II

    — Вы думаете, — начал я, — какая нам самая близкая природа — лес, вода, горы, долины, поля, ветер, огонь, земля или небо?

    — Земля! — крикнул кто-то догадливый.

    — Вот и не догадался, — ответил я ему. — Самая близкая нам природа — это наше тело.

    Я это начало успел обдумать и дальше говорил по этому обдуманному, как по-писаному:

    — Мы начинаем утром с того, чтобы это наше тело обмыть водой, каждому из нас надо умыться. Очень хорошо пораньше встать, когда роса еще не сошла, и если тогда умываешься на воздухе, у ручья или у речки, то кажется, вместе с тобой весь мир умывается, и в мире этом великом есть твой любящий друг, и он тоже теперь где-то купается и о тебе думает...

    Тут я остановился, запнулся... Надо представить себе, что была у нас пластинка напетая и она кончилась, или лучше, иголка в патефоне сломалась, и нет другой. Так у меня вышло с моей речью: сказал все, что придумал, и попал точно в положение Васи. На мгновение мне казалось, будто я все слова позабыл и сказать больше ничего не могу. Но так бывает постоянно со мною при переходе от записанной речи к устной, к тому языку, каким мать моя говорила и учила меня первым словам. Не раз так бывало со мной, и каждый раз мне представляется, что не просто родное устное слово выручает меня, а прилетает крылатое существо с гибкой шейкой, со сверкающими глазками, с острым носиком, как у синички, и что это я сам такой, каким был маленьким. Потому, видно, и называется устная поэзия сказкой, что не писалась она, как теперь я пишу, а сказывалась. И потому, наверно, теперь мне кажется эта сказка крылатой и свободной, что я всю жизнь учился, очень трудился над тем, чтобы так легко, просто и свободно писать, как оно прежде сказывалось. Всю жизнь я стремился к тому и все-таки не мог обратить до конца родное это слово в ту музыку, какая мне слышится в речи простых людей на полях, и в лесах, и на улицах больших городов, и на берегах морей, и у простых деревенских колодцев.

    Вот так было и теперь, когда я попал в такое положение, что некогда было обдумывать и записывать. Я стал просто говорить, как все говорят.

    Что прошло, то прошло. И я не могу тут повторить то, что детям сказал соловей мой, или пусть синичка перелетела куда-то далеко на другой куст. Я же теперь буду писать, как могу, и если забудусь, как забываюсь в устном рассказе, если прилетит другая моя птичка, то, может быть, выйдет так сердечно и просто, как счастливо удалось мне в этой правдивой сказке при выступлении в школе.

    Почему-то в самом начале рассказа моего о том, как я работаю, в нить этой сказки о себе вплелся Ярик, моя собака, бывшая у меня лет сорок тому назад. Я очень давно, наверно еще когда он был жив, написал о нем два маленьких рассказа, и их с тех пор все печатали и печатали. Сколько было у меня собак после Ярика?.. Да десятками надо считать, и все, кроме сейчас живой Жальки (Джали), давно померли. А Ярик все живет! Встречая меня на улице вместе с Жалькой, дети часто спрашивают: «Это Ярик?» И, конечно, как только я сейчас сказал, что со мной купаться на речку ходит моя собака и я назвал ее Яриком, никто не удивился, как будто так оно и быть должно: Ярик бессмертный...

    — Так вот, дети, после того как я умылся, напился чаю, собрал свои листочки, карандашики, ножички и брусочек, я отправляюсь в лес на Красную вырубку и зову своего друга...

    — Это кто утром с вами купался? — спрашивает чей-то голос.

    — Нет, — отвечаю, — все из-за того и выходит так, что друг мой очень далеко от меня, и вместо него идет со мной на Красную вырубку Ярик.

    И детям, конечно, приятнее слышать не о далеком, непонятном друге, а о знакомой рыжей лохматой собаке, заменяющей друга.

    Ярик так Ярик! А бывает, и зяблик — мало ли что нам может заменить друга в природе! Там из гущи выбилась правильная на редкость елочка — тоже друг! Там замечательный пень, весь укрытый зеленым мохом, как плющом; из трещины выходит красный в белых крапинках мухомор — тоже друг и годится мух морить, а на верху пня, прямо на нем, поселилась небольшая березка. Сколько друзей!

    Ярик все пни, где я работал, помнит и, забежав вперед, останавливается и ожидает меня, выкатив свои большие карие, продолговатые, как миндалины, глаза, и это у него значит: «Хозяин, мы тут будем работать или дальше пойдем?»

