• Приглашаем посетить наш сайт
    Мамин-Сибиряк (mamin-sibiryak.lit-info.ru)
  • Журавлиная родина.
    VIII. Зимняк

    VIII

    ЗИМНЯК

    В своем увлечении живописать, значит, всматриваясь в натуру и оставляя в ней все на месте, различать или находить в ней лицо, я иногда дохожу до того, что становлюсь в тупик от необходимости переменить имя описываемой личности. Не знаю, почему так приходится в большинстве случаев, что имя, носимое человеком, отвечает внутренним особенностям личности, и при первой записи все испортишь, если возьмешь имя другое: тогда все пойдет вкривь и вкось. А когда потом приживешься к имени, от себя чего-нибудь прибавишь, то и технически трудно бывает заменить: тогда нужно бывает, чтобы в новом имени было непременно столько же слогов, иначе ритм будет нарушен, фраза перестанет звучать. А сколько личных необъяснимых препятствий. Алексея представляешь себе с трубкой в зубах, а переменить на Николая, то Николай почему-то выходит без трубки. И так много всего... К счастью, в большинстве случаев при описании деревенских людей, крестьян, кустарей, рабочих не приходится думать, что обидишь: грехи-то их, плутовство, воровство, пьянство, при бедности жизни так простительны, что можно смело писать о всех по-хорошему, разве только с легкой улыбкой. Это не идеализация, а скорее терпение золотопромышленника, отмывающего горы песка из-за крупинки золота. И очень часто бывает даже, что и безо всякой промывки с чистой совестью и радостным удивлением называешь человека собственным именем. Так вот совсем не трудно мне назвать хозяина трактира в местечке Зимняк на Дубне Алексея Никитича Ремизова. Имя это известно далеко за пределами Заболотского края, и скажите любому: «Хороший человек Алексей Никитич!» – всякий согласится и примется рассказывать о нем. С высокой морали, конечно, улыбнулся бы этим качествам, но, но правде сказать, в болотах как-то не приходит в голову судить людей по высокой морали, а радуешься и ветхому завету: не укради, не убий, не прелюбы сотвори, не пожелай осла ближнего, ни вола его...

    Вот был такой случай в трактире. Загулял почтальон, показался у Ремизова и пропал. Вик с ума сошел: почтальон вез две тысячи рублей! Милиция измучилась, две недели искали, нет почтальона. И вдруг он показывается в трактире. Тут его ждали. Цап-царап! – и повели. А Ремизов, Алексей Никитич, не спеша вечную свою трубку изо рта вынимает и говорит почтальону: «Петруша, ты у меня вещицу оставил, возьми, авось пригодится»,– «Какую вещицу?» – «А я не глядел, как сунул ты под прилавок, так и лежит». Оказался же это мешок почтовый, я все печати на нем были целы. Вскрыли: две тысячи рублей, как копеечка.

    Так можно ли поверить, будто Ремизов так-таки и не знал, какой мешок лежит у него под прилавком? Конечно, знал и дожидался: кто положил, тот и возьмет.

    Трактир Ремизова –- это ключ ко всей устной словесности Московского Полесья. За сотни верст от местечка Зимняк, часто называемого просто Дубной, в Калязине, в Кашине, Кимрах, в самом Угличе каждый валяло, деревенский бродячий портной, сапожник, башмачник, скорняк, игрушечник, маляр, телятник, всякий, кто вдобавок к скудному крестьянству занимается каким-нибудь ремеслом, а из Москвы торговцы, скупщики, разное начальство и особенно охотники – все останавливаются на постоялом дворе Ремизова, и каждый из них считает себя личным приятелем Алексея Никитича. Больше ста лет Ремизовы владеют трактиром, и полвека личных впечатлений живет в памяти Алексея Никитича.

    Теперь наконец, после всех, край дождался своего певца, теперь я тут сижу за чайным столом, уложив своих обеих собак, Кенту и Нерль. Дверь в собственные покои хозяина открыта. Он холостой, и теперь с ним только сестра. Его кабинет, малюсенькая комната, весь увешан литографиями немецких охот, у письменного стола грязненькое ампирное кресло, на столе раскрытая книга «Приключения капитана Гаттераса», с золотыми очками на ней, рядом счеты, у окна букет сирени, и в окне длинная деревянная колоннада постоялого двора, утопающая в бездне навоза.

