• Приглашаем посетить наш сайт
    Пастернак (pasternak.niv.ru)
  • Загадка.

    Пришвин М. М. Рассказы 1938-1953 годов // Собр. соч.: В 8 т. – М.: Художественная литература, 1983. – Т. 5. – С. 254-446.

    (Впервые – «Неделя», 1960, 4 июня)

    В Ельце, на Манежной улице,– не знаю, как она теперь называется,– есть дом братьев Горшковых, большой двухэтажный дом с колоннами. В нижнем жил хозяин дома старик Петр Николаевич, а верх снимала моя мать. В глубине двора этого дома, с выходом в сад, стояла баня, и в ней жил брат владельца каменного дома с колоннами, художник Михаил Николаевич Горшков.

    Дом был большой, и, наверно, художник мог бы найти себе место, но жить в бане, окруженной деревьями, было одной из его причуд. Второй причудой художника было питаться одной гречневой кашей и никого не затруднять ее приготовлением: был он холост и не держал прислуги. Третьей причудой его было вечное странствование «на своих на двоих». Ранней весной он уходил и возвращался осенью, когда поспевали яблоки. Мы, ребята, приходили к нему за яблочками, ели у него их целыми днями, и он не уставал беседовать с нами, маленькими, как со взрослыми.

    Он рассказывал, нимало не считаясь с нашим возрастом, мы ничего не понимали, но благодаря этому рассказу его открывалось нам чувство возвышенного. Хитрец или простец, он приводил нас в сферу возвышенного только тем, что считался с нами, как со взрослыми. Не мы одни ходили в баню к художнику, но и многие взрослые люди. И разговоры были часами, днями, ночами о таких вещах, каких мы тогда понять не могли.

    Никто из нас никогда не видел, чтобы Михаил Николаевич писал что-нибудь. Только один раз он поставил меня под березу и написал меня и березу до того прекрасно, что я теперь ни с чем не могу это сравнить. Вдруг он перестал писать и позвал меня:

    – Смотри, хорошо?

    Все было хорошо – я и береза, а неба не было.

    – Почему неба нет? – спросил я.

    – Вот из-за неба-то все и остановилось,– ответил он.– Смотри, какое оно прекрасное, и я не осмелился: как это я такое прекрасное буду мазать белилами.

    После того он приписал мне в рот папиросу, пустил дым, и потом из этого дыма стали складываться облака и закрыли меня и березу.

    – Что же это такое? – огорченно спросил я.

    – А вот и смотри теперь на небо: какая гадость вышла у меня и как прекрасно оно там.

    Некоторые в городе говорили: «Какой он художник, если ничего не пишет!» И смеялись: «Чудак!» Другие говорили: «Он прекрасный колорист, его ближайшие товарищи и друзья – Репин, Васнецов, Маковский». Третьи говорили, что на чердаке дома под замком хранится его большая замечательная картина «Фауст». Четвертые – что никакого «Фауста» нет, и не художник он, и что уж какой тут Репин: просто чудак, и что у них это в роду: брат Петр – кулинар и думает только о еде, Валентин – наездник, Владимир – музыкант для себя, Михаил – художник для себя...

    И вдруг весь город был потрясен необычайным событием: в город приехал Репин и направился прямо в баню к Горшкову; там он пробыл несколько дней, написал портрет Михаила Николаевича и уехал. Тогда все бросились в баню смотреть портрет, и я тоже, конечно...

    Прошли десятки лет, среди которых был год, когда мне кто-то сказал: Михаил Николаевич Горшков умер. И после этого слуха прошло еще много лет.

    Однажды я пришел в Тенишевский зал в Ленинграде на лекцию Чуковского о Некрасове. Не помню, то ли я рано пришел, то ли запоздал лектор, но вышел значительный промежуток времени между моим приходом в зал и началом лекции.

    – Смотрите,– сказали мне,– вот и Репин идет.

    Я стал у стены. Репин прошел мимо меня и сел в первом ряду. Это был старичок, худенький, небольшого росту.

    Я один раз до того слышал его выступление на большом съезде художников, и его манера говорить поразила меня и на всю жизнь вдохновила. Он говорил не так, как ораторы говорят для отвлеченной аудитории, а как говорит кто-нибудь для семьи своей или друзей дома. Мы во время речи Репина, очень смелой, освобождались от условностей, становились большой семьей, людьми, родственно связанными своим служением общему делу.

    С тех пор Репин, конечно, постарел, подсох, но все же это был Репин. Мне вспомнилась его речь и очень захотелось перекинуться с ним двумя-тремя фразами.

    – Как бы мне с ним познакомиться? – спросил я.

    – С Репиным? Да разве можно знакомиться с Репиным! У него и незнакомые – все знакомые. Подойдите просто к нему и приветствуйте.

    – Здравствуйте, Илья Ефимович! – сказал я, подсаживаясь к Репину.

    – Здравствуйте, милый мой! – ответил тот.– Что это вас давно не видно? Откуда вы приехали?

    Тут я соврал:

    – Из Ельца,– говорю,– приехал.

    – Из Ельца... Ну, рассказывайте, как там живопись в соборе, не чернеет? Только пройдемся в буфет чай пить, поговорим, пока Чуковский начнет.

    Так я познакомился с Репиным и сел с ним за чай, как совершенно хорошо знакомый, свой человек. Правда, он не знал моего имени, не знал, чем я занимаюсь. Но в общении с ним это меня не смущало. Казалось, будто это все личное мое неважно, а самое главное, общее, входящее в каждого человека, составляющее как бы всего человека, он знает, и это одно было важно и для него, и для меня.

    – Талантливый он был художник? – спросил я.

    Он немного подумал, поморщился.

    – Нет! – сказал он решительно. Потом еще подумал, вдруг весь встрепенулся, сразу посветлел и еще решительней сказал:

    – Да, но он был гениальный!

    Десятки лет прошли с тех пор, и сколько раз по ночам, когда не спится, вставал неразрешенным старый вопрос: как это можно быть не талантливым, а гениальным? И я так себе отвечал: можно быть гениальным человеком и неталантливым художником. И когда я так разрешил себе этот вопрос, встал другой: что же лучше – быть гениальным художником и паршивеньким человечком или, наоборот: плохеньким художником и гениальным человеком?

    и скверный человек. А Горшков, значит, не как художник, а чем-то иным оправдал в себе человека. Чем? Так и осталась мне загадка. И я до сих пор думаю над ней.

    Разделы сайта: