ЗЕЛЕНЫЕ ЯБЛОКИ
Рассказ
(Впервые: Народоправство. 1917. № 14. С. 2-4.)
I
После смерти тетушки сын ее Клинушкин свои сто десятин отдает в аренду избранным хозяйственным мужикам и кое-как, холостой, на это живет, стареет, дичает в одиночестве. Без памяти любил он Колодези, хранит портреты умерших владельцев, подсаживает елочки, яблони и терпеть не может живых дворян и особенно почему-то попов.
Революции он вначале очень обрадовался. Мы с ним долго об этом беседовали, так я понял его, что из своей отшибленности и ущемленности ему как бы выход теперь явился, светлость какая-то показалась, и намеком Светлый из позора и унижения обозначился. Спросил я его тогда, не боится ли он за свою землю.
– Нет, – сказал он, – моя земля купленная на заработанные деньги, двадцать пять лет служил, трепался, копил, мне выплатят, а усадьбу оставят. Еще лучше будет, не собирать с мужиков дань, а только резать купоны.
Между тем из оврагов этой несчастной земли подымался призрак ветхого Адама и мутил жизнь мужиков. «Заповедь, – говорил он, – одна: в поте лица своего обрабатывай землю, а вы что наделали, у кого земля». Смутный, хмурый подымался весной призрак Адама. Бывало, встретятся весной два мужика и вместе радоваться, что дышит земля, и пар подымается, закрывающий солнце. Теперь встретятся из двух деревень и вспоминать: один вспоминает, что Клинушкину землю его дед пахал, а другой спорит с ним: его дед пахал тут и скородил, и косил, а хомут постоянно вон на том дубу вешал. Подойдут к спорщикам другие мужики, ввяжутся, и пошел галдеж. Старики же, раскапывая завалинки, говорят между собой:
– Не пар это, не дух земной солнце туманит, а скорбь это, братья, скорбь наша поднялась от земли до солнца.
II
Вскоре после Пасхи приходят в Колодези комитетские мужики зерно отбирать. Не очень справедливое и бестолковое дело, потому что зря его отбирали и зря раздавали. Но Клинушкин не спорил, сам отвесил, отдал.
– И все-таки хорошо, что революция, – сказал он мне после этого, – и у дворян отобрали, и у попа... Мужики все-таки лучше всех, прямее...
– А что если у нас пойдет так дальше, дальше и станет, как было во Франции?
– Как было во Франции?
Я дал почитать ему Минье, историю Французской революции.
Тут были ненастные дни, Клинушкин сидел и читал дома революцию. Раз прибегает к нему мальчик сказать: дикая утка, редкость большая у нас, прилетела на пруд. Взял охотничье ружье, подкрался, прицелился. Вдруг на том берегу пруда захлопал Шибай. Утка улетела.
– Ты как смел?
– А ты как?
– Мой пруд!
– И мой: земля общая.
С охоты своей Клинушкин возвратился расстроенный и говорит мне:
– Если ваша любимая досталась вам после риска жизнью своей и вы говорите: «Моя, моя!» – и она вам: «Мой, мой навсегда!» И в это время заявляют, что она общая, как вы об этом думаете?
Я ответил, что разно думаю об этом, когда как, другой раз отбить ее хочется себе со злости на чужое счастье.
– Это другое дело, – воскликнул он, – а вот если ее и на все общество?
– Сад и лес, саженный вами, – сказал я, – конечно, ваш, но землю вы сдаете в аренду.
– Это их, я признаю, их земля, но деньги я заработал, без выкупа невозможно.
– Робеспьер мне ужасно не нравится.
Вскоре в комитете признали, что все леса нашей волости принадлежат государству. И как только стало об этом известно, все бросились рубить и тащить Клинушкину рощу.
Так бывает, ветер попутный гонит лодку вместе с волнами, и вдруг переменится ветер, парус полощется и вот-вот погонит лодку назад.
Как пришибло хозяина, оробел. Раз осмелился сказать Павлу Гнедому:
– За самовольную рубку, смотри, брат, я тебя в комитет.
А Гнедой отвечает, как Людовик XIV:
– Я – комитет.
Как-то совсем уж по-ребячьи жалуется мне Клинушкин:
– Лесок мой защитный, посажен в овраге, защищает от размывания поле. Почему они своих оврагов не засадят, этой земли довольно у всех.
– Кто «они», – спрашиваю, – мужики все такие же разные, как жители города, кто «они»?
Напрасно я спрашивал, Клинушкин уже закусил удила; право же недурные наши с детства нам знакомые ребята разные: Павел, Евлан, Пахом, все стали «они». Клинушкин стал вдруг политическим. Ветер повернул, и лодка помчалась назад.
– Кто они?
Клинушкин сорвал и резко сказал:
– Робеспьеры.
Ничего не ответил Клинушкин, повернулся и совершенно затворился в усадьбе. Даже в сад не показывался, там теперь ходят крестьянские коровы, овцы, аллеи не разметаются, цветы растоптаны, сирень изломана, парники разорваны. Ни Французской революции, ни русских газет Клинушкин больше не читает, там и тут ему чудятся Робеспьеры. Все новости о наступлении и отступлении узнает от старухи Прасковьи и от дочери ее, солдатки Тани.
И раньше время от времени, когда, бывало, из простора полей переходишь в усадьбу помещика, будто после вечерней прохлады полей застоявшийся воздух охватит, раздумье берет: вот она, земля, где жили когда-то скифы, и до них еще Бог знает какие всякие народы жили и переходили, а тут вот огородился человек и воображает, что овладел землей навсегда, она его собственность вечная, эта земля. Теперь мне вовсе жутко ночевать в Колодезях, и вижу я тут сон, очень страшный. Повторяется мне тут сон о каком-то жалкого вида чиновнике по фамилии Сиромахин. Входит он робко, неуверенно, извиняется, жмется, а так знаешь, что на дне-то его души все сплетено из обид, претензии, самолюбия. «Я, знаете, – говорит, - что затеял, я хлопочу у Временного правительства об отмене частицы «ин» в моей фамилии и скоро буду называться не Сиромахин, а Сиромахо. А потом объявлю «всеобщую Сиромаху всея российскую». И показывает на шею, как вешают.
III
Таня-солдатка, верная мужу, одна во всей деревне из верных мужьям солдаток, не хочет тайно конца войны, ей страшно об этом подумать. Четвертый год ее Ефим на войне, и вестей от него нет. Таня ему верна, не ходит на улицу, ждет. Справлялась по начальству, и ей ответили: «Пропал без вести». Ничего, Таня ждет. Пришли его товарищи, рассказали, как упал Ефим при сражении в Августовских лесах и что там этих упавших некому было подбирать, разве волкам. Ничего, Таня ждет, и не хочет одного только, чтобы война кончилась. Тогда ждать будет некого.
От разных причин бывает больно, а люди этим равняются. Никому не говорила, ни одному человеку про свое Таня, а Клинушкину просто рассказала, почему не хочет конца войны. И он это понял и больше ничего об этом не говорил с ней, только все справляется у нее о войне, как и что там говорят на деревне. Новости эти он любит, обдумывает, глядя в окно на знакомых ему во всех подробностях с детства маленьких птичек в саду, и по ним как-то ухитряется связывать мысли.
– Птица-пролетарий, – думает Клинушкин. В ненастье пролетарий наполняет весь сад однообразным металлическим звуком:
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Клинушкин им говорит:
– Что же вы хотите, товарищи, вечный дождь утвердить, нет, прогорите.
Со страхом объявляет Таня:
– Войне скоро конец, солдаты дали подписку наступать по всему фронту и разогнать немцев.
Это приятно слышать Клинушкину, спросить его, почему приятно, не сказал бы и очень бы даже удивился вопросу. Кстати, солнышко показывается, поют все богатые, буржуазные птицы. Но проходит несколько дней, опять дождь, ненастье и опять свистит Пролетарий.
– Не вышло наступление. Посылают на караул двух человек, а из ямы вылезает шестнадцать, и зарезали.
– Немцы.
– Неизвестно, какие-то головорезы. Посылают еще двух, и тех зарезали.
– Шпионы, изменники, большевики.
Ничего неизвестно. Выходит весь полк, окружает яму, убили пятнадцать головорезов. Стали шестнадцатого пытать. Помер шестнадцатый и ничего не сказал, кто головорезы. И не вышло наступление.
На фронте новая беда, а на деревне будто и знать ничего не хотят: играют гармоньи, и самогон льется рекой. Вот наряженная толпа идет с красными флагами. Клинушкин из окна все видит и читает на флагах: «Долой помещиков, да здравствует свободная Россия!» Оратор одет в черный сюртук, на голове котелок, а штаны зеленые, солдатские. Девушки набеленные, нарумяненные спасательными кругами закатали драгоценные ситцевые юбки на бедра. Идут босые, а в руках держат ботинки. И кажется, будто деревня какой-то пропащий от голода город разграбила и нарядилась по-своему.
Не выдержала и Таня, идет и она с закатанной спасательным кругом на могучие бедра ситцевой юбкой послушать красавца-оратора. Чудно и непонятно говорит, а как хорошо! Земля дается всем, и воля объявляется всем. Сады помещиков называются теперь садами общественными. В общественные, в свои сады зовет оратор.
И нет на свете ничего, никакого самого сочного, самого сладкого, спелого фрукта вкуснее запрещенного зеленого яблока, когда оно еще не больше ореха. И как тянет почему-то, забравшись на самую макушку старой яблони и всякой высоты, колокольни, лестницы, крыши дома, плюнуть вниз.
Едят зеленые яблоки, плюют сверху вниз, лущат семечки.
Гармония играет всю ночь.
– Робеспьеры, Робеспьеры! – повторяет Клинушкин.
«Каракатица» заехала, так рад теперь и Каракатице. Она его утешает:
– Евреи начинают потихоньку землю покупать, что это значит?
– Значит, скоро вешать начнут, и рубить головы, как у французов.
А домик в городе она ему присмотрела.
Обнимая Таню, оратор говорит:
– Идейно уверяю тебя, Таня, война кончилась, Ефим не придет.
Накусывая зеленое яблоко, Таня сама себе удивляется, как легко и хорошо все кончилось: и войны больше нет, и Ефима нет, а хорошо, будто черное покрывало свалилось.
Играет, наяривает гармония, светится огонек в барском доме.
Жалко Тане смотреть на огонек.
– Хмурый, – говорит, – стал барин, невеселый.
– Был барин, – поправляет оратор, – теперь гражданин.
– Все-таки жалко, хороший человек.
Все они хороши, - отвечает оратор, – но, конечно, обида, микроб в душе. Его микробы заели.