    Чайная кипит. Не выпуская изо рта трубки, хозяин беспрерывно дает то пару чая, то фунт баранок, то колбасы, он весь в своем призвании: на людях живет, скрывая под тяжелыми черными, по-хохлацки свешенными усами личное свое: нравится или не нравится. Залучить его нет возможности. Но из чайной сходятся ко мне утиные охотники. Среди них много знакомых и сам бывший егерь Мерилиза Алексей Михайлович, уже раз описанный мною в очерке «Ленин на охоте». У него прекрасные большие глаза. Никто во всем краю и сам он тоже не знает, что, получи он образование, попади на свою полочку, был бы он, как поэт и писатель, известным во всей стране.

    Теперь дела его совсем плохи, кому-то хотел угодить, У кого-то будто бы волков отманил и посыпал чужую приманку нафталином. Ославили человека. А сколько записал я у него маленьких охотничьих рассказов! Сколько раз набрасывался на его врагов и говорил и защищал: «Да вы послушайте только, как он говорит!» Тогда со смехом и глубочайшим презрением мне отвечали: «Это он может, на это он мастер!»

    Присоединился к нашей охотничьей компании прежний сторож Армантовых охотничьих и рыболовных, угодий Александр Гаврилович Лахин, стриженный коротко, по-городскому, в порядочном пиджаке, но босой! и всегда в мокрых штанах, тоже большой краснобай, совсем погубивший себя языком. Я сам от него потерпел, но прощаю: нет человека, кто бы так хорошо знал в протоки, быстрики, борозды, плесы на Дубне и на озере, нет другого, кто мог бы столько вынести, зябнуть и хотя в мокром виде, но все-таки при всяких самых тяжких условиях жизни стать опять на сухое. Утиных охотников я оставляю, их множество, и их главное призвание угодить приезжему московскому охотнику.

    Для общего разговора я задал тему о кряквах.

    – Как у них семейная жизнь?

    – Семейная жизнь у них неважная,– сказал Лахин.

    Алексей Михайлович моргнул мне с понятным смыслом: «Послушаем, что скажет трепло, а потом посмеемся».

    Не успел Александр Гаврилыч открыть рот для рассказа о семейной жизни крякуш, как из чайной Ремизов привел неизвестного мне охотника, оказалось, Василия Ивановича, хозяина чайной из Федорцова, возле озера Полубарского, и так сказал:

    – Этот человек может интересно и правильно рассказать о богаче Мерилизе и бедном мужике Прохоре, не годится ли это вам для журнала «Охотник»?

    – Мне все годится,– ответил я.

    Василий Иванович присел к нашему столику и начал рассказывать:

    ТАЙНА

    Наш торгошинский Григорий Иванович, известно, был егерем у Мерилиза. Теперь и барин и егерь оба на том свете охотятся. Хороший был старичок этот Григорий Иванович, и такой большой охотник, а никогда не врал. Вот, рассказывал он, поехали с Мерилизом они в Вологду на охоту и остановились в деревне. Название этой деревни и по каким зверям была охота – запамятовал. Кончив охоту, все собрались и велели ставить большой самовар. Григорий Иванович не любил без дела сидеть, врать.

    – Я тут,– говорит,– около деревни заметил след русака, давайте-ка, пока самовар поспеет, того зайца возьмем.

    Молодые охотники за ружья.

    – И я с вами! – сказал Мерилиз.

    Собаки враз подняли русака. Молодые охотники бросились занимать места на дорогах, а Мерилиз, пожилой человек, пошел спокойно к сараям: русак это любит бежать от собак в деревню к сараям. Но как раз тут возле сараев намело огромный сугроб, и Мерилизу из-за него ничего не было видно в поле. Зима была с хорошей осадкой: снег не проваливался. Мерилиз возьми и поднимись на самый верх. И нужно такому греху выйти, что мужики два года на этом месте под сугробом копали для скота колодезь и воды не достали. На эту глубокую яму положили две-три слеги, на них хворосту, и ладно! От этого самого, что хворост лежал, снежок к нему метелью прибивало, и сугроб на этом месте постоянно был высокий. Не будь он высокий и тяжелый, все, может быть, и обошлось бы, а как он тяжелый, да Мерилиз, когда стал на верхушку, прибавил своего богатого весу, хворост и не выдержи...

    Русака не долго гоняли, самовар поспел, и охотники с зайцем являются. Заварили чай, подождали немного хозяина и по стаканчику выпили. Нет его, по второму выпили...

    Молодые охотники догадались:

    – Опять,– говорят,– Мерилиз подшутил над нами, наверно, прямо на лыжах прокатил к поезду на станцию.

    Так все и решили, что хозяин уехал, и сами после чая тоже собирались, но по какой-то причине раздумали, не помню. На другой день беднейший мужичок из этой деревни, Прохором звать, был в лесу и нес дрова на себе: верно, и лошади-то не было, одно слово, последний мужик. Вздумалось этому Прохору в деревню по насту пройти прямиком, и возле сараев попади на глаза ему след человека. Ему невдомек было, что вчера охотились и след мог быть везде. Обошел он сугроб,– что за диво, нет выхода! Положил он дрова, следом поднимается на сугроб и видит наверху провалище. Крикнул в дыру:

    – Живая душа, отзовись!

    Из дыры слабо:

    – По-ги-ба-ю.

    Прохор шарахнулся вниз. Собрал сходку. И рассказывает мужикам:

    – У нас в старом колодезе человек кричит: «Погибаю».

    Григорий Иванович и молодые охотники тоже были на сходке. Смекнули.

    – Это Мерилиз!

    Обвязали веревкой жердину, чтобы на ней можно было сидеть и руками держаться. Устроили вроде лебедки, всем миром навалились и вытащили наверх человека: Мерилиз был на себя не похож, весь черный. Привели его в избу, стали отогревать.

    – Я,– говорит Мерилиз,– не так от холода страдаю, как от дыма. Два раза выстрелил, думал, дым вверх и потянет, а он весь сел на меня. Я чуть не задохнулся и совсем с жизнью простился.

    Дали ему хорошего вина, чаем напоили. Поел он и спрашивает:

    – А скажите мне, кто же это мой спаситель, кто первый крикнул: «Отзовись, живая душа!»?

    Привели Прохора.

    Отозвал он этого Прохора в сторонку, вынул бумажник и сколько-то дал. Потом показал ему бумажник и говорит:

    – Смотри, пустой, себе только на дорогу оставляю, а сколько я тебе дал за спасение своей жизни – никому на свете не говори.

    Так все и кончилось. Охотники уехали. Но погодите. Покойный Григорий Иванович хоть и егерь был, а ведь из мужиков, торгошинский, конечно, мужицкая душа его не могла на том успокоиться. Когда приехал из Вологды к себе в Торгошино, стал, конечно, уж всем этот дивный случай рассказывать. И все к нему с одним и тем же мужицким вопросом:

    – А сколько он дал?

    Прошел год и два, и три года прошло. Людей разных мало ли приходит и уходит. Григорий Иванович всем охотно рассказывал, и всякий под конец спрашивал:

    – А сколько он дал?

    днем и ночью думает только об одном: «А сколько он дал?» Другой бы стал бога просить освободить его от вопроса этого, но Григорий Иванович однажды утром встал, умылся, встряхнулся – и в Вологду. Конечно, поехал-то он для Мерилиза будто бы медвежью берлогу искать, да это малое дело, главное было найти этого Прохора и спросить.

    Приезжает он в ту деревню, спрашивает Прохора-мужика.

    – Дом Прохора Семеныча? – отвечают ему,– а вот иди и сам сразу узнаешь: дом этот у нас один под железной крышей, на каменном фундаменте.

    Идет Григорий Иванович по деревне и видит, действительно: дом большой, пятистенный, под железом, окрашена крыша медянкой, стены дома обшиты и в золотой охре, наличники белые, фундамент высокий, каменный и облицованный. Вход, уж конечно, в таком доме парадный, под навесом, и на двери электрический звонок.

    дверь открывает, а там светлая большая комната, па окнах кружевные занавески чистые, белые, медные шпингалеты блестят, двери все тоже по белилу наведены лаком, пол крашеный, и по нем во все стороны дорожки настелены. А посередине комнаты большой стол, на столе чищеный медный самовар, и там за самоваром сам Прохор Семеныч сидит, в красной рубахе, на красном жилет черный с зеленым отливом, борода расчесана волосок к волоску, на голове пробор и от масла блестит. Поклонился Григорий Иванович.

    – Кто ты такой? – спрашивает Прохор Семеныч,– откуда и по какому делу пожаловал?

    Не узнал. А когда Григорий Иванович напомнил ему, как охотились с Мерилизом, встал, обрадовался бог знает как, стал угощать чаем, вином, закусками разными. Три дня так жили за столом, ели, пили, душевно разговаривали, и все три дня Григорий Иванович о главном своем деле спросить не смел. В конце третьего дня на расставанье изрядно выпили, и тут наконец Григорий Иванович осмелился и спросил, сколько дал ему Мерилиз. Сразу Прохор Семеныч в лице потемнел и говорит:

    – Григорий Иванович, не обижайся, душевно говорю тебе, оставайся у меня, живи хоть месяц, хоть два и приезжай ко мне во всякое время, днем и ночью, во всякий час будет стол для тебя накрыт, а об этом не спрашивай, с этим я умру и никому не скажу: это моя тайна.

    КОМАНДИРОВА КОЧКА

    я завел речь об этом. Долго меня не понимали, но когда я показал руками, какая она, Лахин, Александр Гаврилыч, встрепенулся:

    – Так это шары?

    И так начал о них рассказывать.

    – В городе есть син-ди-кат, что это такое?

    Я спросил:

    – Какой же именно синдикат?

    – А я почем знаю. Читал своими глазами вывеску: синдикат. И еще я читал: аз-вин.

    – Это значит: азовское вино.

    – Так вот, в городе есть син-ди-кат, и аз-вин, и все двадцать четыре удовольствия. А у нас в Заболотском озере только шары и кряквы. Нет, мало им в городе удовольствий, подавайте крякв и шары. Однажды приехал к нам даже из-за границы немец Филей. «Покажите шары!» Мы взялись проводить. «Не надо провожать, я сам». Мы говорим: «Самому невозможно». А он: «Филей все может, Филею все возможно». Засучил рукава и показал на руках булки. Мы дали ему лодку. На озере известно сто островов и разных плесов. Мы велели ему править на Командирову кочку.

    – Что это за Командирова кочка? – спросил я.

    в лодку и отправляется делать шалашик на этой самой кочке. В ночь под первое августа Петька везет командира, в темноте подплывает к кочке, Петька говорит командиру: «На вашей кочке, товарищ, кто-то уселся».– «Поговори с ним»,– отвечает командир. «Уступи! товарищ!» – просит Петька. «Как же мне уступить,– отвечает Пашка из шалаша,– я тут целые сутки сижу».– «Да мы не задаром».– «А что дадите?» Дают цену. Пашка молчит. «Ну-ка?» – «Неподходяще!» Потом ладят. Командир садится на кочку. Пашка и Петька едут на свои хорошие места, много бьют крякв и везут командиру добивать их серебряной дробью.

    ЛЕВУШКИНА ТОНЯ

    – Благодарю, Александр Гаврилыч! – сказал я,– извини, что перебил, теперь продолжай о шарах, как немец филей поехал один и, вероятно, не уладил на Командирову кочку.

    – Ну да, ему надо было направо, а он круто взял влево и попал на Левушкину тоню.

    – Это что такое?

    – Об этом правильно только я могу рассказать. И Лахин с «подчтением» слово о Левушкиной тоне предоставил Алексею Михалычу.

    – Название просто вышло,– сказал Алексей Михалыч,– ехал он на лодке уток стрелять, а рыбаки тут невод вытянули, и полнехонький. За то и назвали это место Левушкина тоня. Одно время каким он мне был приятелем, водой не разольешь! И вот на грех случись, позавидовали мне недруги, вроде как бы за буржуя сочли, и увезли у меня со двора, будто бы на гробы, двадцать семь полувершковых девятиаршинных тесин. Приезжает ко мне Левушка на охоту. Я тут и говорю им: «Вы знаете, кто у меня, подавайте назад!» Только свистнули. После того Коля приезжает. Я опять к ним: «Знаете, у меня кто?» – «Знаем,– говорят,– сейчас вернем». Привозят ко мне тес и сваливают. А я кочевряжусь: «Положите на место и ярусом». Сложили. Приходит зима. По первой пороше катит ко мне Левушка зайцев гонять. Понравилась ему моя собака. Продай и продай! Что с него взять, много по советскому времени никак нельзя, а из уважения... что в нем, какое уважение, если его знаменитое имя не могло мне даже тесу вернуть. «Нет,– говорю,– продам я вам собаку, а сам с чем останусь?» Вскоре после него является Коля и тоже: «Продай!» Ну, я, конечно, не посмел отказать, он юрист и человек полезный. Через две недели установилась санная дорога и показались волчьи следы. Привадил я их, прикормил – и в Москву. Докладываю своему юристу о волках. Обрадовался. «Ах,– говорит,– чуть не забыл. Левушка сказал, когда ты приедешь, так непременно чтобы к нему». Вспомнил я о собаке, и сердце у меня упало. «Нельзя ли,– говорю,– не ходить?» – «Никак нельзя». Являюсь. Рад он мне, об охоте говорит и виду не показывает. А потом вдруг: «Ты зачем Коле собаку продал?» Молчу.