    Я устраиваюсь на этом пне, прилаживаюсь с книжкой, подправляю ножичком карандаш и пишу, как всегда, какому-то неведомому другу. Скучное это дело для Ярика, но он переносит его терпеливо. Посидев некоторое время возле моего пня, он понимает, что надолго перемены никакой не будет, и начинает устраиваться на лежку. С силой задними ногами он выбрасывает мох и землю, не обращая внимания, что многое и в меня попадает. И когда образуется возле самого пня ямка, то укладывается в ней кружком, стараясь, однако, непременно прислонить тело свое к моей ноге. Это он делает с такою же целью, как мы на вокзалах прислоняем ногу свою к чемодану: на столе пьешь чай, а под столом чувствуешь ногой свой чемодан, чтобы его не унесли.

    Недолго приходится ему так лежать. Маленький хвощик стоит перед моими глазами в солнечных лучах, как турецкий минарет , и очень он красив, но я пишу далекому другу и не замечаю, что вот он, милый здешний друг, стоит против меня сейчас минаретиком и дожидается, не найду ли я для него в себе внимания. Не дождаться бы ему, но прилетает к нему синяя стрекоза...

    Это нельзя не заметить. Я перестаю писать и гляжу, и гляжу, и, может быть, думаю, что в тех странах южных, где строят мечети с голубыми куполами и возле них минареты с такими же площадками для муэдзинов, как чередующиеся кружки листиков по стеблю у хвоща, наверно, тоже где-нибудь и хвощи растут, как у нас, а то с чего же взялись минареты?

    Увидав наконец стрекозу, он понимает, — это я делаю по ней стойку. И раз хозяин сам делает стойку, то разве можно охотничьей собаке спать у его ног?.. Ярик поднимается, вытягивается, хвост его, как большое перо, продолжается прямо вровень со спиной, переднюю лапу с правой стороны он поджимает, но глаза не делаются, как на стойке по птице, безумными, и он как бы нерешительно спрашивает: «Долго ли, хозяин, мы с тобой будем стоять по стрекозе?»

    К счастью его, стрекоза улетает.

    «Милый друг!» — пишу я опять в свою книжку.

    А Ярик, пошвыряв еще немного задними ногами в меня землицы, укладывается, прижав опять свой бок к своему «чемодану».

    «Милый друг!» — пишу я и пишу...

    — зяблик, и, как всегда, вернувшись издалека, я вижу обыкновенную птичку не такой, как видим мы, занятые каким-нибудь делом. Мне опять кажется, будто это мой друг прилетел из-за синих морей, и мое дело теперь только смотреть, удивляться, восхищаться, и узнавать, и понимать.

    Я долго смотрю и, пока не укусит комар или муха, не замечаю, что ведь и Ярик мой тоже стоит давно по этому самому зяблику, и так давно, что уже розовый язык свесился из-под губы и на самом кончике языка комар надувается кровью.

    Вот как он понимает меня! Мы делаем теперь двойную стойку по одному и тому же зяблику. И я понимаю Ярика, что он тоже в какой-то мере поэт, и мы оба с ним стремимся к одному зяблику. Но только я стремлюсь наполнить образ зяблика своей душой и даже, быть может, кровью своей. А он, бедный Ярик, — бедный, бедный Ярик! — он по своей необразованности думает, как бы все-таки исхитриться поймать эту милую птичку, а может быть, если она вкусная, даже и съесть.

    III

    Конечно, детям в школе я рассказывал как-то иначе, мне кажется, лучше. И помню, какой дружный хохот раздался, какой радостный смех наградил меня, когда я сказал, что Ярик хотел поймать зяблика по своей необразованности.

    После такой счастливой разрядки классной атмосферы отношения мои с аудиторией стали свободными, и Вася сам поднял руку и спросил меня:

    — Вы сейчас сказали, что по-разному с Яриком смотрите на зяблика: Ярик хочет съесть, а вы в зяблике видите образ друга. Что это значит — «образ друга»?

    — Лучше всего, — ответил я, — зяблик поет, когда ранней весной в лесу разбегаются ручейки и звучат в разных сторонах по-разному. Песенка зяблика рассыпается тоже, как ручьи разбегаются. О самом хорошем думаешь в это время, а что же лучше друга на свете? Потом, после когда-нибудь, увидишь зяблика летом — и вспомнишь, как было весной, и опять друга вспомнишь, и оттого зяблик становится образом друга. Понятно? — спросил я.

    — Понятно, — ответил Вася.

    Он сказал это из вежливости, и я это хорошо почувствовал, что «образ друга» для всех в аудитории остается неясным и что друга детям надо показать, конечно, в борьбе. Тут я вспомнил, как то же раз было со мной в лесу, на другой стороне той же самой Красной вырубки, где она, постепенно зарастая, переходит в массив леса. По тропинке я тут всегда проходил и часто обращал внимание на корявый куст можжевельника между частыми и бодрыми молодыми елочками. С горечью думал я, что ведь и между ними, можжевельниками, бывают деревца стройные, как кипарисы. Но почему так редко? И вдруг в этот раз, проходя мимо, я увидел этот самый куст, весь покрытый цветами. Оказалось, внутри куста притаился и распространялся шиповник, и когда расцвел, то было мне, будто это сам можжевельник от себя украсился сверху донизу дикими розами... Но я не о розах рассказываю, а что за можжевельником оказался хороший пень, и Ярик, поняв меня, сразу стал вкапываться в мох, и я решил тоже устраиваться для работы на этом пне возле роз.

