ТЮТЕНЬКИН ЛОГ
(Впервые опубликовано: «Русские ведомости», 1910, 8 августа)
Село, где я устроился, сбегает вниз и рассыпается по обе стороны озера. На крутояре стоит колокольня и, белая, во всю длину, от края до края, отражается в озере. Видны отсюда все дороги: расходятся по лугу, как холсты, во все стороны, в леса.
Первое время в этом селе на меня косо смотрели и все допрашивали, откуда я, зачем я здесь, почему я здесь. Нужно ли мне купить в лавочке спичек, чаю, сахару, хочу ли спросить о дороге в другую деревню, узнать, есть ли в озере рыба, в лесах – волки и медведи,– всегда неизменно меня перебивают вопросом: «А вы чьи?»
– Вы чьи? – спрашивают меня.
– Макарихин,– отвечаю я.
И все. Макариха – старушка вдова, синильщица. У нее – хороший каменный дом и много родственников в Москве и Петербурге, все людей «порядочных». Я будто бы один из ее родственников.
Чтобы мои отдаленные прогулки в полях и лесах не карались странными, а отчасти и по слабости к охоте, я привез с собой легавого щенка и стал его дрессировать. И так мало-помалу далеко в этом краю я получил широкую известность под кличкой «Макарихина охотника». Даже крошечные дети, встречая меня на улице, пищали:
– Вот Макарихин охонтик идет!
Я стал своим человеком.
Тютенькин лог – одно из любимых мной мест. Там среди моря ржаных полей и лугов виднеются верхушки елей, словно вырастающих из-под земли. Дикое место. В глубине провала, в лесной чаще, там много гигантских темных камней, один под другим и друг возле друга. Есть громадные чаши, молотки, скамьи, фигуры людей и животных, какие-то высокие стены – все будто окаменелый и разрушенный город. Народ так и называет развалины Чертово Городище. Черти будто бы строили город, но не успели достроить, петух запел, и все рассыпалось. На поле, возле провалища, лежит один камень. Этот черти будто бы не успели донести...
– Почему же называется Тютенькин лог? – спросил я Макариху.
– Сказывают,– ответила она,– тут какие-то тютеньки жили.
– Люди?
– Господь ведает. Одной морковкой кормились.
***
Раз, когда уже рожь была на цвету, Макариха собралась к Тютенькину логу по грибы. Я отправился с ней вместе натаскивать свою собаку. Спускаясь вниз по стежке ржаными полями, Макариха вдруг остановилась и вся замерла. Так, я замечал, бывает с простыми людьми, когда они в лесу прислушиваются к таинственным шорохам или ночью в доме к каким-то шагам. Кажется, в это время в них кто-то входит чужой, безликий. Тут всякое дело бросается, всякий разговор обрывается.
Макариха глядела на пук узелком завязанной ржи.
«Залом! – понял я.– Наконец-то своими глазами я вижу залом».
Колодезя.
– божеского происхождения и к добру, а другое – дьявольского и к злу, – вся разница. Ни в то, ни в другое я прямо, как народ, не верю, но не отношусь и презрительно, как многие. Я знаю, что это – огромная действительная сила. Знаю, что чудеса бывают, что при вере в залом пучок завязанной ржи может погубить человека,– только бы верить. Теперь же меня очень соблазняет взять этот залом и присоединить к своей коллекции. Но как это сделать в присутствии Макарихи? Как сохранять в ее доме, где каждая вещь на виду? Я пытаюсь, как могу, объяснить старухе, что при безверии заломы не действуют, что я могу взять залом. Вот я его сорву.
Макариха в ужасе хватает меня за руку. Я опять терпеливо объясняю и наконец прошу добрую старуху.
Она согласна. Но куда же я его дену? В ее доме сохранять нельзя: мало ли что может случиться? И что, если в селе узнают? Нет, лучше оставить залом и уйти.
Я подчиняюсь благоразумию, но внутри меня все сопротивляется. Воображение рисует целые картины. Вот Макарихина девчонка увидала у меня залом, шепнула соседям. И пошло гулять по селу:
«Так вот кто Макарихин охотник! Вот зачем он здесь живет!»
В будни на меня косятся и остерегаются, в праздник пьяные ругают, бьют камнями окна. Бежать? Но если бежать нельзя. Может быть, мне и некуда бежать; может быть, я глубоко связан с этим краем и людьми. Тогда какая же страшная темная сила сдавит меня. Кошмар, настоящий кошмар!
Вот Макариха идет по краю лога и собирает грибы. Внизу, в Чертовом Городище, их много больше, но она боится. Я спускаюсь. И в первый раз за все время мне жутко. Ведь там, в логу, какие-то тютеньки...
***
В это лето луга не успели убрать,– рожь подошла. Мужчины остались на покосе, женщины принялись жать. В Тютенькином логу молодые тетерева стали чернеть. Я иду туда охотиться. Впереди меня молча идут две женщины с серпами на шее. Старуха – в лаптях, молодая – босиком и в одной длинной холщовой рубашке. День желтый и жаркий до упаду. Кто спешит сжать недожатое, кто – скосить недокошенное; но больше везут. По всем дорогам к селу один за другим тянутся возы, как караваны верблюдов.
Мы спускаемся в низину. Белая песчаная дорога зеленеет, показываются осоки и черная болотная вода. Обе женщины припадают к ней и пьют.
– Что вы делаете, остановитесь,– холера!
– Бог милостив,– отвечают женщины.
Я знаю, что эта низина проходит чрез зараженную холерой деревню, что пить эту воду, значит, принимать яд. Я рассказываю этим женщинам все, что знаю о холере, и убеждаю их пить кипяченую воду.
Они смеются. Ведь отсюда до их деревни десять верст; разве наносишься кипяченой воды! Здесь все пьют болотную воду.
Мы переходим по кладкам еще одно низкое место и еще. Суходол и низины, поля и луга, ржавые лужицы, осоки, голубые стрекозы...
«Не пейте сырой воды»,– вдруг отчетливо представляю я себе петербургскую казенную надпись. И вот все, что я мог посоветовать женщинам. Но это не то... Немыслимо ставить над каждой лужицей столб с надписью: «Не пейте сырой воды».
Как же быть?
– Бог милостив,– повторяю я бабьи слова. И, спускаясь в Чертово Городище, проникнутый народными преданиями об этом месте, совершенно ясно представляю себе, что холера от черта. Вылезали из-под этих темных камней, из привала, хвостатые черти в дополуночный час, заламывали заломы, на погибель человеческого рода. Вот отчего в это лето, говорят, так много заломов и черных прожинов...
Бог милостив!
Под вечер с полной сеткой убитых птиц я вылезаю из Чертова Городища на поле и бросаюсь в первую копну. Лежу усталый, как мертвый, с открытыми глазами. Вижу желтое оржанище и низкое, но все еще желтое солнце. Недалеко, где кончается поле и начинается луг, мужик в лиловой рубашке косит траву, женщина сгребает сухие ряды. На край поля подъезжает курносый мужичонка с мальчиком и складывают последнюю копну в телегу.
– А у меня ослепни корова,– говорит он, укладывая снопы.
Косцы молчат.
– Корова, говорю, у меня ослепла.
На лугу все молчат.
– Бабенка сжала залом,– продолжает мужик,– и покатилась. Привезли в село – померла, слюнями истекла. Косцы бросают работу.
– Какая бабенка? Где залом? – спрашиваю я.
– Там.
Это тот залом, те женщины, которых я видел утром.
Вскакиваю с копны.
Нет! Вот они обе, старуха и молодая, идут по дороге, серпы за шеей, возвращаются домой. Не они... На поле много женщин, много всяких заломов и прожинов.
– Вот,– говорят мне усталые бабы,– придем домой и попьем кипяченой водицы, как ты говорил.
Косцы кончают косить. Мужик с мальчиком на возу уехали. Я иду за всеми в село. Впереди нас пылит дорогу стадо, звенят колокольчики, пастух трубит, вызывая последних коров из леса. Входим в село вместе со стадами белых гусей и коров. Женщины хворостинками загоняют животных. Везде – ржанье, мычанье, гусиное гоготанье и отрывистые окрики:
– Машка! Зарока! Пропадите вы, пропадущие!
Вечереет, темнеет; воздух звенит несметной июльской мошкарой. Кипит последняя работа, будто спешат перегнать темноту. Ни одного задумчивого взгляда в наступающий вечер,– все проходит так...
Один только седой дед Сапер громадной копной стоит на бугре возле своей избы и созерцает. Он мне улыбается. Мы с ним – большие приятели.
– Как охота? Послал что господь? Ого-го! Молодчина!
В избе деда голосит, причитывая, женщина.
– Что это, старый?
– Внучонка бог прибрал.
Старик все с радостью глядит на моих птиц, будто там, в избе,– не покойник, а так...
Все реже и реже окрики и гуще тьма. Не перегнать деревенскому труду вечера и тьмы.
***
Утром в селе звонят.
– Душу провожают! – говорит мне толстый лавочник и крестится.
Вокруг нас – кули с мукой и крупой, ящики с гвоздями и всякой всячиной.
– Исправник приезжал,– рассказывает лавочник.– Собирал нас в пожарном сарае, не велит пить сырой воды, есть яблоки и огурцы, базары отменил, ярмарки не будет.
– Это хорошо,– говорю я.
– Какая категория... – отвечает он уклончиво.– Ежели по первой категории, то совершенно верно – хорошо; а ежели по второй,– то и не очень. Главное дело, конечно,– закон, и спора тут никакого быть не может, потому закон – и все кончено. Грязь, вы говорите. А скажите, где грязи нет? Где человек живет без грязи? Ежели взять Москву. Вам известно, какой в Москве воздух?
– Известно.
– То-то. В Киеве дерева насажены, а под деревьями знаете что?
– Знаю.
– В Петербурге, говорят, чисто. Не знаю, сам не бывал. Но ведь, полагаю, и там есть такие места?
– Есть.
– Чище нашего места и нет, пожалуй; потому у нас озеро и воздух от него легкий.
– От чего же холера?
– Мы в ней не виноваты,– говорит он наконец.
– Кто же виноват?
– Подкидная... – шепчет лавочник.– Приходили в село люди. В колодцы бросали яблоки, в озеро сыпали соль. Воду отравили, воздух загрязнили. Травят, губят, крещеный народ переводят. Кто помер – радуйся; живого в землю закопают.
Звонят. Душу провожают.
– А впрочем,– говорит лавочник,– все одно помирать. Помрешь так, а не хочешь так,– громом убьет.