    «Значит, он тебе милей?» Взяло меня за сердце: что, я-то не хозяин, что ли, своей собаке, кому захочу, тому и продам. Вот я на его слова и говорю: «А ежели и милей?» «Милей? – говорит.– Значит, все между нами кончено». Тут я встал и говорю: «Воля ваша, и я на тебе не повис!»

    ПЛЕС ЛЕНИНА

    – Это что! Вот я расскажу. Было это около еврейского праздника Кучки. У меня в садке припасены живые караси, потому что евреи за карасей около этого праздника цену дают непомерную: сколько спросишь, столько дают. Так собираюсь я в Москву, и как раз тут является человек и говорит: «К тебе завтра охотники приедут, ты с ними поаккуратней: между ними Ильич». Правда, на другой день приезжает Ильич. Я открыто говорю: «У меня караси, мне в Москву надо, а сын может». Ильич посмотрел на Саньку строго, поморщился и говорит: «Молод!» – «Пускай,– говорю,– молод, а другому довериться не могу, молод, а надежен и по утиному делу спец».

    – Теперь пусть сам он расскажет, как возил Ильича. Санька!

    Из чайной пришел молодой человек и прямо сказал:

    – Мне рассказывать нечего, а врать я не умею. Сели мы в лодку и поехали бороздой, я веслом пропихиваюсь, он сидит на носу и молчит.

    – Сколько времени ехали бороздой?

    – С полчаса крутились, потому что заросла она, и человек важный, боишься, как бы не замочить.

    – Полчаса бороздой ехали, неужели он ничего не сказал, не спросил?

    Ничего, мне самому неловко. Выехали на озеро, солнце вдруг осветило воду, и показались на дне шары, лежат один к одному. Все дивятся нашим шарам; дай, думаю, скажу: «Вот какая диковина у нас в озере!» Глянул на него и не посмел.

    – А сам он шары не заметил?

    – Ничего я не знаю. Сидит на носу и молчит. Приехали к плесу. Шалаш приготовлен. Сел он в шалаш. Я сказал: «Владимир Ильич, я тут же неподалече буду, если что нужно, крикните, а поутру я сам приеду за вами».

    – А что он?

    – Ничего! Я отъехал на соседний плес. На вечерней заре вся утка стороной прошла. Ленин ни разу не выстрелил. На утренней ни одна не присела па плес. Когда солнце поднялось, я подъезжаю к нему и говорю: «Вот диво-то! ни одна не присела?» Он ничего не сказал. Сел в лодку, и мы приехали. Вот и все.

    – Послушай, Саня,– сказал я,– теперь за Лениным, где что он сказал, каждое слово записывается, вспомни получше, может быть, что-нибудь и сказал, хотя бы самое обыкновенное?

    – А что ему говорить с Санькой? – вмешался отец.– Ильич правильно молчал.

    – Было у нас и другое. Один старичок взял его за рукав, потянул к себе: «Мне с тобой, Ильич, поговорить надо». И увел его к бревнам. Сели они с ним на бревна и подряд часа два без умолку, то один, то другой. Этот старик Ильичу тогда все пересказал.

    ФИЛЕЙ

    Случилось самое обыкновенное, что постоянно бывает, когда соберутся вместе много охотников и друг перед другом начнут рассказывать разные разности: основная мысль, из-за чего все начиналось, бывает потеряна. Ни многочисленные слушатели, ни рассказчики не помнили, что весь сыр-бор загорелся из-за того, что немец Филей, надеясь на свои крепкие мускулы, вздумал по Заболотскому озеру ехать за шарами без проводника и не уладил на Командирову кочку. Я напомнил об этом, и Александр Гаврилыч с большой радостью закончил этот рассказ. Филей, переезжая с плеса на плес, совсем запутался. А солнце между тем поднялось, разогрело воздух, и слепни целой тучей и с великой яростью набросились на Филея. Немец до того испугался этих огромных мух, что бросил лодку и вплавь с плеса на плес добрался до поймы голый, и, когда с версту шел поймой, слепни его добили: пришел, как в морсу. Нашли его лодку, привезли одежду. Понемногу отжил и просит: «Покажите мне русскую печь!» Показали, он подивился и срисовал. Еще просит: «Покажите мне русскую баню». Привели его к бане. Срисовал он баню. «Теперь,– говорит,– запрягите лошадь, я поеду».– «А как же шары? – спрашивают его,– можно поехать».– «Нет,– говорит,– не хочу, мухи там очень большие».