    Вот эти ароматные дикие розы и были причиной моей беды и соблазнили сесть на этот самый проклятый пень. А еще я поторопился потому, что в голове моей складывался тогда рассказ о тонущем в болоте мальчике. У нас эти страшные окнища в болотах называются еланями, и мой воображаемый мальчик попал в такую елань и медленно в нее погружался. Над поверхностью болота оставались только руки, плечи, голова. А мальчика мне надо было спасти. Много дней ходил я и думал, как бы спасти мне этого мальчика. И вдруг, когда я увидел этот проклятый пень, мне пришла в голову одна счастливая мысль, и я поспешил сесть на этот пень, не очень-то думая о том, где мне сидеть, когда на бумаге буду спасать воображаемого мальчика.

    умные насекомые по-своему, наверно, так рассуждают, что чем нам трудиться собирать по бревнышку муравейник, войдем в пень всем государством и будем в нем жить, и так образуется муравейник, имеющий форму пня. Вот потому-то он и подался подо мной, что это был не пень, а самый настоящий муравейник.

    А горячка у меня взялась оттого, что мне уже стало, как и вправду, казаться, что мальчик на глазах моих тонет, и сороки слетаются над ним, и ворон сверху почуял.

    И как мне спасти? Ведь я словом должен спасать, мне нужно спешить доставать слова из своего глубокого колодца.

    Не так-то легко, друзья мои, достать из себя такое слово, чтобы оно могло спасти человека, и не всякий может достать такое слово, чтобы оно могло тут же стать и делом.

    — Ярик, — сказал я, — помоги мне, будь другом.

    И вот чудо! Этот глубокий мучительный взгляд моего друга Ярика проник в меня. Мгновенно я представил себе, что далекие предки Ярика были дикие звери. Столетия и даже тысячелетия проходили, и нужно было, чтобы каждый человек, имеющий собаку, вкладывал в нее частицу своего доброго человеческого сердца, чтобы в моем Ярике в конце концов осмыслился такой взгляд и собака стала настоящим другом человека в дикой природе.

    И как только я подумал о собаке, друге человека, вдруг в этот момент я и достал это нужное слово-мысль из своего колодца. Мысль эта была, как ведро в колодце, чтобы спускать его и доставать слова из глубины; эта мысль была в том, чтобы в рассказе моем спасла тонущего в трясине мальчика собака, друг человека.

    Как раз в это время я почувствовал, что муравьи наконец нашли в белье моем выход к телу моему и всей массой по мне побежали. Но нельзя мне было и мгновения тратить на них. Пусть все выдумка, но я-то уже не чувствовал выдумки. Найденная мысль подхватила меня, и мне нужно было скорей спасать мальчика, а не возиться с муравьями.

    Было очень больно, почти доходило до крика, когда отдельные муравьи впивались в тело, но те, бегущие во множестве, просто топтали меня ножками, и от этого было хуже, чем если бы все они честно кусали. Выходило так, если по правде сказать, как мне тогда казалось, что у нас состязание: мои мысли бегут, и им надо куда-то успеть добежать, а муравьям надо их догнать и погасить. Тут было, как в состязаниях перед самым финишем: все силы свои я пустил в ход, и они все силы пустили. Конечно, я себя самого спасал в разгар творчества, но я был уверен в том, что я спасал тонущего в болоте мальчика и что, если я вскочу и стану освобождаться от муравьев, мой мальчик утонет. Ворон уже кружится над ним, сороки стрекочут.

    и собака спасла человека.

    Как, бывает, пружина, сильно скрученная, выпрыгнет из рук, вырвется и со звоном взлетит, так и я, закончив спасенье мальчика, прыгнул со своего пня, и в разные стороны полетели моя книжка, карандаши и ножик с брусочком. А Ярик, поняв, что это я зайца увидел, тоже вскочил. Ему, охотничьей собаке по дичи, строго запрещено бегать за кошками, зайцами, лисицами и всякими зверями, на то у нас гончие. Но теперь, увидев, что и сам хозяин поддался искушению бежать, догонять, во весь дух пустился за воображаемым зайцем... Я закончил свою беседу в школе такими словами:

    — Много человек за тысячи лет вложил доброго в собаку, чтобы сделать ее своим другом. Но, сами видите по Ярику, не совсем это тот самый друг, к кому стремится наша душа. Скорее, это только подобие, образ друга. Но пусть хотя бы и подобие, — разве этого мало, что мы в диком звере создаем подобие друга человека? И не к этому ли ведет все наше преобразование природы?

    Разделы сайта: